Книга о разведчиках - Егоров Георгий Михайлович 13 стр.


И вот однажды Иван пришел с передовой с еле скрываемой веселинкой в глазах. А скрывать надо, ибо пока не взял «языка» — радоваться нечему.

— Место нашел, — сказал он и наклонил голову, только видно было, как подрагивают у него ноздри. Они всегда у него подрагивали, когда он собирался выкинуть какую-нибудь шутку. — Нашел нужник ихний…

Ребята запереглядывались. Кто-то хохотнул.

— Это что значит? — спросил Грибко. — Нужное для нас место?

Еще трудно было понять, собирается ли он заводить Ивана Исаева или на самом деле не знает, что это такое. Иван же нашелся сразу:

— Да. Нужное и для нас и для них место — где «языков» берут. Понял?

Идея, конечно, была ошеломляющая. У ребят загорелись глаза. Половина взвода была из новичков (даже больше половины), — тем вообще от этого веселого разухабистого разговора двух ветеранов повеяло романтикой, приключениями.

— А ты как его надыбал? — не отставал почти с серьезным видом Грибко.

И Иван потерял бдительность, начал рассказывать обстоятельно все как было.

— Надыбал-то случайно. Пошел с передовой, наткнулся на куст малины, потоптался вокруг него не больше трех минут. Потом сориентировался, где стреляют — значит, там передовая — и пошел от этой стрельбы. И пошел-то не туда. Там оборона загибается, а я-то пошел напрямую. Ну и на мое счастье, должно, там никто в обороне не сидит, ни наши, ни ихние. И вот наткнулся на это самое место. Думаю: не-ет, это не наше заведение! Наши славяне таких сооружений не строят, они больше просто в кусты бегают. Присмотрелся…

— А может, принюхался? — растянул рот до ушей Грибко.

Все засмеялись. Засмеялся и Иван.

— Принюхиваться мы будем завтра. «Языка»-то нам с тобой брать.

Брали действительно они вдвоем, и кто-то третий страховал — кто, я не знаю, на эту операцию я не ходил. Ходили только новички. Грибко потом рассказывал, как они трое старых разведчиков (а третьим, кажется, был Рассказов), наглядно обучали молодых брать «языка». Подползли, говорит, к отхожему месту буквально на три метра и слились с травой. А поодаль ребята лежат, смотрят. Смотрят не только на это место, но и по сторонам.

— Дело-то тут такое, — говорит Грибко. — мы же ведь на их территории. Тут смотри в оба, а то получится, что, пойдешь по шерсть, а вернешься стриженым. А то и совсем не вернешься…

Ждали недолго. Вот он и пожаловал, рослый ариец. Спустил штаны и только пристроился на жердочке — ребята сзади его хвать! Лишь каблуками сбрякал об свое седало.

Притащили его к штабу. Сбежалось много любопытных обозников и прочих тыловиков — давно ведь пленных не видели! Грибко на своих длинных ногах вышагивал кругами и посмеивался над особо любопытными.

— Поняли, к чему приводит чрезмерное увлечение цивилизацией?! Ходил бы он просто в кусты, сегодня под один, завтра под другой — не попался бы в плен. Ведь за каждым кустом подкарауливать его не будешь, правда?..

Ребята похохатывали. Новички вообще были в восторге — как здорово все-таки в разведке! Сплошная романтика!

То же самое казалось и мне восемь месяцев назад, когда взяли первого при мне «языка» под Сталинградом, так же все радовались, не подозревая, что через неделю весь взвод поляжет перед вражеским дзотом Не подозревают и тут новички, что половина из них буквально через четыре-пять дней (недели не пройдет) напорется на немецкую засаду среди бела дня.

Поколение разведчиков новое, а судьбу ему война приготовила ту же, что и предыдущему…

Я не помню, как Грибко проводил комсомольские собрания — наверняка как-то проводил. Но прекрасно помню, что около него всегда табунились робята. Он красовался перед ними, посматривал сверху вниз. И неожиданно кого-нибудь спрашивал:

— А что ты будешь делать, если на тебя нападут сразу два фрица?

И когда кто-то из ребят ответил, что разведчик прежде, чем убить врага, должен подумать, а нельзя ли его взять в плен, Грибко аж присел от восторга.

— Вот именно! Правильно мыслишь, чадо мое! Живой он во сто раз ценнее. Убитый, конечно, тоже хорошо. Но живой — это все-таки прекрасно, со связанными руками… Будет из тебя, как Исаев говорит, натуральный разведчик…

Иногда особо нетерпеливых и непоседливых он спрашивал:

— А скажи, отрок, какая первая заповедь разведчика?.. Вот то-то и оно…

Иной раз — правда, такое бывало редко — он с пристрастием кого-нибудь допрашивал:

— Ты видел хоть единое ржавое пятнышко на моем автомате? — И в таких случаях открыто поучал: — В твоем автомате не только твоя жизнь, но ведь и моя и, может быть, любого из нас. А ты почему так относишься к нам?..

Вот таким неуемным заводилой Грибко и остался в моей памяти.

Второго «языка» на Курской дуге вместе с Грибко брали и мы с Иваном Исаевым. Взяли мы его случайно, мимоходом (специально такой задачи нам не ставили). Он оказался артиллерийским корректировщиком. Лежал на помосте, загорал — в самом прямом смысле — на нашей территории. Ну как было пройти мимо!

* * *

…А не так давно у меня состоялась мимолетная встреча с моей юностью — я буквально на несколько минут заехал в тот рабочий поселок, где заканчивал среднюю школу, где принимали меня в комсомол. С сорок первого года, с самого начала войны я постоянно возвращался в мыслях сюда. Тридцать с лишним лет прожил по соседству — все никак не мог собраться и съездить. Почему-то казалось, что для этого нужны какие-то особые, очень обстоятельные сборы, какая-то внутренняя, всеобщая мобилизация мыслей и чувств. И вот однажды на пути из Новосибирска вдруг перед одним из дорожных указателей я замер на секунду, дрогнули руки, и еще в мыслях я ничего не решил, а они, руки мои, сами подтолкнули вправо рычажок поворотов на руле и решительно повернули баранку. И я сделал крюку сто двенадцать километров — на несколько минут заехал в свою юность — в рабочий поселок Сузун.

Оказалось, так просто на это решиться.

В школе — в нашей школе — заканчивался ремонт, все классы были закрыты, в коридоре, в том самом, ни чуточку не изменившемся за минувшее сорокалетие, две женщины красили пол. Боже мой, как все тут так же и все то же! Будто не четыре десятилетия прошло, а просто вернулся я из пионерского лагеря. Из хорошего пионерского лагеря. Поэтому и кажется мне несколько обветшавшим все здесь, осевшим, но таким родным и близким.

Пять минут простоял я на пороге своей юности. Говорят, что за такие пять минут перед человеком проходит жизнь. Нет, передо мной ничего не прошло. Наоборот, мне показалось, что жизни-то еще не было, что у меня все еще впереди. Жизнь только еще начинается с этого школьного порога. И я забежал сюда, чтобы окинуть взглядом детство и идти в жизнь.

В жизнь, которая еще впереди…

И я вышел в сад. Он явно был посажен уже в послевоенные годы. Но я насчитал с полдюжины тополей-ветеранов. Они, несомненно, из тех, которые сажали мы перед войной. Наш девятый класс. У меня сохранилась фотокарточка, на которой запечатлен этот момент.

И я уехал.

Я никого не искал — ни соклассников, ни знакомых. Мне казалось — нельзя так просто и обыденно делать — возвращаться в свою юность. Надо делать это как-то торжественно и грандиозно и не в одиночку. И я сказал себе: я не был здесь, я только приоткрыл шторку, заглянул в свою далекую юность. Я только подсмотрел. А рассматривать я приеду потом. Приеду, когда в школе будут разноситься детские голоса и звенеть звонок, будет или солнечное бабье лето или пробуждающий май, а не дождь, как тогда, — обложной, нудный.

Я вернусь в свою юность… И предъявлю свой комсомольский билет…

Глава тринадцатая. Двадцать два и одна

После Сталинградской битвы почтальон приносил нам огромные пачки писем — вываливал их из сумки на стол горой. На конвертах безымянные адресаты: «Героям-сталинградцам», «Воину-сибиряку», «Мужественным сталинградцам», «Самому смелому сталинградцу». Мы выбирали из груды наугад, кому какое письмо понравится, вскрывали, читали обычно вслух.

Письма были патриотические, призывающие нас бить врага без пощады и скорее возвращаться домой с победой — конечно, что еще можно написать на фронт, да еще безымянному адресату! Не поднимется же рука написать, что в деревне люди уже начали забывать запах и вкус хлеба, что работают в колхозе с самого начала войны фактически бесплатно — все отдавали женщины для фронта, — что обносились за войну так, что рабочую одежду кое-где уже начинали шить из мешковины, а на чулки девчатам шли летние солдатские обмотки. Мы же по молодости своей, да и по легкомыслию тоже, не очень задумывались о трудностях тыла, об испытаниях, выпавших на долю женщин. Мы были уверены, что трудности только у нас, на фронте. А в тылу? Там тоже, конечно, не сладко, но разве сравнишь.

Не помню, отвечал ли кто из наших ребят на эти письма. Только точно знаю, что регулярной переписки не вел никто, хотя, как правило, от почты до почты письма прочитывали все до одного. Читал и я, однако серьезно к ним не относился.

Но однажды я заметил, как одно письмо переходит из рук в руки. Никто не решается его вскрыть. Может, потому, что на конверте стоял номер нашей полевой почты — значит, девушка, писавшая письмо (все почему-то были уверены, что это девушка), знала, к кому адресуется, и, очевидно, писала с определенной целью. А может, не брали ребята потому, что адресовано оно было «Самому храброму разведчику». Кто решится присвоить себе самому такое звание!

Попало это письмо и в мои руки. Покрутил и я конверт. Ребята хохотали:

— Чего крутишь? Ладно уж, бери. Будем считать, что ты и есть самый-самый храбрый у нас.

— А чего? Ну, может, не самый-самый… А ведь медали-то «За отвагу» только у Ивана Исаева да у него.

— У Ивана — две.

— Значит, тот «самый-самый», а он — просто самый…

Меня смущало не столько обращение к самому храброму разведчику, сколько номер нашей полевой почты и почерк — мелкий, но отчетливый. Мне представлялось, что человек с таким почерком непременно серьезный и пишет по серьезному делу.

— Ну, чего задумался? Давай. Рви.

— Может, потом справку дать, что тебя принудили?

Я осторожно оторвал у конверта кромку. Достал вчетверо сложенный листок. Ровные аккуратные строки, написанные девичьей рукой.

Прошло много лет, я теперь смутно помню содержание ее писем, хотя очень долго их хранил и часто перечитывал — никого же из девчат у меня не было, кто бы ждал меня с фронта. А тут вот он, таинственный девичий почерк, и даже запах от письма исходил особый. Сомневаюсь, чтоб у нее были в то время духи. Просто, видать, туалетным мылом мыла руки, его запах и остался на письме — нас-то старшина умывал серым хозяйственным, которое дерет кожу, как наждак.

В землянке все замолкли. Смотрели на меня. А я все еще не начинал читать: хоть и не мне писано конкретно, но все равно…

— Ну. чего ты закостенел?

— Братцы, а это ведь любопытно — чего пишут такие вот шибко грамотные, а? Читай.

Письмо было от студентки Тульского пединститута Нины Морозовой. Она писала, что у ее отца была та же полевая почта, что и у нас, но осенью сорок второго он погиб, и Нина просила разыскать (хотя бы по документам) место, где он погиб и где похоронен, и написать ей. Почему для этого надо было обращаться к самому храброму разведчику, я не понял. И когда потом спрашивал у нее об этом, она тоже не могла ответить — пожала плечами и сказала, что, по ее представлению, самый храбрый разведчик — самый порядочный и добросовестный.

— И думалось, что самый красивый, — засмеялась она.

Ну, это все было потом. А тут — в руках конверт, в котором просьба. Не помочь нельзя, да и не в этом дело, я даже минуты не колебался, тем более, двадцать две пары глаз смотрели на меня с любопытством и с хорошим интересом.

Где искать — вот в чем загвоздка. Но уж если вскрыл конверт, то оглядываться нечего. Я оделся и тотчас пошел в штаб полка.

Три дня мы с делопроизводителем полка рылись в списках. И все-таки нашли. Николай Иванович Морозов погиб 22 сентября сорок второго года под Самофаловкой (значит, осенью мы воевали с ним по соседству), там он и похоронен на окраине села. В этот же день я написал Нине. И еще, помню, написал, что я не самый храбрый — может, я самый грамотный, поэтому ребята и отдали ее письмо мне. И еще: весь взвод шлет ей привет.

Не прошло и недели, получил ответ. Читали все скопом. Она сердечно благодарила за сообщение, расспрашивала про ребят: сколько нас («если не тайна»), какие мы… Она просила, чтобы я в каждом письме описывал одного-двух своих товарищей… Хотя нет, это было не в первом адресованном мне письме.

Об этом она просила позже, когда мы уже подружились. А тут она писала что-то такое общее, что всегда пишут людям незнакомым, но уже и не совсем чужим.

Так началась наша переписка, за которой потом следил весь взвод. Первые ее письма я читал ребятам. И когда писал ответ, то тоже ставил в известность, о ком что пишу. Ребята с азартом подсказывали, советовали описать эпизоды из нашей жизни, как мы «языков» брали, и вообще чтобы она знала, какие мы хорошие и храбрые ребята… Грибко, например, через головы всех кричит:

— Ты вот что напиши — напиши, что весь наш взвод комсомольский. Это, пожалуй, единственное во всей армии подразделение полностью комсомольское, и комсоргом в этом подразделении я. Это тоже не забудь написать. Понял?

— Напиши еще, — тыкал пальцем кто-то мне в спину, — что Иван Исаев у нас олух царя небесного, сдал все трофейные часы, себе ничего не оставил.

Словом, Нина знала почти весь наш взвод поименной даже о характерах наших имела представление. Ребятам нравилась переписка. Она была чем-то новым в нашей жизни. Поэтому уже часто спрашивали:

— Пишет?

— Пишет, — говорю я.

— Ты давай тоже пиши регулярно. Интересно, что у вас получится.

— Не знаешь, что из этого получается? Возьмут да и поженятся. Вот и получится фокус-мокус.

А когда Нина по какому-то поводу посетовала, что ей не на чем писать конспекты и лекции, взвод, разбившись на группы, направился в хозчасть и в штаб полка просить бумагу… на письма домой. Писать домой — святое дело и для этого выдавали даже бумагу.

Что писала она? Если мерить нынешней моей меркой — всякие пустяки писала. Да и чем может поделиться в письме с незнакомым парнем-фронтовиком студентка первого или второго курса. Это были самые заурядные девичьи письма, из которых ничего не задерживается в памяти, — их приятно читать, как приятно слушать девичий шепот, а пересказать их невозможно. Так то если по нынешней мерке. А тогда мы ждали ее письма с нетерпением, по этим разным «пустякам» знакомились друг с другом — в таком возрасте люди быстро находят общий язык.

И надо же такому случиться — словно в романе — нас повезли на формировку под Тулу.

Едем в эшелоне в глубокий тыл, под самую Москву, и каждый не таясь радуется, что два-три месяца жизни ему гарантированы. Два-три месяца. Это не день-два, не от одной вылазки за «языком» до другой. Но, как говорят, все в руции божьей…

Выгрузились мы в Туле на товарной станции вечером. Захватили свои вещмешки, шинельные скатки, автоматы и направились к площади, чтобы в общей колонне идти к месту новой дислокации. Проходим мимо каких-то грузовиков, разговариваем. И вдруг слышим — кто-то нас окликает:

— Ребята! Разведчики! Эй, вы…

Из-под машины вывернулся Неверовский, измазанный, с ветошью в руках. Он бывший наш разведчик. После ликвидации сталинградской группировки мы из-под снега на «автокладбище» откопали два грузовика (в районе Сталинграда огромные пустыри были заставлены ровными рядами автомобилей, лишенных бензина). Несколько дней мы с Неверовским, прихватив в помощь пленного шофера, заводили машины. Одна завелась — с неделю раскатывал я на ней по Городищу: собственно, меньше ездил, больше копался в снегу: из-за моей шоферской неопытности через каждые сто-двести метров машину стаскивало с проторенной дороги на обочину, и она увязала по самые ступицы в снегу. Я натешился и бросил эту машину, а Неверовский, шофер-профессионал, подобрал ее и ушел с нею из разведки в хозчасть. В Туле мы с ним и встретились.

Назад Дальше