Потом положила письмо в карман и вышла из подъезда.
Яркое весеннее солнце ударило ей в глаза, и она остановилась. Надя не понимала, что с ней происходит. Все чувства в ее груди замерли, словно заледенели, и горячие майские лучи не могли их растопить.
Рядом с домом была музыкальная школа, которую окружали клумбы с чернобривцами, ноготками, львиным зевом и даже с большими чайными розами. Надя с самого детства любила играть здесь на дорожках, хоть детей вечно гонял садовник. Она села на длинную скамейку, тянущуюся вдоль самой красивой клумбы, и задумалась.
Как ни странно, именно в те минуты, когда она должна была бы находиться в полном смятении, – мысли, наоборот, проносились в ее голове быстро и ясно.
«Почему нам лучше не видеться? – думала Надя, поставив локти на школьную сумку и подперев ладонями подбородок. – А это неважно… Неважно, почему он так считает, – главное, он не хочет меня видеть. Или почему-то не может видеться со мной? Но что значило бы «не может», если б хотел! Тогда – что же мне делать? Тогда, значит, надо… Надо жить так, как будто ничего и не было. Легко сказать… Нет, нелегко. Нелегко будет жить так, как будто ничего не было. Но все равно – это единственное, что я могу сделать».
Надя никогда не отличалась особенной рассудительностью. Наоборот, мать считала, что она казак-девка и за ней глаз да глаз: сначала сделает, а потом подумает. Но сейчас что-то совсем новое происходило с нею… Жизнь впервые столкнула ее с чем-то странным, смутным, не зависящим от ее воли – и она мгновенно поняла, что должна поставить стену перед этими волнами непонятности, иначе они в щепки разобьют ее жизнь, как Десна в половодье разбивает сараи на берегу. Она даже не почувствовала это, а именно поняла – ясно, отчетливо, как будто догоняя словами неожиданно пришедшую мысль.
Но как же тяжело, что этим смутным, непонятным оказалась любовь!
Божья коровка ползла по складкам ее школьного фартука. Надя машинально прикоснулась к жучку пальцем, он тут же раздвинул крылья и улетел. Она почувствовала, как слезы проливаются из-под ресниц, капают на черный фартук, на белые кружевные манжеты…
– На-адя! – услышала она и, подняв глаза, увидела маму, выглядывающую в открытое окно. – Что случилось, почему ты в школу не идешь?
– Сей-час! – громко ответила Надя. – Формулы по химии повторяю!
Молодость вела ее по жизни, спасительная юность! Когда даже несчастная любовь не разрушает судьбу, а становится ее необходимой частью…
Надя с удивлением поняла, что, оказывается, неплохо умеет владеть собою. Мама даже с подозрением на нее поглядывала. С чего это вдруг дочка выглядит такой спокойной, едва ли не веселой, хотя от кавалера по-прежнему ни ответа, ни привета? Не иначе, задумала что-нибудь!
Но Надя не строила никаких коварных планов. Наоборот, теперь она открыто готовилась к поступлению: зубрила билеты к выпускным экзаменам, досконально изучила все, что было написано про Строгановку в вузовском справочнике, и даже ходила к самой лучшей черниговской художнице брать уроки композиции.
А то, что происходило в душе… Этого никто ведь не знал – ни тоски ее, ни обиды, ни смятенных снов, в каждом из которых сияли его глаза.
Надя знала, что на экзаменах обязательно надо будет писать натюрморт, и старательно тренировалась, выбирая в качестве натуры то фарфоровую фигурку узбечки, разливающей чай, то сахарницу из трофейного немецкого сервиза, а то и просто мамин воротник-чернобурку с глазками и лапками.
Но больше всего она все-таки любила рисовать что-нибудь живое. Но не зверей и даже не пейзажи, а все те же ягоды и листья – разноцветные «взоры»… К тому же необходимость рисовать живую натуру была отличным поводом для того, чтобы лишний раз поехать в сад и посидеть там в одиночестве. Все-таки ей не всегда легко было выглядеть веселой и довольной…
Сад у них был недалеко от реки, хотя и не на самом берегу. Там многим давали участки после войны, и отец получил тоже. В этом году Десна разливалась весной так широко, что и их сад захватило половодье. Сосед плавал туда на лодке и рассказывал, что маленький дощатый домик в саду залило по окна, что мебель плавает по комнате.
Но к июню вода давно схлынула, на принесенном разливом иле все росло бурно и быстро, и даже клубника уже краснела в густых невысоких кустах, не говоря про укроп и редиску.
Надя сидела в самом дальнем углу сада на маленькой скамеечке под яблоней и рисовала красные ягоды в зеленой траве. Она так была этим увлечена, что даже язык высунула, как в детстве, склоняясь над бумагой, приколотой кнопками к листу фанеры. Но клубника ей что-то не удавалась. Может, потому, что не была такой акварельно-прозрачной, как крыжовник? Надя вздохнула и, нагнувшись, сорвала спелую ягоду, поднесла ко рту.
И замерла, держа клубнику у самых губ, но так и не попробовав… Адам шел к ней по узкой тропинке. Еще, кажется, даже и не к ней, не видя ее, – просто шел от дороги к участку.
Надя смотрела, как он обходит домик, пытается заглянуть в окно, поднимается на низкое крылечко, оглядывается, стоя у закрытой двери. Все это происходило так просто, как будто и не могло быть иначе, как будто это было совсем обыкновенным делом: вот он приехал в сад, ищет ее, оглядывается…
Ничего не подсказывало ей сердце, весь день оно молчало, а теперь, глядя на Адама издалека, сквозь древесные ветки, Надя почувствовала, что сердце ее вот-вот разорвется.
Все она забыла в одну секунду – и обиду, и слезы, пролитые над его коротким письмом, и свои попытки казаться веселой, не думать о нем. Одного мгновения хватило, одной долгой минуты, когда она смотрела, как Адам идет по тропинке и ищет ее в пустом доме… У нее только не было сил на то, чтобы вскочить, побежать к нему: ноги стали как ватные, и дыхание перехватило.
Но в тот же миг, когда Надя хотела закричать, позвать его, вскочить и броситься навстречу, – Адам заметил ее наконец и сбежал с крыльца. Теперь он точно шел к ней – бежал к ней по траве между грядками и яблонями, а она все никак не могла встать и сделать хотя бы шаг… Ягода выпала из ее руки прямо на платье.
– Надечка! – Адам остановился в полушаге от скамеечки; ветка яблони ударила его по лбу, но он этого не заметил. – Надечка, коханая моя… Прости меня!
Надя хватала воздух ртом, снизу глядя на него, не зная, что сказать и сделать, – как вдруг, одновременно с этими словами, Адам медленно опустился перед нею на колени. Теперь глаза их оказались вровень, она видела светлое сияние прямо перед собою – то самое, которое столько раз видела во сне, которое считала навсегда для себя угасшим!
– Надечка, я не должен был тебе написать тот лист, – сбивчиво, быстро заговорил Адам; он по-прежнему стоял на коленях, и от этого казалось, будто он молится в церкви. – Но в моем жиче все так повернулось, что я подумал: для чего тебе лишний клопот? – Он то и дело сбивался на польские слова, и от этого искренность его речи только усиливалась. – Ты такая млода, коханая Надечка, вся твоя жизнь впереди… Зачем тебе связаться со мной, ходить по тем кабинетам, видеть тех людей? Мне стало страшно жить, Надя!
Последние слова вырвались у него с полным отчаянием. И вдруг, произнеся их, Адам положил голову Наде на колени…
Она совсем этого не ожидала – только слушала его, только вглядывалась в глаза. Но когда его щека прикоснулась к подолу ее платья, Надя почувствовала, что ближе быть им уже невозможно. Она замерла, всем телом прислушиваясь к его стесненному дыханию, потом осторожно положила руку ему на голову, пальцами провела по светлым волосам.
– Я не поверила твоему письму, – сказала она; это было неправдой, но в ту минуту Надя забыла все, о чем думала еще вчера. – Я тебя ждала…
Адам поднял голову.
– Правда, Надечка? – прошептал он. – Ты правду кажешь?
Вместо ответа она еще раз прикоснулась пальцами к его волосам. Ей так понравилось это ощущение – как будто воды касаешься ладонью… Адам взял другую ее руку в свою и принялся целовать – медленно, нежно. Его губы касались Надиных пальцев, запястья, поднимались выше, к ямочке у локтя. И она чувствовала, как с каждой секундой меняются прикосновения его губ…
Собираясь в сад, она надела свое любимое сатиновое платьице – светло-зеленое, с круглым, под горло, воротничком. Застежка шла впереди до пояса, маленькие пуговки были похожи на алые ягоды, а по подолу была пристрочена разноцветная тесьма. От всего этого платье казалось праздничным, хотя было совсем простенькое.
Рукава-фонарики едва прикрывали плечи. Надя чувствовала, как Адам сдвигает выше резинку на рукаве ее платья, как целует розовый след от резинки на плече, и почти сразу – как расстегивает верхнюю пуговицу у самого ворота.
Голова у нее начала кружиться от его прикосновений, бешеные молоточки застучали в висках, дыхание стало прерывистым.
Надя по-прежнему сидела на скамеечке под яблоней, а Адам стоял перед ней на коленях и все расстегивал, одну за другою, пуговки на платье – как будто в горсть собирал алые ягоды.
Она не знала, какая сила пронизывает все ее тело. Может быть, это не была даже сила желания. Ей не хотелось ничего, кроме того, что было: его рук, его губ, от прикосновения которых закипает кровь. Ей хватало всего этого, и вместе с тем – что бы он ни сделал, всего ей было сейчас мало…
То, что влекло ее к Адаму, было в ней самой, и это было неутолимо.
Оба они забыли обо всем, отдаваясь бесконечным поцелуям. Даже о том, что обнимаются прямо посреди сада и что их могут увидеть соседи. И только когда холодные капли вдруг закапали с яблоневых веток, Надя огляделась – словно из реки вынырнула, не понимая, где она.
Тучи давно уже сгущались вдалеке, где-то над Десной, еще до появления Адама Надя слышала раскаты далекого грома и сад затихал перед грозой. До автобусной остановки приходилось не меньше получаса идти через луг, и она подумала тогда, что надо поторопиться домой, а то придется пережидать ливень в домике, и кто его знает, сколько он продлится…
Теперь этот давно собиравшийся дождь наконец начался, да еще какой! Капли сразу забарабанили по траве и листьям, вместо тихого шелеста, который всегда бывает в саду во время дождя, послышался нарастающий гул.
– Смотри, краски твои потекли! – заметил Адам.
Краски и в самом деле потекли на Надином рисунке, размывая очертания ягод и листьев.
– Но так еще красивее, – улыбнулся он. – Надечка, ты же промокнешь, иди ко мне!
Тут только она заметила, что светло-голубая рубашка на нем тоже уже расстегнута, как и ее платье. Адам призывно распахнул полы рубашки. Он сделал это так просто, как будто иначе и быть не могло – чтобы Надя грудью прикоснулась к его голой груди… Но она мгновенно почувствовала простоту и естественность его жеста и тут же прильнула к нему, зажмурившись от счастья.
Еще несколько минут они сидели, прижавшись друг к другу. Новизна этого неожиданного, без преград, прикосновения была так сильна, что они не замечали дождя.
– В дом, Адам, побежали же в дом! – первой опомнилась Надя. – Что ж мы тут сидим, на тебе же нитки уже нет сухой!
Адам засмеялся, вскочил и, схватив Надю за руку, побежал по тропинке к домику. В другой руке он держал фанерку с ее рисунком. Надя на ходу застегнула две пуговки на платье.
За те полминуты, что они бежали до крыльца, сухой нитки не осталось уже на обоих. И оба хохотали, глядя друг на друга. Адам смеялся, видя слипшиеся Надины волосы, которые он даже на ходу успевал гладить, а она почему-то хохотала оттого, что его светлые брови казались теперь темными.
Наконец они вбежали в домик и, все еще вздрагивая от беспричинного и счастливого смеха, остановились на застекленной веранде.
И вдруг Надя поняла, что они совсем одни. То есть они и раньше были одни в саду, но теперь, в тихом и сухом доме, по крыше которого стучали крупные капли, это стало как-то по-особенному ясно. Пугающе ясно…
Наверное, Адам почувствовал ее мгновенный испуг. Он перестал смеяться и замер, не сводя глаз с ее лица.
– Надя… – сказал он так тихо, что она едва расслышала его голос сквозь шум дождя. – Надя, не бойся меня… Я люблю тебя, сердце мое, кохам тебе…
И Надя тут же забыла страх. Какой страх – наоборот! Могла ли она и мечтать о том, что останется с ним наедине, что никто не будет им мешать и никуда он не будет торопиться? И вот это стало так, и стена летнего дождя отделила их от целого мира.
Надя толкнула дверь в комнату, и, шагнув через порог, они оказались в полумраке. Комната была просторная, но всего с одним окном, которое к тому же наполовину закрывали кусты сирени. Это ведь не дача была, а так, садовый домик – как раз чтобы дождь переждать…
В углу комнаты стоял обтянутый дерматином конторский диван. Надя помнила, как этот привезенный с кожзавода диван стоял у них дома, и довольно долго: родители не сразу смогли купить хорошую мебель. А потом купили наконец, и старый диван свезли сюда, а ей было жалко: она очень любила лежать на нем с книжкой, потому что он был широкий, упругий и всегда прохладный, в любую жару. К тому же вдоль спинки была сделана полочка, и на ней раньше стояли семь белых слонов, с которыми Надя любила играть, когда была маленькая.
Не сговариваясь, они с Адамом быстро подошли к дивану.
– Надечка, давай разденемся, так? – прозвучал его шепот в полутьме. – Мы ж промокли с тобой…
Она не знала, как ему ответить, но, к счастью, он и не ждал ответа. Дрожащими от нетерпения руками Адам расстегнул ее последние пуговки. Мокрый сатин липнул к ногам, к плечам, пока Надя через голову стягивала платье. Адам помогал ей, и в каждом его движении она чувствовала любовное нетерпение.
«А я ведь совсем его не стесняюсь, – удивленно мелькнуло у Нади в голове, когда она освободилась наконец от мокрого платья. – И не боюсь…»
Может быть, она все-таки стеснялась бы, если бы комната была залита ярким светом. Но полумрак, в котором светлели его плечи – Адам тоже снял рубашку, – был так таинствен и прекрасен, что стесняться было невозможно. И бояться она перестала с той самой минуты, когда поняла: происходит то, что должно было между ними произойти, оно уже началось, и бояться нечего.
Лифчик Надя незаметно сняла вместе с платьем, и, когда Адам обнял ее, ничего им уже не мешало. Она чувствовала, что он весь дрожит, как будто ток его сотрясает. И плечи дрожат, и живот, которым он прижимается к ее животу, и обе его руки – та, которой он обнимает ее за плечи, и та, которой расстегивает свои брюки…
Они легли рядом на диван, для двоих он оказался узким, и им пришлось еще теснее прижаться друг к другу.
Адам уже ничего не говорил. На мгновение Наде показалось: он не знает, что делать, торопится, путается. Но если это и было так, то лишь до той минуты, когда он снял наконец оставшуюся одежду – с нее, с себя – и, тихо ахнув, обнял Надю, обхватил ее руками, ногами – всем телом.
Все дальнейшее произошло так быстро, что она даже не успела понять, как же это происходит. Все ее тело так томилось, звенело и дрожало, когда Адам целовал ее плечи, грудь, когда она словно в тумане видела его полуоткрытые губы и полузакрытые глаза, в которых поволока была теперь просто бездонной, – что Надя не заметила, как он оказался над нею, раздвинул ее ноги, горячо, нетерпеливо прижался своей напрягшейся плотью. Всего этого не было видно в полумраке, не было видно подробностей происходящего между ними – она только чувствовала… Прикосновения его пальцев там, внизу, когда он помогал себе и ей, его медленное, но неостановимое движение – в нее, все дальше, глубже, сильнее…
Наверное, должно было быть больно – Надя читала об этом в романе Мопассана, который потихоньку от мамы брала в городской библиотеке, – но боли она не почувствовала совсем. Наоборот, ей было так хорошо, как никогда в жизни. Это была какая-то ровная, счастливая истома, не нарастающая и не убывающая, и Наде хотелось только одного: чтобы она длилась бесконечно.
Ее глаза тоже были полуприкрыты, но сквозь ресницы она видела, что Адаму так же хорошо, как и ей. Да она и не глядя чувствовала это – по тому, как он дышал, двигался, целовал ее, ласкал руками и всем телом. Его грудь оказалась прямо перед ее глазами, Надя чуть приподнялась и поцеловала маленький, не обросший волосами сосок. Это было ее первое самостоятельное движение: до сих пор она только позволяла ему делать с собой все, что угодно, радуясь тому, что может отдаваться каждому его желанию.