И все-таки (перелистав книгу вплоть до последней иллюстрации, до лучезарной часовни, в которой заключена была тайна) он вспомнил тот вечер, когда ему читали TV книгу вслух. Вспомнил, несмотря на то что Аксель, который искренне считал, что помнит каждый миг в жизни Пирса, судя по всему, о нем забыл. Это был последний вечер перед тем, как Пирс и Винни уехали в Кентукки.
Пирс лежал, одетый в пижаму (зубы почищены, вечерняя молитва прочитана), до самого подбородка натянув одеяло, в самом уголке, там, где его маленькая кровать упиралась в схождение двух стен (чем плотнее, тем лучше, чтобы ночью не выбралось из-под кровати то, что может из-под нее выбраться). Аксель, до ужаса серьезный и мрачный — он ходил такой весь день, они гуляли по всяким разным местам, и только иногда, сжав Пирсу руку, отворачивался, чтобы подавить подступившие к горлу рыдания (Винни осталась дома, одна, чтобы собрать чемоданы), — снял с полки «Короля Артура для мальчиков».
— Давай-ка вот эту, — сказал Аксель. — Хочешь, почитаем отсюда? Из книжки про рыцарей?
Пирс кивнул, он готов был согласиться на что угодно, только бы добраться живым и невредимым до конца этой жуткой эпохи в несколько дней длиной, зловещей и мрачной, как ночная месса. Да-да, пусть будет эта.
Аксель потер рукой лоб и, слегка пахнув на Пирса запахом алкоголя и освежителя дыхания, раскрыл книгу.
— Ну, что ж, вот тебе история, — сказал он, — история про маленького мальчика, очень похожего на тебя. — Последняя фраза прозвучала как тихий стон. — Очень похожего на тебя и такого же славного, как ты. Звали его Персиваль.
Он судорожно откашлялся и начал читать.
«Отцом Персиваля был тот самый король Пеллинор, который дал столь страшный бой королю Артуру. Король Артур гнался за ним из города в город, из деревни в деревню, покуда наконец не загнал его в такие дикие места где не ступала нога человека и где ему приходилось жить как дикому зверю. И тяжкие времена настали для жены его, королевы; несладко приходилось и Персивалю, который был в те времена совсем еще крошечным ребенком А нужно сказать, что Персиваль был необычайно красив, и мать любила его больше, чем всех своих прочих сыновей.
А потому она ужасно боялась, что ее крошка сын может не вынести трудностей пути и погибнет.
И тогда однажды король Пеллинор сказал: «Милая моя супруга, я больше не в состоянии защитить ни вас, ни эту милую крошку».
На этих словах Аксель запнулся, сглотнул и несколько секунд смотрел перед собой в пустоту; Пирс, не понимая, что происходит, застыл в кроватке: просто лежал и ждал. Наконец Аксель снова опустил глаза в книгу: «А потому на какое-то время вам лучше будет спрятаться в укромном месте и не следовать за мной, до тех пор, пока мальчик не вырастет годами и статью и не превратится в мужчину, способного постоять за себя.
От моих былых владений только два осталось у меня теперь. Одно из них — укромный замок в здешних лесах (куда я и направлю вскорости свой путь), другое же — одинокая башня, далеко-далеко от этих мест, в пустынном гористом крае. Именно туда вам и предстоит теперь отправиться.
И если мальчик вырастет в том уединенном месте и станет мужчиной, и если будет он слаб телосложением или дух его будет пуглив и нестоек, то вам надлежит сделать из него служителя церкви.
Если же, достигнув юношеских лет, он выкажет признаки телесной силы и доблести, а также высокого духа, и если станет стремиться к рыцарским подвигам, вам не следует препятствовать его желаниям, но отпустить его в странствия по миру, туда, куда повлечет его сердце».
Он оторвался от книги и с силой зажмурил глаза, чтобы сдержать слезы.
— Ведь правда, ты вырастешь хорошим мальчиком, — сказал он. — Ты вырастешь хорошим мальчиком и станешь защищать маму, как рыцарь.
Пирс в своем углу кивнул в ответ.
«Вот так и вышло, — сказал Аксель, с трудом отыскав в книге нужное место, — вот так и вышло, что король Пеллинор удалился в укромный замок, где король Артур нашел его и дал ему бой; мать же Персиваля удалилась в одинокую башню в диких горах, о которой сказал ей король Пеллинор, — которая вздымалась под самые небеса, как огромный каменный перст. Там она и пребыла с Персивалем, пока не исполнилось ему шестнадцать лет; и все это время он знать ничего не знал о мире, ни о том, каков этот мир из себя, и рос свободным и диким, и невинным, как малое дитя».
— Сынок ты мой дорогой, — Аксель нагнулся к Пирсу, так, словно хотел уткнуться головой ему в колени, но не стал, а вместо этого стиснул лоб ладонью. — Ты вырастешь сильным, ведь правда? Конечно, вырастешь и мужественным, и невинным; и если станешь стремиться к рыцарским подвигам, ради всего святого, не дай им остановить себя. Только не дай им себя остановить.
Он страдальчески закинул голову вверх.
— Не слушай их, если они станут внушать тебе ненависть ко мне, — сказал он. — Я твой отец. Не дай им внушить себе ненависть к собственному твоему отцу. — Актерские интонации, тщательно рассчитанная мрачность тона — все пошло прахом; Пирс лежал и с ужасом смотрел на взрослого человека, впавшего в совершенно детский безудержный приступ горя.
— Ведь ты же вернешься, — всхлипывал Аксель. — Ты вернешься, настанет день, и ты ко мне вернешься.
Пирс ничего не ответил. Он не знал, действительно ли дом в Кентукки похож на вознесшийся к самым небесам каменный перст посреди диких гор, он не знал, вернется он или нет в этот укромный замок; он знал только что никто и никуда его не отсылает. Он знал, что мама увозит его с собой, бежит отсюда прочь, и он бежит вместе с ней; а еще он знал, что красавцем его никак не назовешь.
В конце концов он вернулся. Но теперь настало время снова отправляться в путь.
За ужином он обо всем сказал отцу, начав с продажи книги — правда, цифру он слегка занизил. Аксель застыл в священном ужасе, а потом рассыпался в поздравлениях: признания более высокого, нежели писательство, он не знал; сам он, несмотря на обширную и довольно-таки беспорядочную эрудицию, с большим трудом справлялся с письменной речью, даже на уровне простейшего — к родственникам — письма.
Потом настала очередь решения оставить Барнабас. Здесь реакция была скорее сдержанной: в шкале ценностей Акселя учительская профессия стояла разве что чуть ниже писательской. Пирс заверил его, что если он решит вернуться, Барнабас примет его обратно с распростертыми объятиями, а кроме того, есть и другие колледжи, в других местах.
— В других местах, — повторил Аксель. — Ну да, конечно.
В других местах, да, я понимаю.
Решение окончательно оставить Нью-Йорк было встречено гробовым молчанием. Аксель был ошарашен и напуган, его подвижное — как из резины — лицо разом осело и вытянулось. Поначалу он решил было воспринять эту новость всего лишь как эксцентрическую выходку, как нелепую мысль, ни с того ни с сего пришедшую в голову сыну, и тихой кампании неповиновения будет достаточно, чтобы она прошла как дурной сон; довольно нелепо со стороны Пирса, если уж он задумал писать книгу, покинуть средоточие величайших в Америке библиотек, архивов и картинных галерей и удалиться в непролазную глушь (здесь Аксель нарисовал картинку сельской жизни, основанную, судя по всему, на фильмах с Марджори Мейн [96]: козлобородая деревенщина дается диву при виде грамотного человека). Пирс мягко стоял на своем. И в конце концов Аксель затих.
— Я и так вижу тебя раз в год по обещанию, — сказал он. — А теперь мы вообще перестанем видеться.
— Да брось ты, — сказал Пирс. — Черт подери, да оттуда добраться до этих мест не намного труднее, чем, скажем, из Манхэттена. И по времени, и по затраченным усилиям. Я буду наезжать. Часто. Ради этих самых библиотек. Мы с тобой не потеряемся.
Но Аксель был безутешен.
— Нет, Пирс, не надо меня обманывать. Где, где же этот официант, Мозельблюмхен. Назавтра в свежие поля, и в дали дальние. Лей, лей.
Наступает такой момент, когда даже самый самовлюбленный эксцентрик понимает, что он всего лишь эксцентрик, понимает, что привычная система связи между ним и миром разрушена — или не существовала никогда. Аксель это понял. Он понял, что его каналы связи с миром пусты и засорены помехами, и теперь оплакивал собственное одиночество.
Возвращение Пирса в город уже не в качестве мальчика, которого Аксель озадачивал и сбивал с толку, а в качестве взрослого мужчины, который находил его забавным и небезынтересным человеком, стало для Акселя подарком судьбы, нежданным и оттого еще более ценным. И он старался пользоваться этим на полную катушку, подолгу висел на телефоне, ведя с Пирсом бесконечные путаные разговоры, настаивал на том, чтобы сходить вечером в музей или на органный концерт — и повторяющиеся раз от раза отказы ничуть его не смущали. Пирс очень много значил для него, он часто об этом говорил; и скорее не как сын — при всей непрошибаемой серьезности, с которой он играл отцовскую роль, надолго ее все равно не хватало, — но как друг, всегда готовый тебя понять, или по крайней мере терпеливо выслушать.
Пирс старался быть терпеливым. Он пытался выгородить местечко для Акселя в рамках собственной жизни — жизни, в которую Аксель втискивался с изрядным трудом. Он то и дело ловил себя на раздраженной и удивленной мысли о том, что этот нелепый человечек — на целую голову ниже, чем он сам, толстый, с чуткими, сужающимися к кончикам пальцами и маленькими ножками, которыми он до сих пор гордился, — его отец; он совершенно не помнил его в этой роли в те годы, когда сам был ребенком. Выходя с отцом в город, он окидывал себя взглядом со стороны и тут же вспоминал о тихом мальчике из комикса, за которым по пятам неизменно следовал крестный из маленького народца, с крыльями как у стрекозы и с неизменной сигарой во рту, как бишь его звали, Макфили, Гилхули, всякий раз он собирался спросить об этом Акселя и всякий раз забывал. Аксель наверняка помнит.
— Забери меня с собой, — умоляющим тоном сказал Аксель, снова впадая в актерство. — Унеси, взвалив на плечи, как старика Анхиза. [97]
— Ты сможешь приезжать ко мне. Там наверняка найдется свободная комната. Или, по крайней мере, веранда на солнечной стороне.
— Веранда на солнечной стороне! Веранда, на солнечной стороне. А как люди ездят в такого рода места — а потом еще и обратно? Должно быть, там ходят автобусы. Н-да, автобусы.
— Туда действительно ходят автобусы. А со временем я, должно быть, куплю себе машину.
— Машину!
Единственный опыт художественной прозы, который был у Пирса уже во взрослой его жизни, состоял в попытке набросать портрет отца. Он хотел озаглавить его «Человек, который любил Западную Цивилизацию», и даже какое-то время прилежно усаживал себя за письменный стол, но его описания застольных разговоров Акселя на бумаге звучали фальшиво, Аксель казался в них каким-то напыщенным, самовлюбленным позером, им не хватало живого Акселева чувства, его искренней пылкости и страсти. А захватывающие дух перипетии его жизненного пути и вовсе выглядели невероятными, надуманными от первого до последнего слова — собственно, как и в жизни, когда Аксель, на голубом глазу, почти не умея врать нарочно, пересказывал их Пирсу.
Пирсу приходилось верить в то, что это был реальный мир, в котором действительно приходилось жить Акселю, — пусть даже сам Пирс не имел к этому миру никакого касательства. После того как Пирс и Винни уехали в Кентукки, и до того, как заработанные на телевидении деньги дали Акселю возможность снова более или менее твердо встать на его маленькие ножки, прошло несколько лет, проведенные Акселем в состоянии, близком к нищете, бездомности и бродяжничеству; собственно говоря, и в последующие годы ему случалось наносить благотворительные визиты или каким-то другим, не всегда преднамеренным образом соскальзывать в сумеречный мир, населенный опасными, но добрыми по сути бывшими капитан-лейтенантами ВМФ, вышедшими в тираж бродвейскими актрисами, которые тихо увядали в дешевых гостиницах, в окружении свидетельств былой славы, учеными евреями из пыльных книжных лавок, которые сразу замечали под мятой потертой одеждой истинную сущность Акселя; рабочими-священниками, которыми Аксель искренне восхищался, такие они были мужественные и чистоплотные, и вкрадчивыми лицемерами из Армии Спасения, чьих ласковых забот (собственные Акселя слова) он в свое время причастился.
— Ласковых забот, — рефреном повторял Аксель с едва заметной ноткой Минга Безжалостного в голосе. — Ласковых забот.
Насколько то было известно Пирсу, все эти люди и все те сюжеты, в которых они были задействованы, действительно имели место быть. Насколько то было ему известно, те старьевщики, с которыми был связан Аксель действительно зачесывали волосы назад пятерней и смущенно переминались с ноги на ногу, именно так, как описывал их Аксель; и не исключено, что они действительно были способны произнести какую-нибудь фразу вроде: «Если парень попал в беду, должен же быть у него друг, который вовремя подаст ему руку», и вообще вели себя как не слишком повзрослевшие персонажи из «Города мальчиков». [98] И при всем том Аксель куда реалистичнее воспринимал этот город, чем то порой могло показаться, судя по его напоминающим детские грезы историям, в каких-то отношениях даже реалистичнее, чем Пирс. Он по-прежнему был способен поставить сына в тупик сведениями о том, что творится в задних комнатах баров в рабочих кварталах, куда ходят выпить полицейские и пожарные. Пирс много нового узнал от Акселя за последние несколько лет, и не только о том, что касалось общих интересов в области Западной Цивилизации; кое-какие вещи выходили далеко за ее пределы.
Итак, несмотря на то что долгое и страстное обхаживание Акселем сына зачастую действовало последнему на нервы; несмотря на то что в принципе невозможно по-людски поговорить с человеком, чей поток сознания мигом выходит из берегов и переполняет отводные каналы любого сколь-нибудь внятного предмета разговора; и несмотря на то что все без исключения друзья и любовницы Пирса находили Акселя положительно невыносимым, если речь заходила о времени чуть более продолжительном, чем краткосрочный визит, Акселю удавалось удерживать внимание Пирса к собственной персоне. По большому счету Пирс любил отца, которого иногда, под настроение, читал самым странным человеком в мире. А когда поздно ночью, в «экзальтированном», по собственному Акселя выражению, состоянии от выпитого в баре вина, тот брел по бруклинским улицам, которые любил и знал как свои пять пальцев, и пел что-нибудь из Томаса Мура [99] приятным чистым тенором, Пирс его положительно любил.
— Назавтра, — сказал Аксель; это Рождество было гораздо на дурацкие сюрпризы, — назавтра в свежие поля, и в дали дальние.
— В свежие леса, — сказал Пирс. — Там были свежие леса.
— Назавтра в свежие леса. И в дали дальние.
После ужина они, рука об руку, выбрели на набережную Бруклин-хейтс полюбоваться Манхэттеном — финальная часть недавно установившегося между ними рождественского ритуала, и Аксель помнил и ценил каждую мельчайшую деталь. Здесь, по обыкновению, они взирали на квартиру бедняги Харта Крейна [100], ныне принадлежащую, к вящему ежегодному огорчению Акселя, Свидетелям Иеговы; обычно Аксель, окинув взглядом горизонт, принимался разглагольствовать о том, как две гигантские сигаретные пачки в самом дальнем конце острова портят вид [101] — и каждый год портят ему настроение. Сегодня он как будто и вовсе их не заметил; выпил он больше обычного; Пирс попросту не смог отказать ему во второй бутылке.
— Господи, Пирс. Обещай мне. Обещай, что ты меня не бросишь.
— Аксель, перестань.
— Ты не можешь меня бросить, — жутким глухим голосом. И следом, смягчив тон ноткой наигранной беззаботности: — Своего старика-отца. — Он снова взял Пирса за руку. — Ты же не станешь отталкивать прочь своего старика, не станешь? Не станешь? Мы же друзья с тобой, а, Пирс? Мы ведь больше, чем просто отец и сын. Мы друзья, ведь правда?