На нее напало игривое настроение, и она сыпала словами из лексики современной молодежи.
— А что?.. — заговорил молчавший до того Олег. — Если ты хочешь совершить свадебное путешествие — пожалуйста. Я человек свободный, мне разрешения ни у кого спрашивать не надо.
Катя захлопала в ладоши, но затем опомнилась и, стараясь быть сдержанной, проговорила:
— Никогда я не была в Австралии. Ну, так полетим?
Олег поднялся:
— Решено, товарищ генерал. Скажите город, в который мы поедем, и я открою там счета в банках. Нам, как я понимаю, нужны будут деньги.
Генерал назвал город:
— Дарвин. Австралия.
И они пошли в замок.
Генерал звонил нужным людям, Олег закладывал в главных городах Австралии на свое имя и на имя своих друзей основательные суммы денег, а затем все они послали по электронной почте письма родным. Катя просила маму не беспокоиться, сказала:
— Мамочка, мамуля! Три-четыре дня, а может, и целую неделю я тебе писать не буду, но ты не беспокойся. Со мной все в порядке. А к Эдуарду не сегодня-завтра приедет целитель и будет его лечить.
Ночью за ними прибыл автомобиль и они поехали в аэропорт.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Мучительно долго тянутся минуты ожидания. Катя собрала чемодан и сумку, сидит у окна и смотрит на восток — туда, где по утрам из-за наших Курильских островов поднимается солнце. А сюда поближе, за лесами и полями,— Москва, и там в вечной тревоге за свою мятежную дочь живет ее мама. Сейчас она тоже не спит и в который уж раз перечитывает ее письмо, посланное несколько часов назад по электронной почте. Письма принимает Эдуард,— он прочел и о том, что едет к нему целитель, и, конечно же, ждет его с нетерпением и с радостной надеждой на поправку.
Перед взором ее простирается долина с озерами. Горизонт на востоке утонул в кромешной темноте, но облака, плывущие с запада, еще хранят золотистую румяну догорающей зари и отражаются в озерах. В этот полночный час озера кажутся ей окнами земли, они слабо светятся, потому что запылились и их никто не моет.
Вошел генерал и сказал:
— Пойдемте вниз, там потомок польского короля накрыл стол, и мы будем чаевничать.
Олега не звали. Он сидит у компьютера, ведет переговоры с другом Сергеем Малютиным. Сергей сообщает коды и формулы, при помощи которых они смогут держать связь на любом расстоянии,— и так, чтобы никто не смог расшифровать, кто и с кем говорит. Сергей порадовал друга новой, уточненной и дополненной схемой защиты компьютерных атак на банки. Лаборатория, которую на заводе создали для Олега, уже выполнила несколько его важных заданий, и теперь Сергей передавал другу нужные данные. В конце Малютин приписал: «Порадовал нас твой будущий ученик Ваня Козленков. Он нашел способ мгновенно, дважды в ходе атаки, перестраивать программу и тем окончательно запутывать защитные системы. Ваня будет на заочном учиться в институте и работать в твоей лаборатории. Живи спокойно, наш дорогой Олег, побольше отдыхай, а в случае опасности дай нам знать».
Г енерал время от времени звонил по сотовому телефону, говорил с человеком, который оформлял для них документы на выезд. Потом Катя снова поднялась к себе в надежде поспать перед дорогой. Но спать ей не хотелось, и она то подходила к окну, а то, как старик, одолеваемый недугом, принималась ходить по комнате.
О чем только не передумаешь в минуты, когда так круто и бесповоротно меняется жизнь. Больше всего ее волновало близкое замужество; оно вот-вот должно совершиться. Она не знала мужчин, но, как всякая девушка, мечтала о замужестве, страстно желала иметь детей. Когда кто-нибудь заговаривал об абортах, она думала: я-то абортов делать не буду, нарожаю столько детей, сколько их даст моя природа.
И тут она невольно задумывалась о судьбе государства. Дети- то растут не в безвоздушном пространстве, а на родной земле, в родном краю. Еще совсем недавно слова «государство», «Родина» казались ей пустой риторикой из арсенала политиков, но чем больше она узнавала о кознях врагов, тем чаще и сама задумывалась о судьбе народа.
Потрясла ее беседа с подполковником Тихим, который однажды неожиданно у нее спросил:
— Как ты думаешь, зачем в Москве строится так много жилых домов?
— Для москвичей,— ответила она бойко.— Многие из них живут еще в коммунальных квартирах.
— Да, это верно: для москвичей,— в раздумье согласился Тихий.— Но только москвичам-то выдается лишь двадцать процентов из построенных квартир, остальные Лужков продает кавказцам, китайцам, азиатам. Пройдет пять-шесть лет, и русских в Москве останется меньшинство. Москва превратится в Вавилон, где люди перестанут понимать друг друга.
Катю ошеломила эта ясная и простая истина. С простодушием школьницы она спросила:
— А зачем же Лужков это делает?
— Г оворят, он не Лужков, а Кац. Впрочем, этого я доподлинно не знаю.
Катя вопросов больше не задавала. Страшная драма города, такого родного и любимого, разворачивалась у нее на глазах, и ей обидно, и даже совестно сознавать, что своим умом этой драмы не замечала. Она подумала: «Я видела все это, но о смысле этой страшной диверсии не задумывалась». И ей открылась вся пагубность правящего режима, у которого она состояла на службе и о котором как раз в эти дни краснодарский губернатор Кондратенко открыто говорил народу.
После таких озарений она с какой-то физической ощутимостью осознавала свою ответственность за все, что происходило у нее на глазах. И во все всматривалась, обо всем думала, думала. И все чаще являлась ей мысль о том, что она русская. Она смотрела на людей и уж, как прежде, не видела одну сплошную массу, а различала: этот — кавказец, этот — узбек, а этот из приезжих азиатов: китаец, кореец, вьетнамец. Менялось ее мировоззрение: из интернационалистки она превращалась в националистку, то есть приобретала образ мышления, который и отличал всех нерусских: они любили только своих и помогали только своим. Особенно таким свойством отличались евреи. И если раньше она ставила им в вину такой национальный эгоизм, то теперь начинала понимать, что если они и сохранили свою национальность, пронесли через тысячелетия свою веру, то в этом им помогала одна-единственная сила: национальный эгоизм.
И в ее сознании невольно возникал вопрос: ну, а мы, русские?.. Мы-то и совсем не имеем этого эгоизма. И даже наоборот: готовы на руках нянчить любого инородца, кормить его с ложечки, оставлять в больнице своего новорожденного, а бросаться на помощь ребенку чужому. Что же мы за люди? Уж не эту ли нашу черту имел в виду поэт, сказав: «Умом Россию не понять...»
И странное дело! Казалось бы после таких размышлений ей бы невзлюбить русских людей, а она слышала, как в сердце ее к каждому русскому появлялось теплое чувство. Она всех сородичей считала родными и жалела их, и как-то горячо и нежно любила.
По-иному воспринимала слово «народ». Он, этот народ, был разный: и напивался пьяным, и превращался в бомжей, и унижался на рынках, помогая кавказцам таскать ящики с фруктами,— всяким она видела русского человека, но вот что было интересно для нее самой и она не могла бы себе объяснить: не было презрения к русским людям, даже мимолетного слова осуждения никогда не срывалось с ее губ. Она любила русского человека таким, каков он есть, любила за то, что человек был русским; что не ему, так его дальним и ближним родственникам мир обязан тем, что была одержана победа в Великой Отечественной войне; что наши солдаты спасали Европу во многих других войнах; что русскими были Гагарин и Жуков, Пушкин и Толстой, Александр Невский, Суворов, Петр Первый. В груди ее воспламенялось стремление содеять что-нибудь и самой такое, чем могли бы гордиться люди.
Поначалу она скрывала свои националистические чувства даже от мамы, но однажды тот же Тихий показал ей брошюру, и в ней говорилось, что национализм — официальная философия Америки и всех других стран мира, всех без исключения! Но только об этом молчит наше телевидение, молчит потому, что там работают одни евреи и для них всякий национализм, кроме своего собственного, губителен. Ведь тогда им скажут: вы, евреи, поезжайте в свою страну, в Израиль, а мы, русские,— хозяева на своей земле и всюду на важных постах расставим своих людей. Но, чтобы этого не случилось, они на всех углах орут о националистах, антисемитах и даже фашистами называют тех, кто в годы войны их же спас от немецких фашистов.
Боже мой! Как же много ей привелось узнать в последние год-два! И как много давала ей работа в милиции!..
Близилась полночь. Катя задремала в кресле и не заметила, как к ней вошли Муха и Олег. Они тоже расположились в креслах, и Олег тихо-тихо, как это делала Катина мама, позвал ее:
— Катерина! Хватит спать.
Катя проснулась и от неожиданности даже ойкнула, и застеснялась, стала поправлять прическу, хотя она была в полном порядке. А Олег заговорил:
— Через час за нами придет машина, а через три мы уже будем в воздухе на пути в Берлин, а оттуда полетим в Дели, а уж из столицы Индии махнем в далекую Австралию и приземлимся в аэропорту Дарвин. Примерно двое суток займет наше путешествие.
Сделал минутную паузу и затем, обращаясь к Катерине, громко, почти торжественно возвестил:
— У вас, сударыня, есть еще время одуматься и решить, стоит ли пускаться с нами в такое дальнее и рискованное путешествие.
Катя, не задумываясь, ответила,— и тоже тоном нарочито торжественным и несколько шутливым:
— Стоит! Я это для себя давно решила. Вижу, что народ вы рискованный, я даже думаю, не вполне нормальный, но и во мне кипят страсти Дон-Кихота: я вместе с вами хочу спасать Россию.
— Вот-вот, Родион Иванович,— повернулся Олег к генералу,— вы теперь видите, какую особу я имел неосторожность полюбить. И полюбил до беспамятства, до помрачения ума. Вот скажи она мне теперь, что не желает и знать меня и хочет сейчас же вернуться домой к мамочке, и я тоже поплетусь за ней, поселюсь рядом и буду счастлив уже только тем, что хоть один разок в день увижу ее, посмотрю, как она со своим избранником выйдет погулять или направится в театр, ресторан... А?.. Вы теперь понимаете, в какую я зависимость попал и можно ли на меня полагаться?..
— Понимаю, и вполне одобряю ваш выбор и вашу зависимость. Я бы тоже с радостью подставил шею под такой хомут, да уж стар теперь и не могу рассчитывать на внимание такой примадонны. Однако хотел бы знать, что за причина вынудила вас затеять такой ответственный разговор в момент, когда нам предстоит дальняя дорога, казенный дом и казенные интересы?.. А?.. Расскажите.
— Вот именно: казенный дом и всякие казенные интересы. Ну, ладно, мы с вами мужики, нам на роду написано мыкаться по свету, добывать счастья себе, родным, стране, но ей-то — в ее возрасте, с ее красотой и такой счастливой судьбой, которая так удачно складывается на Родине.
— Довольно! А то я расчувствуюсь и расплачусь. Мне поручили вас генерал Старрок, полковник Автандил — властные люди России; наконец, и присутствующий здесь генерал доверяет мне. Вот я и оправдаю их доверие. Я ни на шаг от вас не отойду, и если надо будет сразиться с врагами — умру рядом с вами. Таков мой долг, и в этом я вижу смысл своей жизни!
Олег, взволнованный этими словами, подошел к ней, взял ее руку и нежно поцеловал. И сказал — впрочем, и на этот раз не то шутя, не то серьезно:
— Хорошо, мадмуазель, черт с вами!.. Но не говорите, что я вас не предупреждал.
И повернулся к Мухе:
— А вы, Родион Иванович, будьте нам посаженным отцом и священником: благословите нас в трудную дорогу — и не только в Австралию, но и до самого гроба.
Г енерал перекрестил и соединил их руки. Катя же их обоих поцеловала. Она сердцем слышала искренность этой словесной дымовой завесы, на которую только и способен был Олег. В другой форме, другим тоном и другими словами он ей признаваться в любви не мог. И уж тем более предлагать ей руку и сердце.
С нижнего этажа раздался голос Радзивила:
— Вас ожидает машина!..
В Дарвин прилетели в тот предутренний час, когда горизонт над водами Тиморского моря начинал светлеть, море покрывалось бликами неясного происхождения, а небо становилось темно-синим. Земля, только что клубившаяся под крылом точно чернильная туча, вдруг прояснилась и стала далекой-далекой.
Пока делали круг над морем и, снижаясь, заходили на посадку, горизонт все более раздвигался и земля становилась виднее. Она поражала ровностью и тоже походила на море, но только блики на ней не появлялись. Катя вспомнила, что летят они к тому берегу Австралии, где на тысячи километров распростерлась Большая песчаная пустыня и только по берегам стоят в отдалении друг от друга города, тут и там разбросаны рыбацкие поселки, а фермеры-земледельцы возделывают поля. Береговая же черта, стянувшая ремнем континент, тянется на тридцать шесть тысяч километров!
Г енерал накануне полета сказал: «Мы там остановимся у фермера. Это наш человек».
Садились при ярком освещении взлетно-посадочной полосы. Самолет долго еще, сотрясая пространство страшным гулом моторов, ехал по полю, и когда остановились и стали выходить, то было почти темно. Лишь слабый свет, лившийся из каких-то дальних фонарей, высвечивал лица пассажиров.
Полумрак царил и в аэровокзале. Видно, тут умели экономить электроэнергию. Г енерал Муха уверенно пересекал помещение вокзала, скорым шагом вел своих спутников к выходу.
— А вы тут как дома,— сказала жавшаяся к нему и боявшаяся отстать Катерина.
— Да, я тут бывал,— повернувшись к ней, добавил: — И не однажды.
Это поразило Катю, но она ничего не сказала. Не знала она и никогда не узнает, что генерал начинал свою службу в подразделениях разведки и в Австралии у него были свои интересы.
Быстро разглядел он и человека, поджидавшего его на перроне. Тепло, но сдержанно поздоровался с ним, представил своих спутников. Мы еще не сказали, что были они теперь путешественниками из России — братья Ивановы и жена младшего из них. Генерала звали Иван Иванович, Олега — Василий Иванович, а Катя превратилась в Марию Николаевну.
Встречавшего назвал Михалычем. Тот, пожимая им руки, сказал:
— Так и зовите меня: Михалыч. У нас тут по-русски, без церемоний.
Он хотя и чисто говорил по-русски, но акцент к его речи подмешался. И было непонятно, что за акцент расцвечивал его слова — не то английский, не то французский. В Австралии единого народа не было; сюда, как в Америку, понаехало людей со всего света. И аборигены со своей многоцветной палитрой языков, да такой, что северяне совершенно не понимали южан, сохранились тут едва ли не в первозданном виде и пользовались большим уважением. На вид Михалычу было лет пятьдесят, и ростом он хотя и не выделялся, но сила в нем слышалась медвежья. Истинно русский человек!
Автомобиль у него был длинный, из трех салонов. Катю посадили рядом с Михалычем, а «братья Ивановы» расположились в среднем салоне.
Ехали быстро,— благо, машин встречных и попутных было мало. Михалыч ничего не спрашивал, а гости сохраняли деликатное молчание.
Вначале дорога была узкой и не очень хорошо накатанной, но вот вдали, поверх розовой дымки, засветилась гладь моря. И машина вынеслась на шоссе, которое по всем признакам отвечало стандартам европейских стран и нашим самым лучшим дорогам. Михалыч увеличил скорость, и Катя на спидометре увидела цифру «140». На такой скорости они проехали еще с полчаса, а затем свернули от моря в глубь материка, и тут уже дорога была плохой, под стать нашим проселочным.
Справа и слева тянулись полосы кустарников, за ними поля, сплошь зеленые. И не было видно уборочных машин, и людей на полях не было. Катя знала, что у нас, в России, начиналась уборочная страда, а тут никакой жизни на полях не видно.
Катя сказала:
— У вас все, как у нас весной.
— Тут и есть весна,— ответил Михалыч.— Вот сегодня будет жарко — температура за тридцать.
— А вы живете далеко от моря?
— Далековато. Километров двадцать будет.
Дорога петляла между каменистыми скалами; они, как древние великаны, стояли тут повсюду и напоминали солдат, изготовившихся для атаки. Скалы были желтокоричневыми, как и вся земля, не покрытая посевами. Катя знала о начинавшейся где-то за этими полями гигантской пустыне, но теперь о ней не думала, а думала о том, как не похоже все, что она тут видит, на родное, российское. Тут и деревья походили на каких-то древних старичков — разлапистые, корявые. И листва у них тянулась книзу, точно хотела пощипать травку.