Знаменосцы - Гончар Олесь 35 стр.


— Да, я слыхал… Комбат о тебе хорошего мнения… Когда же приедет Ясногорская? Хоть бы увидеть, какая она…

— Через неделю-другую прилетит.

— Ого! До того времени еще трижды умереть можно!

— Теперь уж грех помирать, товарищ лейтенант… К цели подходим.

…Вернувшись в роту, Сагайда не узнал своих: все были переодеты в новое, зеленое, весеннее. Хома встретил его упреком.

— Наконец-то, дождался вас, гвардии лейтенант! Видите, все уже, как рута, зазеленели, только вы один вылинявший… Да еще Маковея где-то чорт носит, и на обед не появлялся… Прошу, получайте свое обмундирование и вещевую книжечку.

Черныш был уже с ног до головы в новом — вырядился, как на парад. Привинтил орден, затянул ремень, подошел к Сагайде:

— Осмотри меня, Володька! Скажи свое авторитетное слово!

— Повернись… Так… Все, как на тебя шито. Только сапоги не гармонируют… слишком уж богатырские.

Сапоги из желтой юфты, с высокими плотными голенищами действительно были несоразмерны и тяжелы для легкой красивой фигуры Черныша.

— На тебя хромовые просятся.

— То ничего, что тяжелые, — заметил Роман Блаженко. — Зато походка выработается. Ведь коня-рысака специально подковывают тяжелыми подковами, чтоб ногу до груди выбрасывал.

Антоныч, разувшись, старательно примерял сапоги. Сагайда ждал от него какого-нибудь неприятного сюрприза: где, мол, был, да у кого спрашивался, уходя из расположения роты? Но Антоныч сделал вид, будто Сагайда уходил из роты с личного его, Антоныча, разрешения. «В конце концов этот курносый — симпатичный тип, — подумал Сагайда о командире. — Но почему же мы с ним никак ужиться не можем? С первого дня на ножах…»

Вернувшись из госпиталя в полк, Сагайда был неприятно поражен тем, что его ротой — славной ротой Брянского! теперь командует какой-то Кармазин. Правда, этого «какого-то» он хорошо знал, ибо Иван Антонович долгое время командовал минометчиками соседнего батальона. В ту пору Сагайде не раз приходилось иметь с Антонычем разные дела, официальные и неофициальные, и отношения между ними в общем оставались добрососедскими. Но то, что Кармазин вдруг оказался его непосредственным начальником, Сагайду покоробило. Пусть Черныш, пусть кто угодно другой, близкий к Брянскому, возглавит роту, — Сагайда согласится безоговорочно. Но какой-то Кармазин! Посторонний человек, далекий от семейных традиций роты, пришел на готовенькое и начал спокойно распоряжаться!.. Первые дни Сагайда чувствовал себя так, словно вернувшись в родной дом, неожиданно застал в нем мачеху.

Свое непризнание «мачехи» Сагайда невольно переносил и на бойцов, прибывших в роту уже при Кармазине. Имея привычку давать людям прозвища, Сагайда окрестил их «кармазинниками». Незаслуженно обижая их, Сагайда всю свою грубоватую, еще не угасшую влюбленность в Юрия Брянского теперь перенес на ветеранов роты, на тех людей, которые как бы несли на себе немеркнущий отблеск погибшего друга-офицера. Ими дорожил, их оберегал за счет других. Нелюдимому, неуживчивому Сагайде вообще трудно было кого-нибудь полюбить, но если уж кто завоевывал его суровую любовь, то — на всю жизнь. В особом фаворе был у него маленький Маковей. Ему лейтенант даровал всякие льготы, строго спрашивая с других телефонистов, напарников Маковея. Антоныч не мог смириться с такой несправедливостью, и на этой почве между ним и Сагайдой возникали острые стычки. Иван Антонович, рассвирепев, кричал, что, пока он командует ротой, никому не позволит создавать в ней нездоровые отношения. «Нет у меня сынков и пасынков, своих и не своих! У меня есть только наши люди, советские бойцы!» Накануне, сцепившись с Сагайдой, Антоныч пригрозил, что предаст его офицерскому суду чести.

А сейчас как будто ничего между ними и не было. Примеряя сапоги, Кармазин спокойно сообщил Сагайде, что получил пополнение — несколько молодых, необстрелянных ребят.

— Все пойдут в мой взвод? — настороженно спросил Сагайда, ожидая, что командир роты умышленно даст ему всех новичков вместо воспитанников Брянского.

— Не дам тебе ни одного, — оглушил Антоныч Сагайду.

— Почему?

— А так… Ты трудно уживаешься с людьми. Воспитываешь медленно… Всех даю в первый взвод, Чернышу. А ты возьмешь тех, с которыми… полегче.

Сагайда обиделся, но промолчал. Он понимал, что здесь не обошлось без сговора командира роты с Чернышом. Черныш, конечно, тоже хотел бы иметь у себя людей проверенных, опытных, на которых можно положиться. Но он согласился взять к себе весь этот необстрелянный молодняк. Думает, что у него лучше, чем у Сагайды, командирские данные. Ну что ж… Пусть будет так.

Натянув, наконец, новые желтые сапоги, Антоныч прошелся в них туда-сюда, попробовал, не жмут ли и, усевшись на холмике, снова разулся. Потом кликнул ординарца:

— На, спрячь мою обнову!

— А вы как? — удивился ординарец.

— Пока что буду шкрябать в старых, добью уж их до конца. А новые, — Антоныч улыбнулся и оглядел окружающих, — новые обую уже в день Победы.

— К тому времени я себе еще одну пару выцыганю у начальника ОВС, — решительно сказал Сагайда и, держась за плечо Черныша, с такой силой выбросил вперед ногу, что наполовину стянутый старый его керзовый сапог отлетел на несколько метров в сторону, едва не стукнув Ивана Антоныча по темени.

— Куда вы швыряете? — неожиданно послышался снизу голос Маковея. Телефонист вышел из-за ветвистых белых деревьев, улыбаясь всей роте. — Разве вы не видите, что это я иду?

— Иди-ка, иди, гуляка, — поманил его Хома, — засажу. тебя до ночи бараболю чистить!

Маковей появился на огневой, как молодой королевич: в складке его пилотки задорно синел кустик «не́бового ключа». Увидев новичков, хлопец тут же предупредил их, что как только отдохнет, будет с каждым из них по очереди бороться.

— Испробую вашу зеленую силу.

Обедать Маковей отказался.

— Я недавно заправился, — сообщил он. — Обедал с разведчиками и партизанами. Вы не знаете, что это за народ — партизаны! Как есть наши: «Полюшко» даже поют! Мы с Казаковым первыми их заметили, когда они с гор спускались. Смотрим: спускаются стежкой один за другим, машут нам фуражками и беретами… Я сгоряча подумал даже, что это мы со вторым фронтом соединились. «Союзники!» — кричу Казакову. А ближе подошли, слышим по разговору — братья-словаки…

— Откуда ж они «Полюшко» знают?

— А у них в отряде командиром был какой-то наш капитан, по имени Степа. Он их всему научил. «Степа из Русска» — так они его называли. А настоящей его фамилии никто не знает. Только то и известно, что был этот Степа офицером Красной Армии, потом попал в плен, все концлагери прошел… Его уже в печах должны были сжечь, а он организовал товарищей, перебил с ними охрану и вылетел, как орел, на волю! — Маковей даже засмеялся при этом. — Появился в Высоких Татрах, установил контакт с партизанами и в боях славу добыл. А потом они выбрали его командиром одного из своих отрядов. Незаменимый, говорят, был вожак! Повсюду немчура перед ним дрожала.

— Это правда, — поддержал воодушевленного Маковея Сагайда. — Я тоже слышал о нем.

«Бывает же такое с человеком, — задумался Роман Блаженко. — Дома его уже, наверное, занесли в без вести пропавшие, а он где: то живет, действует, за наше дело борется…»

— Где он сейчас, Маковей?

Парень опустил глаза.

— Месяц тому назад где-то в Моравии голову сложил… Вместе с целой группой партизан… Но фамилия его непременно будет установлена! Майор Воронцов сам взялся за это.

— Данных мало, — пожалел Денис, — трудно будет искать.

— Чего там мало, — энергично запротестовал Маковей. — Звание известно — это тебе раз. Имя известно — это тебе два. Родом… советский — это тебе три! А еще я не договорил: у него где-то дивчина осталась. В свободный час он как-то рассказывал о ней партизанам. И песни, говорят, по вечерам пел для нее. Чтоб она их услышала, чтоб знала, где он есть. Всюду, где он проходил со своим отрядом, словаки поют его песни. По всему Крушногорью поют, в каждой хатёнке лесника, где он отогревался в метели и завирухи… Разве по таким фактам нельзя человека узнать?

— Узнают, — убежденно заявил Сагайда. — По таким следам да не найти!

VI

Так Хоме и не пришлось на сей раз засадить Маковея чистить картофель. Вечером полк снялся, вошел в зону Малых Карпат. Чем дальше, тем слышнее гремел бой, ленточки трассирующих, прорезая темные ущелья, приближались, становились ярче.

Отсинело высокое гринавское небо, отзвенела певучая братская речь, отшумели белым шумом переполненные чаши садов. Кончилась короткая передышка, когда солдаты, как бы выйдя из войны, из ее душных цехов, попали было на мгновенье в неожиданно солнечный, непривычный, обновленный край. Все это опять оборвалось… Впереди темным, зловещим морем снова клокотала война. Полк привычно входил в нее по пояс, по грудь, по шею…

По крайней мере, такое ощущение было сейчас у Сагайды. Он шел по обочине узкой дороги с командиром взвода бронебойщиков Теличко. Из-за ближнего хребта уже вздымались багровые маяки зарев, подпирая небо над передним краем. Дорога круто поднималась в гору, пролегая то по узким карнизам над пропастями, то входя, как сейчас, в лесистые ущелья, темные и тесные, как туннели. Тяжело дышали в темноте лошади, вытягивая повозки и пушки. Позвякивало оружие на бойцах. Слышались короткие сердитые команды.

Сагайда постепенно приходил в себя после сильных гринавских впечатлений. Его спутник, Герасим Теличко, маленький, задиристый, горластый, принадлежал к числу тех, с кем Сагайда делился своими сердечными тайнами. Младший лейтенант Теличко был ветеран, «старик»; с ним Сагайда не раз попадал в трудные переделки, и поэтому, встречаясь, они никак не могли выговориться до конца. Сегодня минометчики и бронебойщики шли рядом, и Сагайда, уверенный в своих «гренадерах» (а с новичками пусть нянчатся Кармазин и Черныш!), мог спокойно всю дорогу точить лясы с приятелем. Они успели уже перемыть косточки какому-то начальнику, уже дали прозвище знакомому скряге-интенданту и теперь добрались до Антоныча, над которым поиздеваться и сам бог велел.

— Знаешь, Герасим, мой курносый Сократ (так Сагайда заочно величал Антоныча) опять проехался по мне.

Услышав это, Теличко расхохотался:

— Как же это он умудрился, формальная его душа? Ведь по тебе, Вовка, проехаться — нелегкое дело!

— Представь себе — умудрился. Из нового пополнения не дал мне ни одного свистуна. «Ты, говорит, медленно воспитываешь, тебе с новыми людьми трудно, — садись на более легкий хлеб…» Так разве не дракон он после этого, скажи?

— И ты смолчал?

— Смолчал. Как раз был в таком настроении, такая лирика нашла на меня после Гринавы… Не хотелось ни с кем ссориться, с каждым братался бы… Как ни говори, а он тоже честно протопал свою тысячу километров, чтобы освободить эту самую Гринаву… Работяга, вол!

— А как же с новичками? Что он их себе за пазуху положит?

— Передал всех в первый взвод, Чернышу. Пусть, дескать, выковывает.

— И тот не возражал?

— Куда там, сам захотел. Видишь ли, Черныш считает, что у него для этого больше данных, что мне это будет труднее, чем ему… Ну и пусть тянет…

— Он, кажется, до сих пор из себя недотрогу корчит, этот ваш Чернышок? Ни анекдота от него стоящего не услышишь, ни спиртяги с ним не потянешь. Все чем то озабочен, все время серьезный такой, все у него идет по программе. Чихнуть не может без программы.

— Ты его просто мало знаешь, — возразил Сагайда. — Он только на вид теоретик, а на деле задушевный парень. А что любит на каждом шагу мировые проблемы решать, так это уж у человека такой характер. Между прочим, он хочет после войны какую-то диссертацию писать о роли минометного огня в условиях форсирования водных рубежей. Целые вечера бубнят об этом с Кармазиным.

— Лишь бы уменья хватило, — заметил Теличко, — а мысль неплохая.

— Уменья хватит. У него шарики работают, дай бог… Недаром с ним Брянский дружил.

— А это правда, что у него с Ясногорской что-то наклевывается?

— Факт. Тайком молится на ее фотографию.

— Почему тайком? — удивился Теличко, — Если бы мне такая ответила взаимностью, я на весь мир раструбил бы…

— А он корчит из себя безразличного. Мучается, кипит, переживает, а письма ей пишет холодные, как рапорты Чумаченко. Вот натура! И знаешь, что его сдерживает? «Она, говорит, была невестой моего друга. Я, говорит, не имею морального права на это». Так и живет, стиснув зубы. А, по-моему, именно он, а не кто-нибудь другой, далекий Брянскому, имеет право на ее любовь. Как ты считаешь?

— Я лично не вижу тут ничего особенного, — развел руками Теличко. — Конечно, если бы закрутился легкий роман, мне было бы обидно за Юрия.

— А мне? — воскликнул Сагайда. — Да за такое я им обоим глаза повыдирал бы! Но тут совсем другая песня… Тут дело серьезное… Если уж Евгений не может пересилить себя, если это для него «первая и последняя», если и она его искренне сердцем избрала… то тут нужен другой подход. Здесь должен сказать свое слово настоящий судья.

— Кого ты имеешь в виду?

— Брянского. Представляешь, как бы он ответил на этот сложный вопрос? Осудил бы он их или нет? По-моему, нет. По-моему, он одобрил бы. Потому что тут не пустячки, не шутки, тут люди сгорают. Разве чистой, настоящей любовью осквернишь его память? Разве, скажем, для меня или для тебя было бы что-нибудь обидное в том, что человек, которому я хотел создать счастье, нашел его где-нибудь после моей вынужденной посадки? Я ведь не какой-нибудь дикарь, скиф, который, давая дуба, приказывал убивать свою жену и класть ее рядом с собой в могилу. Я, наоборот, завещал бы друзьям беречь ее, любить, осчастливить… Погибая сам, я хотел бы, чтобы моя любовь была, как знамя, подхвачена другим и честно пронесена им дальше через всю жизнь… Чтобы в ваших чувствах билось мое чувство, чтобы в вашей верности жила моя верность. Кому из нас не хотелось бы даже после смерти остаться примером для других? Примером не только в подвигах и боевых делах, но и в самом интимном…

— Ты, Вовка, разошелся, как влюбленный. Все это результат твоих гринавских встреч. Теперь мне ясно, что ты влип.

— Ты со мной не согласен?

— К сожалению, я тут ни при чем. Выкладывай это Чернышу, а не мне.

— Уже выкладывал.

— И как он?

— Молчит…

Черныш молчал. Шел с новичками впереди, иногда вместе с ними подталкивал повозки, все время думая о Ясногорской. То, что Сагайде казалось простым и понятным, для него было мучительным клубком чувств, трудно их распутать, трудно выразить словами. Так и выгреб бы их из своего сердца, чтоб не жгли, не растравляли его… Скоро она вернется в полк… Опять будет рядом. Хочет он этого или не хочет? Иногда он готов закричать ей отсюда: приди, скорее приди! А иногда хочется кричать: не приходи! Ведь он не тот, ведь он… другой! Но, забегая мыслями в послевоенное время, представляя себя в новой, необжитой обстановке, он почему-то всякий раз встречал ее там, хотел и не мог разминуться с ней, она возникала всюду на его воображаемых будущих путях.

Выплыл месяц, и хребты гор заблестели каменной чешуей. Колонна, перевалив через кряж, начала спускаться. Здесь был яснее слышен привычный гул ночного боя. Стали видны орудийные вспышки в далеких ущельях. Повозки, спускаясь на разогретых тормозах, громко стонали в ущельях, словно лебеди из старинных славянских песен.

Черныш слышал, как сзади, то и дело спотыкаясь на острых камнях, Маковей допытывался у Блаженко:

— Интересно, Роман, чем тебе кажутся эти силуэты на месяце? Говорят, какой-то Авель поднял на вилах своего брата Каина.

— Не Авель Каина, а Каин Авеля.

— В конце концов это не так важно — кто кого. Факт, что брат брата убил. Вот варвары!.. Но где же вилы? Сколько ни смотрю, а вил не вижу. По-моему, эти силуэты больше на солдат похожи. Смотри: один сидит, а другой над ним склонился и рану ему перевязывает. Будто дивчина над бойцом.

Где-то совсем близко, как бы проснувшись, заговорили пулеметы. Дробная россыпь ударов дерзко ворвалась в тишину, словно кто-то сверху по длинной водосточной трубе спустил щебень. Перекатилось эхом, замерло… Голубые ракеты, взвившись над ущельем, мрачно осветили часть горной дороги, безлюдную опушку, лесной домик на курьих ножках…

Назад Дальше