бург чуть загодя его увидел, то отвернул бы в соседний
переулок и задами уволокся как-нибудь на свою поветь.
Но тут, занятый своими мыслями, катился Мартын по
мосткам, машинально объезжая щели, и спохватился,
только когда увидел перед самым носом ноги в светло
64
серых штанинах и коричневых сандалетах, ноги, кото
рые суетливо пытались обойти стороной калеку, но от
ступить прочь с мостков, видно, не хватало решимости,
а может, их владельцу мешала гордость, и потому они
замялись и застыли, раскинув носки сандалет и чуть
скособочившись на задники. Петенбург поднял лицо и
в седом благообразном человеке едва признал Ивана
Павловича, хотя мысленно подумал сразу, что это он,
городской и новый в этих местах человек.
— Извиняйте,— отрубил коротко Мартын, намере
ваясь толкаться костыльками дальше. Но Иван Павло
вич уже оправился от смущения, пронизывающие глаза
его наполнились тем превосходством, которое обнару
живает в себе порой человек здоровый и при полных
телесных достоинствах, когда встречает того, кто не
имел этих достоинств от рождения или растерял на
длинном жизненном пути.
Иван Павлович свою мягкую интеллигентную ладонь
опустил неожиданно на плечо Мартына Петенбурга: ны
не это было ему весьма удобно, и даже забылось сразу,
что во времена давние был Петенбург «верстой ходя
чей», а Ваня Тяпуев едва доставал ему до плеча; те
перь Иван Павлович оформился телом и даже стал
выглядеть человеком роста почти среднего, да и М ар
тын укоротился вдвое и едва доставал до груди бывше
му милиционеру. Иван Павлович прочувствовал свое
нынешнее состояние, а потому как он еще ни разу не
видел Петенбурга ополовиненным, то и невольно услы
хал в себе спокойную жалость, которая и заглушила в
нем давнюю ревностную ущемленность. Они встрети
лись однажды сразу же после войны; иль только что
прошедшая война была тому причиной, иль полный ико
ностас орденов, но только Тяпуев, глядя на ордена Пе
тенбурга и перебирая их откровенно-завистливым взгля
дом, объяснился настолько честно, насколько позволяла
его изворотливая натура: «Я был молод и дитя в ту
пору...»
— Мартын Конович, вы ли это? — откровенно уди
вился Иван Павлович и плотно сжал ладонью костлявое
плечо старика. Мартын сразу всполошился в душе, не
ожидая такого быстрого признания, сам-то он был го
тов миновать Тяпуева неузнанным и ехать по мосткам
дальше, но это приветствие смутило Петенбурга, и он
3
З ол отое д но
65
растерялся, как теряется душевно открытый человек.
Все так же молча, с полуоткрытым ртом вглядывался
Петенбург в Ваню Соска и, рассмотрев его усталое
лицо с рытыми морщинами у рта, подумал с внезап
ной радостью, что и этого жестокого человека коснулись
годы. Вот и он тоже стар, и глаза в частой сетке мор
щин выглядят промытыми речными камешками, в ко
торых до резкости видна каждая прожилка; они еще
ясны, эти глаза, но уже в прозелени век, глянцевитости
щек и дряблости шеи проглядывает неизбежная смерть.
Этот человек тоже скоро умрет, так стоит ли убивать
ся по нем, мучить себя, держать на него душу — быть
может, жизнь прокатилась и по нему, и он сам нынче
травит себя воспоминаниями?..
— Мартын Конович, как же это, а? Мартын Коно-
вич...— и он снова потрепал Петенбурга по плечу.—
Судьба, такое вот дело. Ну здравствуй, что ли, злой
человек. Небось, прежнее зло на меня таишь?
— Брось, брось, с чего взял?— глухо возразил Пе
тенбург, ненавидя себя за эту лживую увертливость, по
и прежнего гнева и презрения он не мог пробудить в
себе, и оттого терялся и не знал, как поступить и что
сказать.— П адла ты был вертучая. Д ак то ране, а тепе
решнего Ваню Соска я не знаю.
Иван Павлович проглотил ругательные слова, сде
лал вид, будто не расслышал их.
— Кто не ошибался тогда? Поболе моего ошиба
лись. А я от имени народа исполнял. Ты слышь, от име
ни народа. Время-то какое было, время-то какое!— ж а
лобно воскликнул Тяпуев, неожиданно теряя постоян
ную холодность и волнуясь душой, потому что вдруг так
захотелось, чтобы его уважительно и без долгих объ
яснений поняли.
— А ты за себя ответь,— буркнул Петенбург, не от
рывая взгляда от выцветших расхлябанных мостков.
— А я душою не покривил. Ты сам знаешь, я подло
сти не терплю. Хлеба крохи за жизнь изо рта чужого
не вырвал. Ведь сколько лет над областью по торговле
стоял. Уж, кажется, все в руках, все при себе было...
— Чего ты вдруг рассыпался?— перебил его М ар
тын, но Иван Павлович, нервно возбужденный, не
слыхал посторонних слов.
— Забыть пора, ты знаешь, пора забыть. Я так всем
66
и говорю: пора забыть. Золотое дно — наша земля, зо
лотое дно. Чего только и нет в ней. Жить бы да
жить,— торопливо, будто побаиваясь, что перебьют
снова, частил Тяпуев, становясь прежним Ваней Со
ском. И Мартын, рассмотрев в постаревшем человеке
прежнего Ваньшу, почему-то успокоился.
— Ну дак здорово тогда. Забористо ты говоришь.
А привычку все не оставил, губу-то, глянь, как высосал.
Большой ведь. — Мартын протянул жесткую, как дрес
ва, ладонь и, здороваясь, поймал мягкие, ускользающие
пальцы Ивана Павловича, сжал их посильнее, стано
вясь на время молодым Петенбургом, а вглядевшись в
пронзительно неприятные, прежние глаза, которые не
старели с годами, он с тайной усмешкой отыскал в них
наплывающую боль. Мартын жал податливую ладонь,
как выжимают белье — навыверт, но Иван Павлович
крепился, улыбаясь и тая в себе заново вспыхнувшую
ненависть, и только глаза его тускнели и сами собой
мутились от боли, становясь обыкновенными старчески
ми глазами.— Ну дак здорово, коли не шутишь,— сно
ва повторил Петенбург и потянул, озорничая, выжатую
ладонь на себя, и Ваня Сосок покоренно поклонился в
пояс гордому старику.
— Вот так-то,— по-детски удовлетворенно сказал
Мартын Петенбург и, не зная, что еще добавить, замеш
кался, заерзал на мостках вместе с тележкой, а Иван
Павлович тряс раздавленной ладонью, сдерживая в се
бе нетерпимый гнев и улыбаясь прежней улыбкой, вер
нее жалкой тенью ее.— Ну дак прощай,— буркнул без
ногий, устыдясь своей ребячьей выходки, но и доволь
ный ею: этой причиненной малой болью он как бы про
щал давнего недруга.
Петенбург покатил по мосткам, равномерно толка
ясь костыльками, и седая голова его с упрямой копной
волос бычилась над приподнятыми костистыми плечами.
— Ну и зараза же!— запоздало выругался Тяпу
ев.— Живут же такие на свете.
Он плюнул вдогонку Петенбургу и, мысленно мате
рясь, пошел прочь.
3*
67
8
Галька Селиверстова летела по деревне легкая, как
одуванчик, в цветастом легкомысленном платьишке с
клеенчатым поясом в добрую мужскую ладонь шириной,
кольчатые рыжие волосики обсыпали скуластое личико,
глаза распахнуты, полны неясным величием и готовы
прострелить встречного, прободать насквозь, если попа
дется он и ие уступит дорогу. Но пуста была Вазица,
пуста, как школьный коридор во время летних каникул,
только легкий ветер полдник дул наискосок, мягко
обвеивая щеку и задирая колечки волос на остренький
независимый носик, и никто не встретился Гальке до
самого низа деревни, кроме сопливой пацанвы. А на ок
раине девчонка понуро постояла, обвисая худеньким те
лом и внезапно почувствовав свою некрасивость, и, по
давляя приступившие слезы, пошла обратно домой,
устало подволакивая ноги в тяжелых, на солдатскую
колодку кроенных, но модных ныне туфлях.
— Собираю манатки и еду. Тут от тоски подох
нешь,— сразу объявила она матери, однако боязливо
пряча глаза в сторону и мельком подмечая, нет ли ря
дом отца: он-то не поглядит, что дочь на выданьи, еще
может и платье заголить и трепки хорошей дать.
— Ты что, Галина, иль не по душе наше житье? Бы
стро же отвыкла в городе. Училище-то кончишь, в та
кую же деревню пошлют, а то и хуже,— одернула
Анисья дочь, шмыгнула остреньким носиком, и скула
стое, зырянского покроя лицо ее сморщилось, стало
совсем старым и некрасивым.— Отца-то хоть бы пожа
лела, коли меня не любишь. Так ли ждал тебя, так ли
ждал, а ты в дом, да сразу и прочь.
— Не уговаривай. Посмотрела на вас и хватит, —
отрезала Галька, капризно поджимая губы и приникая
к окну: в его проеме лежала одинокая улица, присы
панная свежей песчаной пылью, а внизу ее, словно бы
штора из клеенки, висело сизое марево, порой колыха
лось оно и выстреливало клубами тумана. От этой оди
нокости девчонке стало еще хуже, и она готова была
прослезиться, до печали жалея себя.— Как на острове
диком. И всю жизнь так,— невольно добавила она
вполголоса, не думая, что мать расслышит ее слова, и
сразу заведется со своей говорильней.
68
— А мы тут всю жизнь, да. А мы всю жизнь,— сра
зу монотонно подхватилась к дочерним словам Ани
сья.— И никакой тоски, господи. Да какое веселье еще
для жизни нужно? За работу бы какую взялась, вот и
веселье. Хоть бы матери чем помогла. Вбила себе в го
лову. Ту-ту-ту... Ей бы только вылетывать да ногами
взлягивать, а к рукам ничего не ульнет. Как замуж-то
пойдешь? Ведь ничего не можешь. Муж-от сразу в шеи
вытолкает, скажет, не нужна мне такая растутыра. От
того нынче долго и жить не могут: сойдутся, неделю
поживут, сладкое разлижут да и разлетятся.
— Мама, замолчи же, наконец...
— А чего я такого сказала? Растутыра и есть. Ни
зашить, ни обеда сварить, ни обласкать вовремя. Боль
но грамотны пошли, много грамоты дадено, только жить
не умеете. А мы-то, дуры, убивались, нам не до грамо
ты было.— Анисья всхлипнула, утираясь передником,
села в красный угол, косо подглядывая за дочерью ро
зовыми от слез глазами.
— Ну что ты, мама,— стронулось у Гальки сердце,
по-бабьи покатилось к горлу, и вся настырность на
время притухла. Прижалась к матери, к ее простоволо
сой голове, сразу согрелась, услышала, как чья-то сле
за, то ли своя, то ли материнская, щекотно скатилась
по щеке.
— Ты-то уж того не переживешь, чего я пережила.
И не приведи господь такого хлебнуть. Муж-от первый,
Клавдеюшко, отец Германа, да Симы, да Владимира,
на войну-то пошел, да... Забрали Клавдеюшку на вой
ну, Герману-то третий месяц пошел. Он меня вычукал,
до девяти лет сосал, такой молочный был. У титьки вы
рос, вот и мордастенький. А кормить троих чем ли надо.
И на ледоколе не уйдешь — грудной тормошит, надолго
не кинешь. А тут назначили на Кеды на кустарный про
мысел семь человек и меня средь их. Пробежали мы в
море, на живой лед кинулись, только трещит кругом.
Нас пятеро побежало: две женщины, два мужика, да
мальчонка-недоросток. Один в малице, другой в шубе,
а мы, жеиочонки-колотухи, в фуфаечках.— Анисья
опять всхлипнула, не в силах удержать слезу, и сразу
рассмеялась:— Ой-ой, совсем уплыла.— Нервно прижа
лась к дочери, обласкивая девчоночью худобу: ведь
поздняя девка, нежданная, и оттого вдвойне родная,
69
— Вот как вспомню, так и заплачу, зареву-зареву.
А потом и смеюсь, как дура. Уж какой раз вспомню, а
все плачу.
— А ты не вспоминай,— робко посоветовала Галька,
с жалостью вглядываясь в материно лицо и открывая
неожиданно для себя, как постарела мать. Всё вроде
бы щеки были тугие, как репа, а тут одрябли, посуну
лись к носу, вот что значит зубы вовсе растерять.
— Ну как не вспомнить, такое-то пережили. На па
шу молодость все пало... Да, побежали мы за тюленем,
а я впервой на море, еще ничего не знаю. А вода идет
но часам и, пока прибылая, к берегу лед пехает. За это
время надо и в море сбегать, и зверя найти да убить, и
успеть на берег его достать, а иначе лед на отливе пой
дет в унос от горы и утянет в море. Мало ли наших
мужиков так погибало. Уйдут за зверем да чуть замеш
кают, а обратно уж и не дождутся их... Вот мы в угаре
гаком и опоздали уйти со льда, да и ветер, как назло,
подул с горы о ту пору. Вот нас и понесло в открытое
море. И берег виден, люди чернеют там, а мы уж ниче
го поделать не можем. Спрятались на льдине в затулье,
а меня слезы одолили. Сашка-бригадир утешает: «Не
плачь, вода куда ли принесет». А мне детишек своих
жалко, а ну как осиротеют... Долго ли коротко колеем
в море, вдруг видим лодку. Шла она с кладью от К а
нина и только случайно на нас наткнулась, а то бы по
мирать нам с голоду и от стужи...
А когда унести нас, перед тем я во снях видела
столько ягоды сихи, и будто собирала ягоды и черный
плат с головы утеряла. И сказала свекру: «Такой
страшный сон видела, наверно, окупаюсь». И как сон в
руку положило. Домой-то прибрела, тюленя приволокла,
детей-то кормить надо. А свекор со свекровью на меня
не глядят, у старухи глаза вытекли. У меня сердце и
упало. Ой, говорю, не томите, ради бога, не с Клавди
ем ли что случилось. А они мне и подают похоронку.
Ой-ой... Не выпивал, не куривал, такой спокойный был,
а на войну угодил, да там и остался...
Мне пятнадцать годков было, как Мартына-то за
брали. Клавдий сказывал, говорит, с кузни иду, а Мар
тын Конович навстречу палея, ведут его на судно.
Только шапку снял да и поклонился. Думали, насов
сем увезли, положит косточки во чужой земле, а он
70
вдруг в орденах ворочается, порато раненый, правда,
но на своих ногах. А потом, как заболел, как заболел,
я все ему выпевала: «Мартынушко, не напрягайся, слу
чится с тобой какое ли худо». А он все смеется, усы-то
котовьи пушит: «Хуже, что было, уж не случится». Мы
тогда как-то живо сошлись с ним, мне-то притулье за
ним, радости-то было, осподи, с троима ребятишками
взял. Своего парня хотел, да все не получалось как-то.
Потом уж ты, Галюшка, родилась, господь подсобил,
вот какое дело... Болтуха, да? Мати твоя, как начнет
болтать, так не остановишь.
— Нет, нет, что ты, мамушка...
— А я Мартына Коновича и до того знавала, да раз
ве могла подумать, что в женах за ним побываю. Мне
тринадцать годочков было; прибежит, бывало, развита
голова, его так и звали промеж собой — «развита го
лова», уж все-то знал. Прибежит, у печки на корточки
притулится, такая уж привычка была, матерь мою на