Маковей присмирел, задумался.
— Разве я этого не знаю, Роман? Не такой я легкомысленный, как некоторым кажется… Яринку я сегодня и в глаза не видел!
Блаженко свирепо уставился на юношу.
— А что ж ты мне всю дорогу о ней тарахтишь?
— Так она ж была! Только не в Таланте, а еще в Камендене на плацдарме… Я видел ее, когда ездил в полк за орденом.
— Когда это было!
— А вот сегодня почему-то вспомнилась, встала перед глазами. Вот и рассказал тебе про нее…
— Чудной ты, Маковей… Всегда говоришь так, будто сны рассказываешь… Надумал меня своими сказками развлекать! Весна на тебя действует, вот что я тебе скажу.
— А на тебя не действует?
Роман промолчал, явно уклоняясь от ответа. Потом снова навалился на парня:
— Где ж ты, в таком случае, болтался? Мы тут с ног сбились, разыскивая тебя.
— У меня конь засекся, так я перевязывал, чтоб старшина не заметил и не пристыдил всенародно. Знаешь: он как начнет!.. И нечего было искать меня… Что я вам — ребенок на ярмарке? Никто не заставлял вас бегать, высунув язык.
— Именно ты и заставил, чтоб тебя лихорадка не схватила! — рассердился Блаженко. — Может, думаем, сдуру где-нибудь в беду попал, может, ему помочь нужно…
— Не попаду, — засмеялся Маковей, — будьте уверены!
— Потому и не попадешь, что вся рота с тебя глаз не сводит, что все товарищи заботятся о тебе… Как только где-нибудь запропастишься, так и бросаются один к другому: где Маковей? Где телефонист? Разыскать немедленно! Всыпать по первое число! А как же? Вся рота хочет, чтоб из тебя человек вышел.
Парень мечтательно слушал, вглядываясь в высокое море пылающего заката.
— Что тебе? Образование у тебя восемь классов — не то, что мы, церковно-приходские… Котелок у тебя на плечах варит… Да ты даже в офицеры можешь выйти!
Внимание Маковея поглотила дорога. Вся она двигалась, дрожала, дымилась без конца, словно горела. Закат полыхал все ярче, полевые озера покраснели, как будто налились яркой кровью. Клубящаяся над дорогой пыль стала красно-бурой. Далеко на горизонте дорога изгибалась, исчезая где-то у самого солнца. Там, на небосклоне силуэт колонны едва темнел, вытянувшись на розовом фоне, как неподвижная полоса леса. Можно было только догадываться, что и там, вдали, как и здесь, все грохочет, движется вперед, все, как и здесь, затянуто красно-бурым дымом, который медленными волнами ложится на окрестные словацкие поля.
Маковей мерил дорогу глазами, улыбался ей.
— А в самом деле, как встанет, так до неба достанет!.. Это ты верно сказал, Блаженко!
Вдруг кто-то сзади огрел плетью лошадь Маковея. Она взвилась под своим всадником.
— Гони, не давай мочиться! — прозвучал знакомый голос.
Среди всадников появился Хома Хаецкий. Весь запыленный, будто только что от молотилки. Вспотел, ватник распахнул. На погонах, вшитых в плечи ватника, толстым слоем осела серая пыль. Едва заметно краснеют под ней старшинские «молотки».
Уже около месяца Хома старшинствует. Васю Багирова взяли в полк, к знамени. В горах Вертешхэдьшег погибло несколько знаменщиков, и Багиров в числе других ветеранов-сталинградцев заменил погибших. А в роте его заменил Хаецкий. Кому ж было занять освободившуюся должность, как не старшему ездовому, как не герою Будапешта? Командир роты назначил, а замполит Воронцов, узнав об этом, сказал:
— Добро́. Поздравляю вас, Хаецкий… Теперь вы развернетесь.
Сейчас Хома как раз разворачивался. Раздобыл для роты хозяйство большее, чем было раньше. Вышколенный Багировым, уверенно гнул свою старшинскую линию. Маковею покоя не давал. Хорошо, что глазастый — все видит… Вот и сейчас, поравнявшись конем с Маковеем, он говорил телефонисту:
— Когда остановимся, Маковей, то мы сядем ужинать, а твоя ложка пусть немножко отдохнет… Раньше всего сведешь коня в ветлазарет. Засекся ж!
«И откуда ты это знаешь, чортов «допиру»! Ведь конь даже не хромает!» — подумал Маковей и начал защищаться.
— Я промыл, забинтовал…
— Знаю, чем ты промыл… Мочой! А здесь нужен ихтиол. Пора уже тебе понимать в медицине. Сделаешь, как сказано, и доложишь.
— Слушаюсь, — буркнул телефонист.
— А сейчас — гони!
Некоторое время они ехали молча. Жеребчик Хомы, несмотря на то, что с него клочьями падало мыло, прижимал уши и упрямо, по-собачьи щелкал зубами на маковейчикова коня.
Далеко впереди, за едва различимой головой колонны, садилось солнце. Ребристые облака вдоль горизонта раскалились, стояли словно золотые горы. Протянулись друг за другом неподвижными светлыми кряжами. Одни совсем близко, другие за ними, иные еще дальше, будто пошли куда-то на край света. А между этими чистыми золотыми хребтами в пылающем просторе купалось солнце. Затопило румяным сиянием всё вокруг себя, охватило полнеба пылающими стожарами.
Роман закурил, посмотрел на солнце, потом на товарищей. Хаецкий и Маковей уже, кажется, забыли о своем резком разговоре: ехали плечо к плечу, устремив взгляды на закат.
Все трое притихли, завороженные чарами этого ясного весеннего вечера.
— Заходит, — наконец, задумчиво произнес Хома. — Где оно заходит, Маковей?
— За Веной, может быть… Нет, Вена левее и Братислава левее. За Прагой заходит, за золотой Прагой…
— Почему — золотой?
Телефонист задумался: в самом деле, почему?
— А почему — Злате Моравце? Народ так назвал: Злате Моравце, Злата Прага. Сегодня на станции, когда я с конем возился, мне два чеха помогали. «Торопитесь говорят, пан-товарищ, вызволять нашу Злату Прагу. Там на вас вельми чекают».
Грохот подвод, гул моторов, ржанье коней — все звучало теперь значительно громче, чем днем. Звонкие вечерние поля будто подхватывали и усиливали шум похода. Справка и слева по степи всюду шли войска. Все словацкие дороги сегодня запылили на запад. И оттуда, с параллельных дорог, звонкий весенний вечер доносил до Маковея — через луга, через озера! — музыку моторов, которая час тому назад еще не была слышна.
Парню припомнились осенние дожди-туманы где-то у Тиссы… Долгие-предолгие ночи, топкие черные поля… Хриплые команды, тонущие в седой мороси… Там даже звук собственного голоса, отяжелевшего от сырости, падал в нескольких шагах от тебя… А сейчас… Как громко и звонко вокруг! Весна… Маковею кажется: если он сейчас запоет, то услышат его аж на самом Днепре… По голосу узнают девчата: наш Маковей! Где-то на Дунае поет, а в Орлике слышно!
А на западе солнце неутомимо возводило свои величественные сияющие здания, воздвигало из золотых туч города с башнями, соборами, кучерявыми садами. И все это светилось изнутри, разгораясь все сильнее.
— Вы видите: город в облаках! — взволнованно крикнул Маковей товарищам. — Смотрите, какой он золотой! Раскинулся в тучах дворцами, башнями, садами… А среди них — волны, волны, волны, как флаги. Плывут, переливаются, летят…
Зрелище захватило всех. Но в этих призрачных сооружениях каждый видел свое. Хоме рисовался гигантский золотой трактор, вставший на дыбы над закатом. Роман уверял, что то гиганты-кузнецы стоят с молотами над огромной наковальней и куют. А Маковей настаивал на своем: это город.
— Ну как вы его не видите? Кто знает, — может, это Прага? Может, она и в самом деле золотая?
В его широко открытых глазах горели радужные переливы далекого неба.
— Где-то там нас ждут!
Солнце зашло, степные озера потускнели и стали тёмнокрасными, словно запеклись. Седые волокна легкого, прозрачного тумана поплыли оврагами, пологими балками, густо усыпанными холмиками кротовых подземных поселений. Сзади в колонне кто-то радостно призывал товарищей посмотреть вверх: высоко над войсками летели на север журавли.
— Смотри, как дисциплинированно летят, — заметил, задрав голову, Хома. — Даже дистанцию соблюдают!
II
Старшинствовать Хаецкий начал с наступлением весны.
Полк тогда наступал в горах вдоль северного берега Дуная. Безлюдный, мрачный край… Голые вершины сопок, темные массивы лесов. Ущелья. Пропасти. Размытые проливными дождями дороги. Бешеные пенистые потоки, разбухавшие с каждым часом.
Противник откатывался через горы за Грон. Рвал за собой мосты и мостики, забивал тропы и стежки завалами, минировал нависающие над дорогами скалы. Основную тяжесть наступления в эти дни выносили на себе саперы. Все подразделения помогали им. Чуть ли не каждый пехотинец шел вперед с кайлом или топором, как строитель. Приходилось ежесуточно форсировать по нескольку водных рубежей, возводя для артиллерии и тяжелых обозов новые мосты в таких местах, где их никогда не было.
Дожди лили беспощадно. Гуляли в седых ущельях холодные ветры-бураны. Однако ранняя, весна с каждым днем проступала все ярче. Даже в непогоду сквозь тучи пробивалось столько света, что воздух казался не серым, как осенью, а почти белесым, лучистым. И лица бойцов, блестящие, умытые дождями, всё время были как бы освещены невидимым солнцем.
В горах почти не встречались населенные пункты. Лишь изредка попадались убогие поселки венгерских и словацких лесорубов. Гвардейцы не останавливались в них ни ночевать, ни за тем, чтобы переобуться или отдохнуть. Их обходили, унося дальше в отяжелевших шинелях воду бесчисленных горных потоков, перейденных вброд.
Нехватало фуража для лошадей. Старшины, напрасно обскакав бесплодные окрестности, в конце концов давали лошадям, как и своим гвардейцам, порции размокших сухарей.
В это время Иван Антонович Кармазин получил распоряжением откомандировать старшину Багирова в полк. На сей раз Антоныч не мог даже пожаловаться на то, что его грабят, что у него забирают лучших людей. Наоборот, Антоныч и вся рота провожали Васю с удовлетворением: он шел к знамени, ему оказана такая честь — честь для всей минометной!.. Старшинские дела по приказу Антоныча принял Хаецкий. Вася передал ему свою полевую сумку с ротными списками, коня и толстую плотную нагайку.
— Гремела наша минометная и греметь будет! — на прощанье заверяли Васю товарищи. А он, собрав свое немудреное солдатское имущество, уместившееся в карманах, и пожимая растроганному Хоме руку, весело завещал:
— Держи, друже, руль твердо, не отклоняйся от гвардейского курса!..
Легко Васе сказать: держи! А он, этот старшинский руль, оказался довольно горячим. Поначалу чуть было руки не обжег, най его маме! До сих пор жила в памяти Хаецкого первая ночь его старшинства. Горькая и поучительная ночь… Хорошо запомнил ее и командир роты.
Батальон Чумаченко тогда вынужден был задержаться у горной бурной речки. При свете факелов, замерзая в ледяной воде, роты наводили переправу. Некоторым подразделениям, в том числе и минометчикам, комбат разрешил короткий отдых. Наконец-то, можно отоспаться!
Расположились тут же, возле реки, на острых камнях. Завернувшись с головой в палатки, бойцы падали там, где стояли, и мгновенно засыпали. Грудами мокрых тел сплелись под повозками, пригрелись под попонами у теплых тел истощенных коней. А командир роты Антоныч еще долго сновал по своему табору, проверяя посты. За деревьями по-чужому шумела река, суетились люди с факелами в руках, стучали топоры. Время от времени в черной глубине противоположного берега взвивались ракеты, вспыхивала короткая перестрелка — то батальонные автоматчики, форсировав речку «на котелках», вели где-то разведку боем. Иван Антоныч уже промок до последней нитки, и казалось, что теперь ему безразлично, где свалиться, чтобы хоть немного поспать. Но он все еще бродил, не решаясь улечься прямо в слякоть, как другие. А дождь сплошной пеленой наваливался на окружающие леса, на темные кручи и высоты.
Где-то в темноте среди повозок Хаецкий громко ссорился с непослушными лошадьми. «И чего он до сих пор толчется?» — подумал Кармазин.
— Я выбью из тебя эти предрассудки! — кричал Хома коню. — Будешь ты у меня шелковый!
Командир роты направился на голос Хомы, осторожно обходя клубки сонных, мокрых тел. Хома остановил командира роты грозным окликом: кто идет? — хотя еще издали узнал Антоныча по характерному чавканью сапог и по тому глухому покряхтыванью, с каким комроты медленно спускался с бугра.
— Почему до сих пор не спите, Хаецкий?
— На посту, товарищ гвардии старший лейтенант.
— На каком посту? — удивился Иван Антонович. — Кто вас назначил?
— Видите ли… я сам себя назначил.
Старшине, конечно, не полагалось стоять на посту, и Хома это прекрасно знал. В роте существовал порядок, при котором на огневой несли охрану назначаемые офицерами бойцы расчетов, у повозок же старшина должен был выставлять отдельный «автономный» пост из числа ездовых. Охраняя повозки, они одновременно должны были ухаживать за лошадьми. Сейчас на этом посту Антоныч неожиданно застал своего выдвиженца.
— Вам обязанности старшины известны?
Хома насупился в темноте, как сыч.
— Известны.
— Почему же вы своих подчиненных уложили спать, а сами стоите вместо них?
Некоторое время Хаецкий молчал. Потом, собравшись с духом, затянул своим полнозвучным подольским говорком:
— Товарищ гвардии старший лейтенант! — Антоныч уже давно заметил, что Хома начинает таким манером напевать всякий раз, когда ему больно и горько на душе. — Все мы одинаково не спали: и я, и они. Да разве ж мне ноги покорчит — выстоять какой-то там час? А не стань — сразу начнутся разговоры!
— Спокойнее, Хаецкий… Какие разговоры?
— Известно, какие… Ишь, скажут, как начальником стал, так и начал из нас веревки вить. Блаженки домой напишут, все отрапортуют в артель… Накинулся, скажут, Хома собакой на земляков…
Иван Антонович слушал жалобы Хомы и диву давался: кто это говорит? Тот ли Хома, который, будучи рядовым, ни перед кем не поступался своими правами? Который не уступил бы самому генералу, если бы чувствовал свою правоту? А теперь, став начальником, вдруг запел такое… Он будто стыдился своего нового звания.
— Та лучше я самосильно все лямки буду тянуть, чем упреки выслушивать!
— Эге-ге, — сказал Иван Антонович. — Вижу, вы, Хаецкий, плохо усвоили свои командирские функции. То, что вы солдата жалеете, это хорошо. Командир — отец своим бойцам и должен их жалеть. Но то, что вы их работу хотите перевалить на свои плечи, — это уже плохо. Потому, что как бы крепки ни были плечи одного человека, они не выдержат того, что выдержат плечи коллектива. Что же в конце концов получится? Отстояв час за рядового, вы потом свалитесь с ног, зададите храпака. А кто будет за вас посты проверять? Кто будет выполнять ваши прямые старшинские обязанности?
— Меня хватит на все.
— Не хватит, Хаецкий, если будете стоять из ночи в ночь… Свалитесь непременно. Днем начнете дремать на ходу. А я не дам. Я буду гонять беспощадно. И буду требовать вашей прямой работы не с того ездового, вместо которого вы сейчас с лошадью возитесь, а персонально с вас. И не спрошу: спали вы или нет. И даже, когда с ног свалитесь, то не пожалею, а, наоборот, строго накажу. Если солдат сваливается с нор по своей собственной неосмотрительности, его за это надо сурово наказывать. Плохо, никуда не годится, Хаецкий! Подумайте: старшина роты, — Иван Антонович многозначительно поднял вверх палец, — ездовых охраняет! Лошадей за них кормит! А они спят себе сном праведников… Ну, как это называется, Хаецкий? Отвечайте!
— Панибратство, — подумав, говорит Хома. — Либерализм.
— Вот… именно так. А где панибратство, где либерализм, там уже не спрашивай железной дисциплины. Там, смотришь, старшине и на голову сядут. А поэтому, — Кармазин перешел на грозный тон, — отныне приказываю: вам, как старшине, на пост не становиться. Коня под седло возьмите самого лучшего. «Артиста» возьмите. Чтоб с первого взгляда было видно: ага, это старшина едет! Образец для всех. И никому — никаких поблажек. Все, что подчиненным положено, — дайте. Все, что с них полагается, — возьмите. Имейте в виду: я в свою очередь, буду взыскивать с вас безжалостно по всем пунктам. Понятно?
— По всем пунктам.
— На то не обращайте внимания, — уже мягче заговорил Иван Антонович, — кто да что о вас скажет или подумает. Ибо вы не мне угождаете, не Ивану, не Степану, а выполняете волю Родины. Все отбросьте, все забудьте, кроме нее. Действуйте неуклонно, честно, справедливо. И тогда, каким бы вы строгим и беспощадным ни были, бойцы никогда не перестанут вас уважать и любить.