— Садитесь, ребята, довезу, — кричал он обрадованно.
— А ты знаешь, куда везти-то?
— Мы тут уже вторые сутки возим грузы. Отвезу к самому месту.
Хоть и презирали ребята Неверовского за то, что он променял разведку на хозчасть, но согласились проехать: кто знает, сколько топать.
— Ты что возишь-то, эй, хозчасть?
— Сухари, крупу, соль…
— Консервов нету?
— Вчера возил. Могу дать пару больших банок.
— Ладно, — отмахнулся Грибко. — Жизнь горькая настанет, сам пожуешь.
В разговор встрял Иван Исаев.
— Чего там горькую жизнь ждать? Может, ее еще год у него не будет. Давай сюда твои банки. Себе сопрешь еще… Полезли, ребята, в машнчу, пусть везет.
И мы, около десятка человек, залезли в крытый тентом с боковыми окнами кузов трофейного грузовика. Машина была заполнена мешками до краев. Быстро обшарили мешки — правда, сухари да пшено. У заднего борта в несколько рядов стояли кули с солью, то, что они стояли как раз у заднего борта, спасло многих из нас.
Мы ехали по каким-то окраинам Тулы — лежали на клади, грызли сухари и изредка поглядывали в маленькие окна. За окнами виднелись одноэтажные деревянные домики, вдоль которых по обочинам дороги шагали колонны войск. И нам уготовано было шагать в сумерках по расквашенным от весенней распутицы дорогам. Добрым словом помянули Неверовского. Я лениво грыз сухарь и думал о Нине: напишу ей завтра письмо, а послезавтра она его уже получит — вот удивится. Я не думал о том, что она сможет приехать ко мне — хоть стоять мы будем не иначе как рядом с Тулой. Такой роскоши — чтоб девушка приехала ко мне — я не допускал даже в мечтах.
Машину покачивало. Тент, натянутый на дугах над кузовом, колыхался то вправо, то влево и навевал дремоту. Иногда машину крепенько кидало на ухабах, и тент уже не колыхался, а бился ошалело и хлестко. Дорога, видать, была далеко не из первоклассных, да и шофер тоже. Вдруг я почувствовал, как мешки с сухарями куда-то уплыли из-под моей спины, не тряхнулись на очередном ухабе, а совсем провалились. И тент вдруг повело в сторону и на меня. Еще миг, и я понял, что лечу. В те несколько мгновений, в течение которых я падал, я успел по-кошачьи перевернуться через голову, чтобы упасть не на спину, а на руки. Так я и упал, как хотел (если считать, что я хотел падать), — лицом на брезент. Одна из дуг, на которых был натянут брезент, оказалась под моей грудью, а сверху, на спину, свалилось все: мешки с сухарями, с пшеном, с солью и, наверное, сама машина с Неверовским вместе — все свалилось на меня. Страшно сдавило грудную клетку — ни вздохнуть, ни выдохнуть. Еще секунда, и я готов, — сплюснусь в лепешку, и дух из меня выйдет… Сознание стало мутнеть, но еще различал голоса — кто-то что-то кричал, кто-то стонал. Затрещал брезент — это я слышал уже совсем сквозь забытье. И вдруг треск над самым ухом — разрезали ножом брезент — и свежий воздух!
Много воздуха в лицо ударило. А вдохнуть его не могу.
С тех пор много лет не мог я ездить в кузове под брезентом — страх охватывал, каждое малейшее покачивание мерещилось падением. А тесных, глухих, закрытых помещений — всевозможных подземелий, всяких туннелей, больших труб и глубоких нор — боюсь до сих пор.
Я уже не помню, как вдохнул полной грудью свежего воздуха. Очнулся. Лежу на траве, а солдаты из проходивших по обочине дороги колонн раскидывают мешки и вытаскивают ребят одного за другим. Рядом со мной лежит без сознания Петька Деев. Немного дальше корчатся другие парни. Никто не стонет. Кое-кто матерится, растирая ушибленные места.
— Ну чего у тебя? — наклонился надо мной Иван Исаев.
— Да вроде ничего. Все вроде цело.
С Петькой Деевьтм не знали что делать. Он лежал на спине, вроде бы дышал, а в сознание не приходил. Когда человек ранен — ясно, что надо делать, а тут лежит, крови ни капли, а в себя не приходит.
Я не помню, как нас с Петькой (тяжелее всех досталось нам с ним) везли в госпиталь, сейчас вижу только светлую комнату. Петька лежит на столе, а я почему-то сижу в углу. Медички, молодые — но постарше нас с Петькой — красивые женщины, неторопливо ходят около стола и смотрят на Деева. И, что меня больше всего удивило, любуются им.
— А какие ресницы у него, посмотрите.
Они наклонились над ним, пошептались, посмеялись и только потом, не торопясь, начали приводить Петьку в чувство. Сделали они это очень быстро и без особого труда. Петька открыл глаза, непонимающе огляделся по сторонам и начал подниматься.
— Тихо, тихо, тихо, — кинулась к нему одна из женщин.
— Вставать пока нельзя.
— Почему нельзя? — вдруг сразу возмутился Петька. — Где ребята?
— Здесь ребят нету, — улыбнулась ему та, которая его укладывала. — Тут одни девчата. Видишь? — Она повела рукой в сторону смотревших на него с улыбкой медичек.
Деев довольно равнодушно скользнул взглядом по белым халатам, увидел меня в углу.
— Мы где?
— В госпитале, Петя. Давай уж лежи, коль попали.
Он перевел глаза на потолок. Вроде бы начал припоминать.
— Это нас тот дурак Неверовский опрокинул, да? — спросил он слабо. — Ну, тогда ладно. Тогда полежим.
— Придется полежать, — снисходительно подтвердила старшая из женщин.
Петьку вдруг начало рвать. Его трясло и выворачивало наизнанку. Он стал бледным, как стенка. Одна из женщин поддерживала его. Остальные стояли и смотрели на бедного Петьку с состраданием.
Когда он успокоился, врач подошла ко мне.
— Ну-с, а у вас что, молодой человек?
— А у нас ничего, — в тон ей ответил я.
— А чего тогда мы здесь?
— А это не у меня надо спрашивать, а у того, кто привез.
— А кто привез?
— А я откуда знаю?
— Тогда раздевайтесь. Посмотрим.
— Чего раздеваться, когда все при мне, все на месте.
— Вот мы сейчас и посмотрим, все ли на месте.
Она подошла ко мне, взяла в ладони мою голову.
— Голова болит?
— Нет, не болит.
— Ноги, руки?
— Тоже нет.
— Грудь?
— Грудь болит. При вдохе.
— Снимайте гимнастерку.
После некоторых манипуляций определили у меня перелом двух ребер и еще какие-то смещения. Стянули грудную клетку широкими бинтами, велели лежать.
Было далеко уже за полночь, когда мы с Петькой Деевым угомонились. Утром я проснулся с одним желанием — скорее известить Нину о том, что я в Туле. Перво-наперво я обнаружил, что все ее письма и ее адрес уехали в вещмешке со взводом. Я знал улицу, но не помнил номера дома — я вообще всегда плохо запоминал цифры. Поэтому оставался пединститут. Надо было позвонить по телефону какому-нибудь декану, а может, даже самому ректору или просто-напросто вахтеру, объяснить, и ее бы нашли. А я этого не сообразил, написал записку, вложил в конверт и попросил санитарку сбросить в почтовый ящик — можно подумать, что собирался в этом госпитале быть по меньшей мере несколько недель.
Прошел день, второй, а ее нет. На третий заявились ребята. Заявились, как сейчас вижу их, с автоматами, в цветастых шароварах от летних маскхалатов, все чубатые, лихие, красивые. И показались они мне такими своими, близкими, родными, что я готов был бросить все и в одном белье сбежать с ними немедленно. Узнали, что уже третий день, как я послал записку Нине в пединститут, покрутили чубами. Грибко откомандировал было кого-то двоих в институт. Но тут же окликнул:
— Погодите, я сам пойду с вами. Тут дело деликатное — это вам не «языка» брать.
Иван Исаев поддержал:
— Правильно. А то приведут с кляпом во рту и с заломанными руками…
Все захохотали громко, раздольно. Из палат высовывались удивленные лица. Проходившая по коридору сестра изумленно остановилась.
— Вы что-о? Разве можно так громко?
Грибко вернулся через час — не раньше. Я сначала увидел в конце коридора его, высокого, улыбающегося, в пилотке на правом ухе, а потом уже обратил внимание на нее, торопившуюся, в накинутом на плечи белом халате. Ребята вокруг меня остолбенели. Кто-то что-то рассказывал — осекся на полуслове. Нет, она не была красавицей, может, даже наоборот. Худенькая, глазастенькая, бледненькая, она шла торопливо. И в лице, и в походке — во всем была тревога. Она еще издали металась взглядом от одного разведчика к другому, стараясь угадать, кто есть кто. А на меня и не глядела потому, что был я в госпитальном халате, а не в пестрых штанах и гимнастерке. Потом у не ребята все обернулись ко мне — все-таки я с ней переписывался. Я улыбался. И тревога стала сходить с ее лица. Она тоже заулыбалась.
— А я смотрю на ребят и не могу угадать никого, — заговорила она. И голос у нее тоже хлипкий-хлипкий. — А на вас как глянула, и сразу узнала, что это вы.
В письмах мы уже перешли на «ты», а тут чего-то ради она стала навеличивать меня. Наверное, от волнения. Ребята разглядывали Нину, галдели, каждый жал ей руку, представлялся.
Из двери напротив вышел врач в сопровождении трех женщин-медиков.
— Что здесь за базар?
— Тут два разведчика из двести семьдесят третьей дивизии после автомобильной аварии, — пояснила одна из женщин. — К ним пришли.
— Пришли, так нечего базар устраивать, — ворчал врач.
Ребята замолкли на минуту. И со стороны удаляющихся врачей донеслось: «Молодые. Здоровые…» Ребята тут же снова загалдели.
— Ну, мы пойдем к Петьке.
— Потом зайдем обратно.
— И вас, Нина, проводим. Командир полка отпустил нас сегодня до вечера.
— Точно. Мы вас проводим, вы нам город покажете…
Когда они ушли в палату к Дееву, которому нельзя было подниматься из-за сотрясения мозга, я вдруг почувствовал, что меня обуревает страх перед этой щупленькой, хлипенькой девушкой, боюсь остаться с Ниной один на один: совершенно не знаю, о чем буду говорить. Она, видать, тоже никогда раньше с парнем наедине не бывала. Сидим, отвернулись друг от друга, молчим. И теперь, спустя три с лишним десятилетия, я ощущаю свою неловкость, неуклюжесть свою. А что уж говорить о том, как себя чувствовал тогда! Помнит ли Нина Морозова нашу первую встречу? Сейчас она, наверное, уже и не Морозова… А почему бы ей не помнить? Многие, даже самые на первый взгляд пустяковые события юных лет запоминаются на всю жизнь. А уж о дружбе со взводом разведчиков — это-то она, конечно, наверняка помнит и, как знать, может, рассказывает об этой дружбе своим детям, а то и внукам уже. Мне же тогда было куда легче два раза кряду сходить с переломанными ребрами за «языком», чем еще полчаса просидеть с ней в коридоре. Хорошо, что ребят вскоре выпроводили из Петькиной палаты за шум, и они снова появились в коридоре.
— Вот, Нина, как бывает, — едва вывалившись от Деева, загремел Грибко, указывая на меня, — человек прошел от начала до конца самую великую битву, а погибнуть мог в центре мирной Тулы под мешком с солью. Это же парадокс.
Наш комсорг вообще любил иностранные словечки. Иногда такое вывернет, что никто, в том числе и сам он, не знает, как понимать его.
— Хорошо, что эта соль была подо мной, а я сидел у заднего борта. Вылетел в грязь, и соль за мной. — Он подошел к нам, широко расставив ноги. — Не любят нас здесь, — сказал он вдруг. — Первое место встречаю, где не любят разведчиков, не считая, конечно, немецких траншей… Так что мы — пошли. Пошатаемся по городу. Понимаешь, мороженого хочу. Как до войны, с вафельными кругляшочками с обеих сторон. И чтоб языком его так — помнишь? У-ух! — Он зажмурился и затряс головой.
— Ты думаешь, сейчас есть такое мороженое?
— Нина вот говорит, что бывает. Может, говорит, не совсем такое.
Нина засмеялась:
— А если точнее сказать, то совсем не такое. На сахарине оно сейчас.
— Пусть на чем угодно. Вам с Петькой принести?
— Мне ничего не надо. В полк я хочу — домой.
Иван Исаев хлопнул меня по плечу.
— Люди радуются, когда по пустякам попадают в госпиталь, — хоть отоспаться. Я, правда, ни разу не был ни в одном госпитале.
— Вот и радуйся. А спать, так я отосплюсь и во взводе. Ну ладно, идите. Когда придете? Когда ждать?
— Дня через два-три, наверное.
— А я приду завтра, — поднялась Нина, по-моему, с великим облегчением. — После лекции приду.
Я согласно кивнул. А когда она ушла с нашей шумной ватагой, долго еще сидел и мучительно думал: почему мы с Ниной в письмах почти совсем друзьями стали, а встретились — ни я, ни она не знаем, о чем говорить. Мне бы с нетерпением ждать ее завтрашнего прихода, а я со страхом думаю: о чем завтра с ней говорить?
Выход я нашел. Когда она приходила, мы усаживались около Петькиной кровати и она разговаривала с Деевым, я же только вставлял реплики. Первую скрипку вел Петька. Он без устали острил, рассказывал всякие истории.
— Недавно я прочитал, что в Китае такая привычка есть: если им надо отругать, допустим, курицу, то они показывают на курицу, а ругают собаку. Это такая деликатность. Хорошо ведь, правда? Это чтоб не говорить человеку прямо, что он дурак… — Петька смеется, зажав голову ладонями и морщась от боли. — Я, когда женюсь, не буду никогда ругать жену. Буду в основном лаять соседку. — И тут же спохватился: — Нет, лучше — тещу. Во, милое дело — ругать тещу. Говорят, они все…
— А ты слышал такое выражение: «Ты что, к теще приехал?» — вставил я. — Или еще: «К теще на блины»?
— Правда. Значит, у тещи хорошо.
— Это свекровки все стервы, — блеснул я познаниями.
— Точно. Это же про них говорят, что они снохе не верят?.. Ну, а я все равно буду ругать тещу, а не жену.
Не знаю, довелось ли Петьке Дееву иметь тещу да и жену, чтоб кого-нибудь из них ругать, — дожил ли он до конца войны. Уж больно бедовый парень-то был, лез в самое пекло очертя голову… Три месяца спустя на Курской дуге на моих глазах он чудом вышел живым из самого пекла с горсточкой автоматчиков. Но это будет три месяца спустя. А пока он лежал с сотрясением мозга и ему нельзя было шевелиться.
Петькиным посредничеством мне пришлось воспользоваться всего лишь два раза. На четвертый или пятый день после нашего с Петькой водворения в гарнизонный госпиталь вызывают меня на медицинскую комиссию. Не понимаю, зачем нужна целая комиссия. Если у меня ребра срослись (я все-таки сомневаюсь, что они были сломаны), сказали бы мне: «Ты, парень, уже готов. Выметайся в свою часть». И я бы с превеликим удовольствием задал лататы. Так нет, надо какую-то комиссию.
Вызвали. Щупали. Крутили. Ничего не спрашивали. Переглянулись. Сказала уже сестра — не они, не комиссия, — чтоб одевался. Вышел. Говорю второй сестре:
— Давайте мои шмутки. Здоров. В часть поеду.
— Какие там твои шмутки. Шмутки тут все общие. Получишь новую обмундировку.
— Мне нового обмундирования не надо. Мне мое отдайте. А то вместо сапог обмотки подсунете.
— Что подсунем, то и наденешь. И не шуми тут. Не положено. Вот оформим документы, и тогда все выдадут.
— Никаких документов мне не надо. Меня и без документов примут.
— Не положено без документов.
Ну, думаю, черт с вами, с вашими документами и с обмундированием. Лечить не вылечили, а колготы… На следующий день узнаю, что выписывают меня немного раньше, чем положено (какая-то спешка получилась у них — нужда такая). На это я бы еще наплевал, но главное, выписывают в другую часть. Меня аж жаром обдало — бог ты мой! Я — к врачу, к тому, к седому, который очень не любил, чтоб в коридорах базары устраивали.
— Доктор, — говорю, — я разведчик! Вы понимаете — разведчик… Вы ж танкистов не посылаете в пехоту, летчиков — тоже? Почему? Потому, что специалисты они. Так вот я — разведчик, специалист своего дела! Специалист — понимаете? — старался я популярно убедить главного врача.
Врач отчужденно смотрел на меня и, конечно, никак не мог взять в толк — с каких пор разведчиков приравняли к танкистам да к летчикам?
— Слушайте, молодой человек, — наконец заговорил он. — Я воевал на фронте солдатом в первую мировую войну. У нас в разведку посылали добровольцев из нас же, солдат. А чтоб отдельно, такой специальности не было. Во всяком случае я не помню.
— Тогда не было, а сейчас есть.
Врач начал сердиться.
— И сейчас нету. Вот передо мной этот самый талмуд — список военных специальностей и кого куда посылать после лечения. Нету в нем такой специальности — разведчик. — И уже под нос себе: — Понавыдумывают всяких специальностей.
— Ну, в общем я в эту вашу часть не пойду, — отрезал я.
— То есть как «не пойду»? Вы как разговариваете, товарищ боец? «Пойду» — «не пойду»! Вы где, в армии или… или… где еще? Там дивизию надо на фронт отправлять, а он — не пойду. Сейчас все госпитали подчищают. Такой приказ, — и развел руками.