— Сейчас же положи на место коньки! — сказала Ирина Викторовна, ставя на стол третий прибор. — Что за мерзкая привычка бросать где попало! Сколько раз тебе говоришь, говоришь — горох об стенку.
Саша удивленно посмотрел на мать, потом на брата.
— Что это вы… какие-то?
— Какие — какие-то? Не говори глупостей. Мой руки и садись живо!
Ирина Викторовна вышла на кухню.
— Сережа! — сказал Саша, подойдя к брату. — Что это у вас…
— Ничего у нас! — грубо ответил Сергей. — Мал еще. Иди мой руки, уроки делай и помалкивай.
— Подумаешь… какой сердитый! — Саша озадаченно замолчал, потом проговорил решительно: — Ну ладно! А я тебе не скажу, кого я на катке видел!
— Пожалуйста. Как-нибудь переживу.
Сергей подошел к книжному шкафу и, взяв томик Герцена, лег на диван. Некоторое время в комнате все молчали.
Потом Саша спросил суровым голосом:
— Чай пить будешь?.. С печеньями.
— Ты хочешь сказать — с бисквитами? — усмехнулся Сергей. — Нет, я не пью этого.
Он повеселел, вспомнив о Люсе и о персональной стипендии, и с наслаждением потянулся на диване.
Пообедав и став добрее, Саша все же не утерпел:
— Ладно, так и быть, скажу, кого я видел: Вадима и эту девчонку, которая приходила к тебе… Лена, что ли?
Сергей заинтересованно привстал.
— Лену? Они что… вместе были или как?
— Ну да, друг с дружкой катались! А у Лены этой свитер такой с оленями, как в кино, знаешь…
Сергей промычал что-то и снова уткнулся в книгу. Перевернув две страницы, он спросил:
— Они про меня не спрашивали? Вадим не спрашивал?
— Нет. Он только рукой мне помахал.
Не прочтя и десяти строк, Сергей бросил книгу, повернулся лицом к стене и лежал так некоторое время, рассматривая обои. Потом встал с дивана и ушел в свою комнату спать.
А Вадим в это время шел через Крымский мост. Он только что проводил Лену до метро и возвращался домой пешком.
На мосту было ветрено, как всегда. Громады стальных колонн изморозно светлели у подножий, а вершины их были невидимы. Они терялись во мраке неба, которое было не черным, а грифельным, белесым от московских огней и казалось подернутым паром.
Полночная Москва, необъятно раскинутая перед Вадимом, была теперь городом огней. Днем здесь жили люди, теперь — огни. Все вокруг было населено роями огней. На горизонте огни клубились, переливались, как фосфоресцирующая морская волна, и дальше — там тоже были огни, но их уже не было видно, и только светлой стеной в небе стояло их мощное зарево.
Парк лежал за мостом, курчавый и тихий, опустелый. Огромный каток возле набережной, еще час назад полный стремительной и бурной жизнью, был теперь безлюден. Молчали оглушительные репродукторы, без конца повторявшие песню про фонарики: «Гори, гори, гори-и-и…» Отсюда нельзя было различить той маленькой темной аллеи, куда они заехали отдохнуть.
…Скамья стояла на повороте, рядом с большой аллеей. Лед возле нее был обколот и выщерблен коньками, а посередине аллейки стоял полосатый фанерный бакен, вроде речных бакенов, обозначающих мели, с надписью: «Лед поврежден». Вадима душила жара — он размотал шарф и сдвинул на затылок шапку с мокрого лба.
— Я кружусь, ох… У меня кружится голова, я пьяная! — Лена тихо смеялась, откинувшись на спинку скамьи. — Вадим, положи руку мне под голову, а то очень жестко.
Он сел к ней поближе, вытянув руку вдоль спинки скамьи, и она положила на нее голову. От густого румянца лицо ее казалось совсем темным, лишь влажно блестели губы. Мимо по большой аллее все время проносились люди. Мальчишки подкатывали вплотную и прямо перед их скамьей со старательным скрежетом делали крутые повороты. Проехал степенным шагом дежурный милиционер на коньках. Как все милиционеры на льду, он двигался как-то чересчур прямо, с хозяйственной солидностью, растопырив руки и сурово поглядывая по сторонам. Отталкивался он одной ногой. Толстый дядя в очках, одетый как заправский спортсмен, но, очевидно, впервые в жизни ставший на лед, медленно ехал вслед за милиционером. Он то и дело сгибался в поясе, точно отвешивая кому-то короткие поклоны. Вдруг остановившись, дядя начал страшно вибрировать всем телом и то, что называется — «бить копытом», потом взмахнул руками и молча шлепнулся навзничь.
Лена захохотала, глядя на него, и выпрямилась как раз в то мгновение, когда Вадим решил обнять ее.
— Ты помнишь наш спор? Насчет счастья? — вдруг спросила Лена. — Ты ведь так ничего и не сказал…
Ему не хотелось сейчас говорить об этом и вообще не хотелось говорить. Ему хотелось обнять ее. Никакие слова не годились для этого и были только помехой. Лена придвинулась к нему и, раздумчиво склонив голову, сказала:
— Счастье? Это… знаешь что? — И, помолчав, она напевным, выразительным шепотом прочитала:
Есть минуты, когда не тревожит
Роковая нас жизни гроза.
Кто-то на плечи руки положит,
Кто-то ясно заглянет в глаза…
И мгновенье житейское…
Лена полузакрыла глаза и чуть слышно, одним дуновением закончила:
…канет,
Словно в темную пропасть без дна.
И над пропастью медленно встанет
Семицветной дугой тишина.
— Да, да, это счастье… — пробормотал Вадим, обнимая ее, целуя ее закрытые глаза, щеки, ее холодные, обжигающие губы. Опять к ним подъехали мальчишки и демонстративно закрутились возле самой скамейки.
— Здесь не отдохнешь. Пойдем вон в ту беседку, там тихо, — сказала Лена, вставая, и запела вполголоса: — «Гори, гори, гори-и-и…» Она такая таинственная!
Вадим поднялся бодро и сказал:
— Пойдем. Только там сидеть не на чем.
— А мы эту скамейку возьмем! Давай?
— Подожди, — он отстранил Лену и потряс скамью. — Я ее и один донесу.
Взяв скамью двумя руками, Вадим разом поднял ее над головой. На него посыпалась сухая снежная пыль. Ставя коньки враскос, медленными шажками он пошел к беседке.
Лена кружилась вокруг него, испуганно повторяя:
— Ой, Вадька, упадешь! Ой, осторожно!.. Помочь тебе?
— Донесу…
— Бросай ее… Сейчас же брось! — кричала Лена. — Ну, я верю, что ты сильный, верю! Ну, ты — Поддубный, Новак, Геркулес!
Руки его тряслись и гнулись, а коньки то и дело подламывались, выворачивая ступни. Наконец он доковылял до беседки и с грохотом бросил скамейку на промерзший деревянный пол. Лена вбежала за ним, стуча по доскам коньками. В беседке была полная темнота, и вдруг Вадим увидел на полу горящий уголек брошенной папиросы. И над ним, возле столба — две фигуры, стоявшие близко друг к другу.
— Вадька, обратно! — шепнула Лена и сбежала по ступенькам на лед.
Вадим растерянно сошел за ней следом. Лена уже мчалась по аллейке и неудержимо хохотала. А в беседке чей-то бас обрадованно проговорил:
— Вот спасибо, браток!
И снова — большой каток, расплывчатое сияние огней на льду, музыка. И рука Лены в мокрой варежке, такая тонкая, невесомая и делающаяся неожиданно твердой на поворотах.
Больше ничего не сказали они друг другу в этот вечер. Ему казалось, будет еще много таких вечеров, очень много в его жизни. И будут такие же плывущие в небе фонари, и пение льда, и музыка, и рядом с ним смеющаяся девушка с покорной и тонкой ладонью… Все это будет у него еще много, много раз. Он радостно верил в это.
…Когда Вадим проходил мимо белых, с ярко освещенными рекламными щитами ворот парка, к нему вдруг подбежали две девушки.
— Вадим! Белов! — закричали они еще издали. — Постой!
Полная черноглазая Марина Гравец была из его группы, другая — Симочка Мухтарова, красивая девушка с цыганским лицом, — с исторического факультета. Обе были в спортивных штанах и с коньками.
— Нельзя сказать, чтобы он готовился к английской контрольной! — весело и певуче сказала Марина и засмеялась.
— А разве у нас контрольная?
— В понедельник. Ольга Марковна еще позавчера грозилась. Что-то страшное будет — на все времена!
— Он этого сейчас не понимает, — вполголоса сказала Симочка. — Для него существует только настоящее время.
— А, да! — Марина понимающе кивнула.
Вадим сделал вид, что ничего не заметил.
Вместе с девушками он дошел до Калужской. Всю дорогу Вадим шутил с ними, рассказывал анекдоты, сам смеялся над всякой чепухой. Ему было весело и легко, как никогда.
— А мы знаем, отчего ты сегодня такой легкомысленный, — сказала вдруг Марина, загадочно улыбаясь. — Знаем, Симочка?
— Знаем, знаем! — баском ответила Симочка.
Вадим усмехнулся:
— Вы же пифии, все знаете.
Они вышли на площадь и ждали у перехода, пока пройдет поток машин.
— У меня было такое впечатление, глядя на вас, — продолжала Марина игриво, — будто вы обсуждаете последний семинар по политэкономии.
— Ну что ты! — сказал Вадим. — Мы объяснялись в любви, говорили стихами…
Марина расхохоталась.
— Ого! Только учти, Белов, объяснения на катке бывают очень скользкими. — И добавила серьезно: — А в общем ты делаешь успехи.
8
Андрей Сырых зиму и лето жил под Москвой в дачной местности Борское. Летом здесь было людно и весело, наезжало много дачников, молодежи, на реке открывались лодочные станции и пляжи, с утра до вечера гулко стучал мяч на волейбольных площадках, — жизнь была увлекательной и легкой, похожей на кинофильм.
Но она исчезала так быстро, эта неповторимая летняя жизнь, унося с собой запахи лугового настоя, тихую музыку по вечерам, и скрип уключин, и влажную мягкость песка под босыми ступнями, — проносилась падучей августовской звездой и исчезала. И в городе, деловом и дождливом, в его будничной суете не было и следа этой жизни.
А потом начиналась осень, пустели дачи, в поле и в лесу почти не встречалось людей, да и те, кто встречался, были редкие огородники, торопящиеся на автобусный круг с мешком картошки за плечами. И плыла в воздухе нетревожимая паутина, просеки затоплялись жухлой листвой — ее никто уже не убирал до снега, и далеко по реке разносилось одинокое гугуканье последнего катера с каким-нибудь случайным пассажиром, забившимся от холода в нижний салон.
И на долгие месяцы затихало Борское под снегом. Синие морозные утра, синие сумерки, а по ночам — лай заречных собак, шорох снега и далеко на горизонте трепетное призывное миганье огней московской окраины…
Андрей мало времени проводил в Борском. Рано утром он уезжал в институт, после лекций обедал в институтской столовой и шел заниматься в библиотеку. В Борское он приезжал поздно вечером, а иногда и не приезжал вовсе — оставался ночевать у своих приятелей в студенческом общежитии.
Отец Андрея работал мастером на большом станкостроительном заводе. Во время войны и Андрей работал на заводе, не на отцовском, но тоже на крупном. В военное училище его не взяли из-за близорукости, и в 1942 году семнадцатилетним юношей он пришел на завод. В первые два месяца работал в трубоволочильном цехе — тянул на волочильном стане «профиля». Потом его перевели работать к горну, а оттуда в слесарную группу. Два года Андрей простоял у слесарного верстака, на третий — перешел диспетчером в инструментальный цех. У него было много друзей на заводе, и когда Андрей уходил на учебу, ему казалось, что он обязательно будет продолжать эту дружбу, ни за что не оторвется от ребят, с которыми прожил тяжелые годы войны.
— Все вы обещаете, знаем! — говорил при прощании Пашка Кузнецов, слесарь из инструментального. — А как уйдет — так и концы! Поминай как звали.
Андрей сердился, ему казалась нелепой и оскорбительной даже мысль — забыть ребят. Глупости! И он действительно в первое время забегал раз в неделю на завод, в комитет комсомола, в клуб и общежитие. А потом посещения эти стали все реже и через год прекратились вовсе. Закрутила, отнесла в сторону новая жизнь, новые интересы, а главное — это жестокое московское время, которого всегда не хватает.
Изредка теперь на улице, в трамвае или в метро на встречных эскалаторах наскочит Андрей на кого-нибудь из заводских. И времени всегда в обрез, и поговорить-то в толкучке, на проходе неудобно — помнут друг другу руки, поулыбаются:
— А ты здоров стал! Ну как?
— Да ничего! А как на заводе?
— Да работаем, даем стружку… Серега на учебу ушел, директор у нас новый.
— Ну! Нестеров, значит, ушел!
— Он-то давно ушел. Да ты забежал бы, Андрюха, что же ты?
— Да, да, я вот обязательно на днях забегу.
И опять ему кажется, что обязательно он на днях забежит, искренне верит, что забежит. И радостно и грустно от этих встреч…
Недавно на хоккейном матче Андрей встретил Пашку Кузнецова. Он увидел его уже на выходе со стадиона и узнал по широким плечам и знакомой кожаной кепочке, в которой Пашка ходил большую часть года. После первых бесцельных восклицаний, радостных тумаков и объятий друзья разговорились и долго шли пешком. Павел, оказывается, ушел из цеха и теперь — освобожденный секретарь комитета ВЛКСМ на заводе.
— Скоро уж отчетно-перевыборное провожу, — сказал он с гордостью.
— Сколько же мы с тобой не виделись? Да, два года… — Андрей вздохнул. — Завидую я иногда тургеневским героям — только и делают, черти, что друг к другу в гости ходят и чай пьют. Вот жизнь была!
Оба рассмеялись, весело взглянув друг на друга. Кузнецов взял Андрея под руку.
— У меня к тебе дело есть, Андрюшка.
— А ну?
— Ты помнишь, у нас при клубе кружки были? Муз, драм, шах, изо — это при тебе. Потом мы кройки и шитья организовали для девушек, мото и теперь вот думаем — литературный. Народ у нас этим интересуется, в библиотеке от читателей отбою нет. И писатели даже есть свои.
— Писатели?
— Ну, не писатели, сам понимаешь, а — пишут, в общем. Помнишь, был такой Валек Батукин, ученик у Кузьмина? Ну — Кузьмин, мастер из шестого механического? С бородой… Вот — ученик его, конопатый такой, Валек. Теперь уже по пятому работает, строгалем. Такие, я тебе скажу, поэмы пишет — ахнешь! У нас в газете печатают. Все говорят — настоящий талант. Вот сегодня как раз в газете есть его стихи про столовую, сатира. Насчет очередей здорово схватил. И другие у нас пишут. Народ есть!
— Это интересно, — сказал Андрей.
— Да, да. Это, я тебе скажу, очень интересно. Вот мы и хотим создать литературный кружок. А то ведь они ребята способные, а образования не хватает. В райкоме нам посоветовали обратиться в какой-нибудь литфак. Я вот и думаю: нет ли у вас там кого? Со старших курсов, чтоб учился нормально. Хоть и девушку можно. Раз в неделю или в две, по вечерам. С завкомом я утрясу. А сам-то ты… небось занят очень?
— Я вот и соображаю, — сказал Андрей. — Завтра тебе позвоню, идет?
Андрей любил во всем советоваться с отцом. Так повелось с детства, с тех давних пор, как умерла мать. Отец Андрея был мастером в группе монтажников, его часто посылали в длительные командировки на заводы Ленинграда, Ростова, Коломны. В этой трудной и трудовой жизни Андрей быстро повзрослел и стал для отца помощником и другом. Степан Афанасьевич был человек веселый и необычный. Приходя вечером домой и садясь за обеденный стол, он всегда спрашивал: «Ну, молодежь, что сделано для эпохи?»
Андрей и младшая сестра его, Оля, должны были рассказывать об учебных делах со всеми подробностями. После этого Степан Афанасьевич сообщал последние заводские новости и любил изображать в лицах то главного инженера, то какого-нибудь мальчишку из ремесленного, то ворчливого старика нормировщика. И всегда рассказывал что-нибудь смешное.
Узнав о предложении Кузнецова относительно кружка, Степан Афанасьевич сразу же распалился.
— Иди, иди, не раздумывай! Давно тебе говорил: не теряй связи с заводом. Рабочий класс! Шутишь? От рабочего класса никак нельзя отрываться.
— Значит, ты мне советуешь?