Линли несколько раз спросил, бывал ли кто-нибудь в доме, выносил ли что-нибудь оттуда, но зацепиться было не за что. Затем, кажется, я намекнул, что так ничего не выйдет, а может, снова заговорил о «Нам-намо», только Линли довольно резко меня перебил.
— А что бы вы сделали, Смизерс? — спросил он. — Что бы вы сделали на его месте?
— Если бы я убил бедняжку Нэнси Элс? — уточнил я.
— Да.
— Даже представить не могу, чтоб я совершил такое, — ответил я.
Он вздохнул, как будто разочаровался во мне.
— Плохой из меня детектив, — сказал я.
Линли покачал головой. Потом он почти целый час задумчиво смотрел на огонь и наконец снова покачал головой. Тогда мы оба отправились спать.
Следующий день я запомню на всю жизнь. До вечера я, как обычно, продавал «Нам-намо», а в девять мы сели ужинать. В этих квартирах негде готовить, поэтому мы ели ужин холодным. Линли начал с салата. Я помню каждую мелочь. Я все еще гордился тем, как успешно действовал в Андже — ей-богу, только дурак не сумел бы толкнуть там эту приправу, а я сбыл почти пятьдесят бутылок (сорок восемь, если точно) — немало для крошечной деревни, что бы там ни стряслось. Поэтому я снова заговорил о «Нам-намо», а потом вдруг вспомнил, что Линли это неинтересно, и замолк. Знаете, что он тогда сделал? — это было очень любезно с его стороны. Линли, должно быть, понял, отчего я замолчал; тогда он протянул руку и сказал:
— Не дадите ли мне этой вашей «Нам-намо» к салату?
Я был так тронут, что уже почти отдал ему бутылку. Но «Нам-намо» не едят с салатом. Это приправа для мясных блюд и маринадов, так и на ярлычке написано.
Я сказал:
— Только для мясных блюд и маринадов.
Понятия не имею, что это за маринады, в жизни их не пробовал.
Я никогда не видел, чтобы у человека так менялось лицо.
Целую минуту Линли сидел неподвижно. Ничего особенного в нем не было, разве что вот это выражение. Как будто он увидел то, чего раньше никогда не видел. То, чего, по его мнению, не бывает.
Потом он произнес изменившимся голосом — более низким, мягким и тихим:
— С овощами ее не едят?
— Нет, — ответил я.
И тогда Линли как будто всхлипнул. Я бы даже и не подумал, что он способен на такие переживания. Конечно, я не понял, в чем дело, но вообще-то я думал, что все сантименты из образованных людей вроде Линли вышибают еще в Итоне и Харроу. Слез в его глазах я не видел, но он явно страдал.
А потом он заговорил, делая большие паузы между словами:
— Но, полагаю, человек может по ошибке попробовать «Нам-намо» с овощами.
— Только раз, — возразил я. А что еще я мог сказать?
Линли повторил мои слова, как будто я провозгласил конец света; он произнес их с особым зловещим ударением, так что они преисполнились какого-то жуткого смысла, и покачал головой. Потом Линли замолчал.
— В чем дело? — спросил я.
— Смизерс… — сказал он.
— Что?
— Послушайте, Смизерс. Позвоните анджскому бакалейщику и спросите у него вот что…
— Что?
— Правильно ли я предполагаю, что Стиджер купил две бутылки приправы сразу, а не с промежутком в несколько дней.
Я подождал, надеясь услышать что-нибудь еще, а потом побежал к телефону. Это заняло некоторое время, и то лишь при содействии полиции, поскольку был десятый час. Стиджер купил бутылки с промежутком в шесть дней; я вернулся и сообщил это Линли. Он с надеждой взглянул на меня, когда я вошел. Судя по всему, я принес ему плохую весть.
Принимать вещи так близко к сердцу вредно для здоровья, поэтому я сказал, не дождавшись ответа:
— Вам бы хорошую порцию бренди да пораньше лечь.
Он ответил:
— Нет. Я должен повидаться с кем-нибудь из Скотленд-Ярда. Позвоните им и вызовите немедленно.
— Сомневаюсь, что инспектор нанесет нам визит в такое время, — сказал я.
Пгаза у Линли зажглись.
— Тогда скажите им, — произнес он, — что они никогда не найдут Нэнси Элс. Попросите кого-нибудь приехать сюда, и я объясню почему…
Тут он добавил, видимо специально для меня:
— И пусть следят за Стиджером, однажды его поймают на чем-нибудь еще.
И, представляете, к нам приехал инспектор Алтон, собственной персоной. Пока мы его ждали, я попытался поговорить с Линли. Отчасти из любопытства, конечно. А еще мне не хотелось оставлять его в задумчивости у камина, наедине с собственными мыслями. Я попытался разузнать, в чем же дело. Но он не ответил. Сказал лишь: «Убийство — это ужасно. И еще хуже, когда преступник заметает следы».
Линли так ничего мне и не рассказал.
— Есть вещи, которые весьма неприятно слушать, — заявил он. И не ошибся. Хотел бы я никогда этого не слышать. На самом деле я и не слышал. Я догадался обо всем по последним словам Линли, обращенным к инспектору Алтону, — единственным, которые до меня донеслись. На этом бы и поставить точку в моей истории, чтобы вы ни о чем не догадались, даже если вы считаете себя любителями детективов. Потому что, полагаю, вы предпочли бы детектив с романтическим сюжетом, а не историю о настоящем подлом убийстве. В общем, дело ваше.
Прибыл инспектор Алтон, Линли молча пожал ему руку и предложил пройти в комнату; они вошли и принялись беседовать вполголоса, так что я ничего не слышал. Надо сказать, этот инспектор был довольно добродушный тип.
Потом они вышли, в тишине миновали гостиную и направились в «холл»; там-то я и услышал те несколько слов, которыми они обменялись. Инспектор первым нарушил молчание:
— Но зачем же он рубил деревья?
— Исключительно затем, чтобы нагулять аппетит, — ответил Линли.
Лоэль Йэо
Перевод и вступление Андрея Азова
Леонора родилась в 1904 году в Ноттингеме, откуда родители, Этель и Леонард Роули, вскоре увезли ее в Индию. Когда ей было пять лет, Леонард, напившись сырой воды, заразился кишечной инфекцией и умер. Этель с дочкой вернулись в Англию. В 1914 году Этель отправилась в Нью-Йорк и познакомилась с Вудхаузом; не прошло и двух месяцев, как они поженились.
Леоноре было девять лет, когда она встретилась с Вудхаузом; он удочерил ее и дал ей свою фамилию. Постепенно она столько переняла от него — да и он от нее, — что не верилось, что она ему не родная дочь. «Ангел мой», — обращался он к ней в письмах (используя прозвище, которое она получила в школе, где подруги переиначили ее имя сначала в Нору, потом в Снору, а потом и в Снорки). Она была прототипом ряда его героинь, в частности Флик Шеридан из романа «Билл-завоеватель» (1924), в которой, как считал Вудхауз, он добился наибольшего сходства с Леонорой. Как и сам Вудхауз, Леонора превыше всего ценила юмор. Те, кто ее знал, говорили, что она была невероятно обаятельна. Этим обаянием насквозь проникнута и ее проза.
Она взялась за перо где-то в конце двадцатых, а в 1931 году Вудхауз уже писал своему другу Денису Макейлу, что его дорогая дочурка «и правда здорово пишет и сейчас, слава богу, не на шутку этим увлеклась. У нее это выходит страшно обаятельно, и если она будет продолжать в том же духе, успех ей обеспечен». Опасаясь, как бы не оказаться в тени громкого имени отчима, и желая узнать истинную цену своему творчеству, Леонора стала прибегать к псевдонимам и прочим уловкам. «Она написала рассказ и отправила его в журнал „Америкэн“, не подписавшись, — делился Вудхауз с Макейлом, — чтобы мое сотрудничество в „Америкэне“ никак не повлияло на решение редакторов, — так вот, все четыре редактора дали восторженные отзывы, заплатили за рассказ 300 долларов и просят еще, да побольше…»
Письма Вудхауза проливают свет и на «творческую лабораторию» Леоноры. «Я очень рад, что тебе понравился рассказ Снорки, — пишет он тому же Макейлу в 1932 году, и дата письма позволяет предполагать, что речь идет о „Дознании“. — По-моему, он великолепен. До чего обидно, что она пишет с таким трудом! Кстати, ты никогда не видел ее черновиков? Выглядит это так: Снорки забирается в кровать со стопкой тонюсенькой бумаги и одним из тех карандашей, которые почти не оставляют следа, и где-то четыре часа пишет одну страницу. На следующий день она пишет еще страницу, половину обводит в круг и ставит на первой странице какую-то закорючку, чтобы показать, откуда это читать. Предполагается, что, прочтя обведенное, нужно вернуться к первой странице, прочесть ее до конца и перейти к остатку второй, вставляя при этом кусочек из четвертой. И все это ее жуткими каракулями. Зато получается хорошо. Пожалуйста, повлияй на нее, чтобы она не бросала писать…»
Однако надеждам Вудхауза не суждено было сбыться: литературный труд остался для Леоноры лишь временным увлечением. Зимой 1932 года она вышла замуж за Питера Казалета, друга семьи Вудхаузов, богатого наследника и страстного любителя конного спорта. Через два года у нее родилась дочь Шеран, еще через два — сын Эдвард. После рождения второго ребенка она мечтала о третьем, в мае 1944 года легла на легкую операцию в лондонскую больницу и там скоропостижно скончалась от неожиданных осложнений. Ей едва исполнилось сорок.
ЛОЭЛЬ ЙЕО
Дознание
Странная штука память.
В моей голове хранится уйма ненужных сведений. Например, сколько человек потребуется уложить цепочкой одного за другим, чтобы опоясать Землю, — ровно двадцать три миллиона пятьсот сорок девять тысяч сто пятнадцать. Или сколько в акре квадратных ярдов — четыре тысячи восемьсот сорок. Подобных мелочей я никогда не забываю. Зато в те редкие дни, когда мне удается выбраться в Лондон (а сельскому врачу, сами понимаете, не до разъездов по столицам), я постоянно оставляю дома список нужных покупок и только на обратном пути, когда поезд трогается со станции, вспоминаю, какие инструменты я собирался купить.
Так и на этот раз. Я едва успел вскочить в уже двинувшийся экспресс Лондон-Стентон и угодил прямо кому-то на колени. Пробормотал извинения — они были приняты. Колени принадлежали опрятному неприметному пожилому мужчине, которого — я был уверен — я уже где-то видел, но, хотя я твердо знал, что рис, перец и саго составляют основные статьи экспорта Северного Борнео, я никак не мог припомнить, где мы встречались.
Одинаковый образ жизни равняет людей. Одинаковая работа, одинаковый пригород, одинаковые газеты — и через тридцать лет лица тоже становятся одинаковые. Остренькие и слегка анемичные. Глаза блеклоголубые, цвета застиранного белья. Круглый год неизменный плащ и вечерняя газета.
Стоял холодный, туманный, типично январский вечер, прихотью английского климата заброшенный в середину октября; стекла вагона запотели, и я откинулся на спинку сиденья, переводя дух и силясь вспомнить, где же я встречал своего соседа по купе. Он сидел прямо, на самом краю дивана, и высокий белый воротник подпирал его поднятый подбородок.
Вдруг он кашлянул — такое нервное покашливание, совершенно бесполезное для горла, — и тогда я вспомнил, где его видел. Два года назад, на коронерском дознании в усадьбе под названием Аббатство Лэнгли.
Так часто бывает: в ответственные минуты примечаешь всякие мелочи. Мне вспомнилась тень от вязов вдоль лужайки за окном гостиной, крики грачей, поскрипывание ботинок констебля и сухое покашливание адвокатского клерка, коротко и ясно дающего свои малозначительные, но положенные по закону свидетельские показания…
Единственное, чем Лэнгли напоминает аббатство, — это витражное окно в ванной комнате; в остальном же это типичный георгианский особняк, приземистый и массивный. Вокруг — чудесные сады и парк. Я, можно сказать, вырос там вместе с братьями Невиллами и знал это место как свои пять пальцев. Когда в семнадцатом году оба брата погибли, их отец, сэр Гай Невилл, продал свое имение со всем, что в нем было, Джону Гентишу.
Удивительно, как характер владельца отражается на усадьбе. При Невиллах Аббатство Лэнгли славилось гостеприимством. Ворота в парк и двери в дом никогда не запирались, и ветер играл кисейными занавесками в распахнутых окнах. В парке устраивали праздничные гулянья, куда сходились жители окрестных деревень. Усадьба была частью общей жизни, предметом постоянных толков.
С появлением Джона Гентиша все переменилось. По его просьбе сэр Гай дал знать всем в округе, что новые жильцы предпочитают уединение и надеются, что соседи не станут утруждать себя визитами. Парковые ворота закрыли на засов и больше не открывали. Кисейные занавески безжизненно повисли за плотно закрытыми окнами. Дом помрачнел и посуровел. Единственными, кто еще утруждал себя визитами, были почтальон и торговцы. И постепенно Аббатство Лэнгли исчезло из деревенских хроник и из пересудов соседей.
Я же при Невиллах настолько сроднился с Лэнгли, что все десять лет, пока его ворота были для меня закрыты, неизменно отводил от них взгляд, проезжая мимо усадьбы в Мэдденли лечить варикозные вены мисс Тонтон и выписывать рецепты молодому Вилли Твингеру, — так отводят взгляд от старой больной собаки, когда-то дружелюбной, а теперь сварливой и злой. Но четыре года назад я нашел у себя в приемной записку с просьбой немедленно приехать в Лэнгли.
С тех пор я стал бывать там часто, не реже трех раз в неделю. Внутри, вероятно из-за безразличия хозяев, дом остался почти в точности таким же, как был при Невиллах. Длинный холл тянулся через весь дом, так что от парадного входа были видны французские окна, выходящие на лужайку.
Отполированные полы блестели как будто сильнее, а ламп поубавилось. Мебель была неказистая, но прочная, в основном викторианская. Два длинных стола, дубовый комод, несколько жестких стульев и бирманский гонг. На стенах — оленьи рога, литографии, изображающие ранних христианских мучеников (среди которых святой Себастьян, утыканный стрелами, как булавками, смотрел особенным бодрячком), чучело двадцатифунтовой форели, пойманной сэром Гаем в Шотландии, и недурной гобелен.
Комнату, когда-то служившую леди Невилл для утренних приемов, старик Гентиш разделил на две, превратив одну часть в спальню, а другую в ванную. Соседняя комната, которую я знал как гостиную, стала прекрасной библиотекой. Обе комнаты — и спальня и библиотека — были просторными, с высокими потолками и французскими окнами, ведущими на лужайку. Здесь Гентиш и проводил почти все свое время.
Гентиш доверял мне как врачу, но не любил как человека. Он вообще никого не любил — это был самый мерзкий и злобный старикашка, какого я только встречал. Едва ли не единственное мое удовольствие от общения с ним состояло в том, чтобы побольнее вогнать шприц ему в руку. Он быстро распугал всех лондонских сиделок, и пришлось мне заманивать на свободную должность мисс Мэви из Мэдденли. До этого она пятнадцать лет ухаживала за своей больной матерью, которая даже старому Гентишу дала бы сто очков вперед. Оно конечно, с таким слабым сердцем и таким циррозом печени, как у Джона Гентиша, долго не живут, но старикан, боясь смерти, слушался меня и благодаря диете, лекарствам и электролечению даже как будто пошел на поправку.