Книга теней - Клюев Евгений Васильевич 30 стр.


— Лаборантка.

Снятие показаний продолжалось около часа. А в это время в зале заседаний старого корпуса МГУ шло голосование по диссертации Вениамина Федоровича Продавцова на тему «Лексико-стилистическая избыточность в газетно-журнальной публицистике конца семидесятых — начала восьмидесятых годов».

— Я надеюсь, — сказал председатель всех членов, — что грубая выходка двух подвыпивших хулиганов не повлияет на решение Ученого совета. Отзывы по диссертации в целом положительные, диссертант по существу и интересно отвечал на вопросы. Голосуем, товарищи!

Кроме пресловутых членов, каким-то чудом все-таки умудрившихся сохранить кворум, в зале заседаний осталось еще человек пять-шесть, включая самого диссертанта, официальных оппонентов и представителя ведущего учреждения. Жены членов совета (особенно две заболевшие) названивали на давно пустые кафедры по поводу исчезновения из обихода мужей. А те решали судьбу Вениамина Федоровича Продавцова…

Он был почти обнажен, поскольку, как мы помним, незадолго до прибытия милиции расстегнулся весь и решил не застегиваться больше никогда. Жизнь свою он полагал законченной. Диссертация провалилась. Надеяться было не на что. Новой написать он не сможет — и теперь навеки обречен оставаться ассистентом кафедры… впрочем, какой там кафедры, когда его завтра же выгонят! Между тем ему уже тридцать два года и поздно начинать другую жизнь. Стало быть, расстегнуться и сидеть — это все, что следует предпринять… сидеть и ждать смерти.

— Объявляю результаты голосования. — Совсем лысый ученый секретарь блестел, как сапог новобранца. Продавцов вжался в кресло и вроде перестал быть. — Одиннадцать голосов «за», девять — «против», один бюллетень испорчен. Поздравляем вас, товарищ Продавцов.

— Мне можно идти? — спросил тот, не поднимаясь.

Ему никто не ответил.

Глава ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

У ВАС не все дома

Станислав Леопольдович шел по улице и ел мороженое, которое называлось «Чебурашка»: это был пломбир в шоколаде — цилиндр, обрубленный с двух сторон. С одной стороны Станислав Леопольдович откусывал, с другой мороженое текло на брюки. Таков уж принцип действия «Чебурашки»…

Когда половина мороженого съелась, а вторая половина истекла, Станислав Леопольдович вытер липкие пальцы о брюки и увидел под ногами классики. Он добросовестно пропрыгал четыре клетки — больше не было — и прочитал слово «рай». В рай и прыгнул. «Вот я и в раю», — подумал он и улыбнулся. Рай… Смешное слово живых. Впрочем, теперь он тоже как бы живой — значит, и его слово.

Станислав Леопольдович стоял в раю и беспокоился о Петре Ставском. Вот уже третий день по телефону отвечали: «Его-нет-в-Москве», — больным мужским голосом. Между тем перемены, происшедшие со Станиславом Леопольдовичем, лишали ею недавно еще столь естественной возможности оказаться рядом с Петром в любую минуту: теперь приходилось довольствоваться общечеловеческими, так сказать, средствами коммуникации. О переменах этих автор скажет своим чередом, а сейчас и так много времени уже потеряно зря — из-за совершенно дурацких событий, которые приходилось излагать в предшествующих трех главах, нисколько, к сожалению, не продвинувших сюжет вперед.

Итак, Станислав Леопольдович стоял в раю и беспокоился. Кроме Петра, не было теперь у него долгов ни перед кем в подлунном этом мире. Мальчик Игорь из Сивцева Бражка, еще несколько раз встретившись с собакой Анатолием, получил наконец от родителей настоящую собаку — по счастливой случайности такую же большую и пеструю, как Анатолий, — и Станислав Леопольдович мог уже облегченно вздохнуть. Что же касается Эммы Ивановны Франк, то она… да и он… впрочем, это отдельная история. И только Петр так и не дождался ответов на большие свои вопросы. Правда, теперь он был с Эвридикой — может статься, ему и не нужен уже собеседник-оттуда: есть ведь прекрасный собеседник-отсюда… Ах как хороша Эвридика! До чего же повезло им обоим…

Вот и остановка у входа в маленькое кафе: за несколько последних дней Станислав Леопольдович наизусть выучил эту дорогу. Толкнул дверь, вошел. Сказал: «здравствуйте-Иван-Никитич».

— Здравия желаю, Станислав Леопольдович. — Старенький гардеробщик только что не вытянулся во фрунт: смешной он… — Как здоровье?

— Спасибо, не жалуюсь. А ваше?

— Да неважно вот… Ноги болят. Врачи бруфен пить велели, а в аптеках нету. Прямо не знаю, что и делать. Сегодня всю ночь ныли, ноги-то, — думал, к дождю, а дождя-то и нету никакого.

— Плохо, — сказал Станислав Леопольдович и — непонятно в чей адрес, но, скорее всего, ни в чей адрес, а себе под нос — пробубнил: — Дождь, между прочим, мог бы и быть, черт бы его побрал! И бруфен мог бы быть в аптеках: эка невидаль — бруфен!.. — Ворчливый он, оказывается, старик, этот Станислав Леопольдович!

Они раскланялись — и Станислав Леопольдович вошел в зал с твердым намерением отныне приходить на полчаса раньше, чтобы успевать поговорить по душам с Иваном Никитичем, с которым, кажется, вообще никто никогда не разговаривает.

Народу в зале было мало, и в основном бабули какие-то. Семь часов — не молодежное время. А ребята уже на сцене — и, увидев Станислава Леопольдовича, кивают ему. Хорошие они… просто удивительно, до чего хорошие, — почти такие же, как Петр. Станислав Леопольдович улыбается — каждому отдельной улыбкой: под музыку, которая потихоньку набирает силу, и Станислав Леопольдович знает эту музыку, вот уже несколько дней знает, даже слова кое-какие запомнил. Впрочем, слова звучат уже из-за сцены… бормочутся уже в микрофон где-то неподалеку — понятно, что французские, но какие именно — не слышно: так точно из толпы, на улице, долетают отголоски, осколки, обломки речи, не очень внятные и совсем невнятные: голос жизни. Однако собираются в стайку отголоски — и можно уже понять: Non, je ne regrette rein! C'est paye, balaye, oublie… Je m'en fous du passe. Avec mes souvenirs j'ai allume ie feu, mes chagrins, mes plaisirs je n'ai plue besoin d'eux…

И удивительно красивая женщина выходит сразу вслед за словами… нет, не так: слова ведут за собой удивительно красивую женщину — в густо-лиловом платье и тонком белом шарфике, в узких белых туфельках. С фиалковыми глазами и седой — может быть, чуть сиреневатой — шевелюрой… эдакая очень приблизительная стрижка. И никто не может узнать в этой почти нереально прекрасной даме всеми любимую старушечку-с-придурью, каждый вечер певшую здесь романсы. Но об этой своей репутации не жалеет прекрасная дама, ни о чем она не жалеет — даже о том, что все прошло стороной, кивнуло — и пропало, мелькнуло — и нет… Впрочем, будет еще — и не однажды будет! Откуда она знает об этом? Может быть, не первую жизнь живет уже, а вторую, или даже третью — и все понимает про себя и про нас?

…Странные вещи происходили в маленьком кафе последние два года. Кажется, это Эмме Ивановне Франк дирекция была обязана тем, что более чем заурядная забегаловка превратилась чуть ли не в «Клозери-де-лила»: ансамбль «Счастливый случай» собирал теперь постоянную публику — своего рода богему… да простят автору употребление этого слова применительно к российской нынешней жизни; во всяком случае какие-то в-прошлом-студенты, в-будущем-поэты-и-художники, персонажи-вне-времени-и-места приходили сюда. И появился даже особый стиль, который старались соблюдать завсегдатаи и который ощущался случайными гостями. Между прочим, с кухни перестали воровать продукты и растаскивать их по домам, а сомнительные граждане перестали подходить с заднего хода и продавать-покупать то-чего-никогда-нет…

Эмма Ивановна Франк заканчивала сегодняшнее выступление, как и всегда в последние дни, странной какой-то песней. Аккомпанировал ей один только Павел — на губной гармонике. Простая такая мелодия, и слова простые совсем, а припев непонятный — «дол зеленый, йо-хо!» Всего неделя прошла с тех пор, как возникла в грустной московской жизни песенка эта, а кафе — безымянное бог знает с каких пор — называли уже «Зеленый дол». И подумывали даже о вывеске.

И подумывали даже о том, чтобы «Счастливому случаю», срочно переименованному в «Зеленый дол», участвовать в конкурсе вокально-инструментальных ансамблей — не победить, конечно, а просто участвовать: ни-за-чем. Опять же для разнообразия грустной московской жизни — и предъявить ей, этой грустной московской жизни, другую жизнь — жизнь в розовом свете. Причем ровно-через-три-дня!

Жизнь в розовом свете действительно была предъявлена и показана по телевизору: телевидение транслировало конкурс не целиком, но короткую программу ансамбля «Зеленый дол» представило без купюр.

Итак, ансамбль «Зеленый дол». Солистка — Эмма Ивановна Франк. Медленно вышли на сцену девушка и молодые люди, одетые в черное — с головы до ног. Заиграли тихо, нестройно, словно впервые встретились и сейчас только приноравливаются, приспосабливаются друг к другу. Кажется, еще и мелодии не было никакой — не получалось пока мелодии, не вырисовывалось… извините, дескать, мы тут случайно, мы уйдем сейчас, но вот уже и немножко мелодии — рисунок ее становится четче, уже видны контуры будущей песни, но только контуры, а что за песня — непонятно еще… Где-то почти за пределами зрения, в отдаленнейшей кулисе принимается звучать голос — очень низкий и разбитый… неэстрадный, немолодежный вовсе уж голос, которому тут не место.

И надо бы освистать этот голос, да нет сил свистеть: все силы уходят на то, чтобы слушать — слушать, вытягивая шеи… кто там поет в отдаленнейшей кулисе и о чем поет? По-французски поет, не понять о чем, но уже и неважно, о чем, только бы увидеть источник голоса, завернутый в черное, — теперь не имеет значения, каков он, источник этот! Пусть будет стар, пусть будет убог… все равно. Ну, хорошо, мы согласимся с любой видимостью, мы го-то-овы — и тогда… Источник голоса начинал приближаться — совсем незаметно, будто плыл по воздуху, и глаза болели вглядываться, мучительно вглядываться и гадать, какая же все-таки она, эта жизнь-в-розовом-свете, о которой полкуплета по-русски спел голос.

Она была черной, но вот уже на авансцене, где все видно совсем теперь ясно, она подняла голову и открыла лицо свое, эта черная-жизнь-в-розовом-свете, и сбросила к ногам накидку. В розовом — ах, в рискованно розовом платье дошкольницы, коротеньком, до колен, — предстала старая женщина Эмма Ивановна Франк перед самой молодой на свете аудиторией. Когда человеку под семьдесят, можно ли в розовом, Эмма Ивановна Франк!..

А она стояла на краешке сцены — и ослепительный свет шел от нее, нарочитый ослепительно розовый свет, в котором особенно зримо становилось все, что было в ней ветхого, дряхлого, некрасивого и вместе высокого, трогательного. Так вот какая она — жизнь-в-розовом-свете, жизнь в розовом платье, старая наша жизнь… Маленький маскарад накануне гибели!

В задних рядах привстали: там не могли поверить глазам своим. И все шли и шли люди вдоль проходов, все подтягивались и подтягивались к сцене — и замерли с прижатыми к груди руками. А кинокамера торжественно и грустно запоминала лица медленной этой процессии, идущей увидеть жизнь.

И кончилась песня. Ни единого хлопка, ни единого шороха. Зал ждал, что дальше. В полной тишине старенькая фея произнесла в микрофон одно только слово: — Милорд.

Подняла черную свою накидку, набросила на плечи: дошкольное платьице снова исчезло из виду. И опять заговорила по-французски — небрежно, легко, только-для-французов… ах, вы не француз, месье, какая жалость, но ведь вы говорите по-французски, это же так естественно! Что? Вы не говорите по-французски… но тогда я теряюсь, месье, и не знаю, как я вам могу помочь, ведь дело в том, что я уже пою…il s'agit d'un milord, monsieur… — и все вдруг замечают, что действительно поет уже дама и пела давно, и музыка звучала, только не замечалась как-то — шарманочная такая музыка. А потом совсем забыла дама про накидку, и замелькало — редко, намеком — то самое розовое платьице из-под накидки черной, и все чередовалось розовое-черное, розовое-черное, и опять перемешивались любовь-печаль, жизнь-смерть… Но не горюйте, господа, пройдет и это, господа, не отчаивайтесь! И — фиалковые слезы из фиалковых глаз.

Вторая кончилась песня. И опять ждал зал — только весь уже подошел к сцене, мало кто остался сидеть, и забыли о них — сидевших — навеки.

— Старинная тирольская песня «Дол зеленый», — сказал в микрофон посторонний мужской голос. Девушка и молодые люди в черном отступили в глубь сцены — были, не были? — один остался: долговязый, с гармоникой губной. А из ближней кулисы вышел старик в тирольской шапочке с перышком и взял солистку за руку, как ребенок на детском празднике — подружку. Меж тем она пела уже под губную гармонику:

Дол зеленый — йо-хо,

Дол зеленый — йо-хо…

И тут старик подхватил мягким басом:

Собирались вместе, начинали песню про зеленый дол.

Так и стояли рядом: пели, держась за руки, — дети на лужке… А птица — веселая одна птица — подхватила и унесла их песню. Куда? Они не знали куда и горевали немножко, но горевать бросили, потому что птицы всегда возвращаются, вернется и эта птица… и мы еще споем с вами, вот уже и поем, и нам хорошо вместе — двум старым-старым детям и тем, кто с ними… А с ними уже девушка и несколько молодых людей — были, оказывается! — они скинули черные плащи, и обнаружились под плащами зеленые костюмы, похожие на тирольские, — со штанами чуть ниже колен.

И когда окончилась песня, а старики начали вдруг под губную гармонику тихонечко эдак переступать, как бы танцуя, — Господи, что сделалось в зале! Все захлопали и закричали ааааааа — и, кажется, даже члены жюри закричали ааааааа: скучные мужчины и женщины из каких-то клубов, дворцов-и-домов-культуры, которые пришли судить музыку, но теперь не хотели и этим своим ааааааа отказывались судить: они хотели на зеленый луг, в кружок — рас-пе-вать!..

Глядя концерт по телевизору в записи еще через три дня (это был уже второй показ), Эмма Ивановна плакала, и кашлял Станислав Леопольдович, и хлюпала носом Бес, и молчали с суровыми-в-общем-лицами ребята из «Зеленого дола» — все они собрались в квартире Эммы Ивановны и Станислава Леопольдовича: вместе посмотреть концерт и выпить чайку. Концерт, стало быть, посмотрели, принялись чай пить — тут как бы выключить телевизор, да забыли выключить, и началась передача о встрече в одной из московских школ — ой какая странная передача!.. Замерли с чашками в руках гости, замерла Эмма Ивановна, замер магистр (прозвище это прижилось-таки к Станиславу Леопольдовичу).

Однако сейчас автор не станет занимать время пересказом телевизионной программы — может быть, потом когда-нибудь, а теперь нет настроения… да и важные дела впереди. Магистр одевается, одевается Эмма Ивановна, одеваются ребята. Хозяева хотят проводить гостей? Да нет, не похоже: гости в одну сторону, хозяева — в другую, к метро, опять же «Кропоткинская». Куда отправляются Эмма Ивановна и Станислав Леопольдович?

Куда бы там ни было, но часа через четыре Эмма Ивановна вернется одна: Станислав Леопольдович задержится в булочной на углу Гоголевского и Кропоткинской — и всего-то навсего хлеба купить… половинку черного да французский батон за двадцать две копейки. Ах, Станислав Леопольдович, нельзя вам сейчас задерживаться: перепутались уже случайности и никто больше не отвечает за них. Оставьте вы эту очередь, есть ведь дома какой-то хлеб — тем более, что у Аида Александровича… ну да, об этом же пока уговорились молчать.

Но стоит в очереди Станислав Леопольдович. Боже, как много в жизни нашей иногда зависит от половинки-черного-да-французского-батона-за-двадцать-две-копейки! И вот они уже в авоське, а Станислав Леопольдович пересекает булочную, выходит на улицу.

— Магистр Себастьян, берегитесь! — слышит он.

Голубой ворон сидит на карнизе.

— Не может быть! — почти кричит Станислав Леопольдович. — Это же был единственный экземпляр!

А голубой ворон сидит на карнизе.

— Фредерико? — Вот и кольцо с монограммой: тот самый ворон!

— Эвридика, — твердо отвечает птица.

Назад Дальше