Тукалло широко развел руками и стоял с минуту неподвижно, закрыв глаза.
— Под влиянием такой картины, — начал он снова, — в человеке просыпается энергия, вздымается мощная волна неудовлетворенных желаний. Дрожащей рукой он хватает бритву, грешное тело погружается в ванну, затем покрывается одеждой, и вот он уже среди шума городского, ведомый единственным неодолимым желанием съесть рульку с горохом и уважаемые несравненные фляки с фрикадельками. Так я спрашиваю вас, где могут быть самые лучшие фляки с фрикадельками, как не в Кресовом баре, где над остекленным буфетом выпячивается бюст всемогущей Андромеды, а над ее головой серебрится грозная надпись запомнить четыре слова: «Утром кредит, сегодня — наличка» и вторая, которая звучит так: «За пропавшие вещи бар не отвечает». Официант в позеленевшем фраке, косоглазая Лаура с синей повязкой ставят перед посетителем гостевую жидкость, и золотистое пиво, и жертвенное блюдо, полное внутренностей убитых в честь богов животных, внутренностей, по которым мы, жрецы, будем предсказывать городу и свету будущую судьбу. Склоняются друг к другу захмелевшие головы, наполненные блаженством и сытостью. И бродят мысли и рождаются слова, и из самой тупой головы вылетают эскадры змеевидных, сверкающих и изогнутых минерв. И вдруг — стоп! Господа, закрываем! Водка была кошерной. Погожим вечером, когда слегка порошит снег, мы возвращаемся с головами, наполненными мыслями, с животами, полными своих и чужих фляков. Морозным утром, около шести, прерывает наш сон лязг жестянок. Мы нежно прячем голову в тепло подушки, а спустя два часа встаем отдохнувшие, воскресшие, освободившиеся от хандры, счастливые, а почему? Потому что водка была обыкновенной, разумной, умеренной в количестве и уместной по времени. Граждане! Вот мое кредо, вот моя программа, вот моя идея. Кто не со мной, тот против меня.
Кейт предложила послать за вожделенными для Тукалло фляками, но он не согласился. Как раз в это время позвонил Ясь Стронковский и обещал появиться в Кресовом баре. Все стали прощаться.
Гого спросил неуверенным голосом:
— Как считаешь, Кейт, может, мне пойти с ними на полчасика?
— Утром говорил… — начала Кейт, но Гого прервал ее:
— Это же не пьянство. Немного поболтаем, и я вернусь.
Она повернула голову.
— Как хочешь, — ответила Кейт безразличным тоном.
Он закусил губы.
— Ну, хорошо, я останусь.
Она ничего не ответила.
— Я не пойду, — громко сказал Гого, — нужно кое-что сделать, и завтра хочу пораньше встать.
Выражение лица его было кислым, и Тукалло уже собрался отпустить какую-нибудь колкость в его адрес, как Ирвинг скомандовал:
— Господа, нам пора. Пойдемте скорее, потому что мог замерзнуть двигатель. Я совершенно забыл.
Через минуту уже все были на лестнице. Кейт положила руку на плечо мужа.
— Я знала, что ты найдешь в себе силу воли.
— Скорее пожертвование, — поправил он сухо.
— Какое пожертвование? Кому?
— Так тебе же!
Он отвернулся, делая вид, что не заметил, как после этих слов Кейт убрала руку с его плеча.
— Пусть будет по-твоему, — горько усмехнулась она. — Если ты так это понимаешь, спасибо за пожертвование.
Он взглянул на нее почти злобно.
— Очень мило, но мне бы хотелось, моя дорогая, чтобы в подобных ситуациях ты не выставляла меня на посмешище перед моими друзьями.
— Я не думаю, что выставила тебя на посмешище.
— Ну, конечно, ты не думаешь, — рассмеялся он с иронией, — но извини, в данном случае не важно, что думаешь ты, а важно, что считают они. Так вот по их мнению я у тебя под каблуком! Да, под каблуком, как обычный засранец!
— Когда-то я уже просила тебя не употреблять это вульгарное слово, — ответила она спокойно. — Оно оскорбляет меня также и в устах пана Тукалло, но ему многое можно простить.
— Только не мне, каждому, но не мне.
— Не каждому. Подобные выражения — это его стиль, а у тебя есть, вернее, ты стремишься иметь совершенно иной стиль… Что касается насмешек, которых ты так боишься с их стороны, будь уверен, что если бы ты действительно и искренне желал остаться дома, никто бы не смеялся.
— А что бы с тобой случилось, если бы я пошел с ними на каких-нибудь полчаса! — взорвался Гого.
Ей хотелось отвернуться и выйти из комнаты. В его грубом тоне и резком голосе она почувствовала оскорбление, но взяла себя в руки.
— Будь так добр и не кипятись, — попросила она. — Ты хорошо знаешь, что вечеринка длилась бы не полчаса, а, как всегда, всю ночь.
— Ну и что из этого, — закричал Гого, — да хоть бы и всю ночь! Любой из нашей компании может распоряжаться собой, а я на положении заключенного что ли, черт возьми?!
— Каждый из них обладает достаточно сильной волей, чтобы не напиваться ежедневно. Хохля рисует, Кучиминьский пишет, у Полясского недавно вышел роман, у Стронковского — том стихов, Дрозд поставил музыкальную комедию. Все они работают, а развлечениям предаются только в свободное время.
— Ах, так ты упрекаешь меня, что мне до сих пор не удалось найти что-нибудь подходящее!
— Ты вообще не искал, — поправила она, — но для меня не это главное. Речь идет о том, что для каждого из них эти попойки не являются смыслом жизни, а лишь каким-то дополнением, подчиненным, еще раз повторяю, их силе воли.
— Так вот, ты ошибаешься, потому что никогда не была на этих «попойках» и тебе кажется, что это опивание алкоголем. И вовсе это не дополнение, а нужная, пожалуй, необходимая составляющая жизни. Да, они пьют, но если бы ты слышала наши беседы, обмен мыслями, творческую изобретательность, впечатления, наблюдения, наши дискуссии! Только для засранца, для тупого обывателя это попойка. А это симпозиумы! Это интеллектуальные пиры!!! Это коллективная сокровищница, в которую каждый что-нибудь вносит и из которой каждый что-нибудь черпает!
Кейт кивнула головой.
— Да, я согласна с тобой и не упрекаю их, хотя допускаю, что эти встречи могли бы проходить не по ночам, тем более, не в алкогольном угаре. Ты называешь это коллективной сокровищницей. Разумеется, в нее что-то вносят литераторы, поэты, скульпторы и музыканты, словом, творцы или Тукалло, который, скажем, творец без портфеля. Ну а что вносишь ты, Гого?
— Ты считаешь меня дураком? — возмутился он.
— Вовсе нет, но ты же не можешь не признать, что не являешься работником умственного труда, что не разбираешься в искусстве. Так что вносишь ты?
Он пожал плечами.
— Ровно столько, сколько Залуцкий или Ирвинг.
— Нет, Гого, они хотя бы оплачивают материальную составляющую этих алкогольных симпозиумов, вносят деньги.
— Я тоже по сравнению с другими довольно часто плачу.
— Но они могут себе это позволить, а ты нет. Князю Залуцкому или Фреду не нужно одалживать. И еще одно. Ты говоришь, что все черпают из коллективной сокровищницы. Я верю. Они обогащаются новыми мыслями, новыми творческими направлениями, новыми артистическими замыслами, впечатлениями, которые используют в своих творениях. Для них беседы — что-то наподобие интеллектуальной гимнастики, условие поддержания умственных способностей и точности ощущений. А что же берешь ты? Я думаю, что ты не захочешь обманывать самого себя. Твои приобретения лишь алкоголь и удовлетворение от участия в разговорах, которые интересуют тебя не своим содержанием, а лишь эффектностью. Извини, что я говорю тебе об этом, но это мой долг и мое право. Я не имею ничего против поддерживания отношений и даже близкого знакомства с этими людьми. Наоборот, я считаю их милыми, культурными и занятными. И я не возражаю против твоих визитов в ресторан время от времени. Но я надеюсь, что это не станет потребностью для тебя, тем более, что ты не можешь ее себе позволить.
Он угрюмо слушал, не глядя на нее, и внутренне не признавал правоты ее слов. Он не желал признавать аргументы, принимать их к сведению, задумываться над ними. Он понимал только одно — его лишили приятной прогулки с друзьями в бар, заставили остаться дома, чувствовал себя униженным и оскорбленным.
Он взглянул на нее. Стройная, она стояла, рукой опершись о стол, с легким румянцем на щеках и с серьезным выражением глаз, строгая в своем синем платье с квадратным маленьким декольте, мягко облегающем ее грудь и бедра. Сейчас она показалась ему еще красивее, чем всегда, и еще более желанной. Внезапно в нем проснулось сознание обладания: ведь эта удивительная женщина принадлежит ему, в любую минуту он может обнять ее, провести руками по ее телу, поцеловать в губы, те самые губы, которые так надменно и осуждающе отчитывали его Да, обнять и овладеть по праву мужа. Сковать ее в объятиях, ласками заглушить, разбить, превратить в прах, лишить смысла и значения все ее доводы.
Эти мысли разбудили в нем чувства. Он приблизился к Кейт и взял ее руку.
— Бедная моя, любимая моя женушка, — произнес он тихим голосом. — Ты очень сердишься на своего Гого, очень?
— Вовсе не сержусь.
— Только что, только что? — спрашивал он полушепотом, не слушая ее и не ожидая ответа.
— Я только хочу, чтобы ты задумался над моими словами.
— Хорошо, хорошо, моя прелесть, моя единственная, моя самая драгоценная…
Он прижал ее к себе, касаясь губами висков, лба, волос. Он явно ощущал сопротивление и холодность, с какими она принимала его ласки, но это его еще больше возбуждало. Уверенность в том, что Кейт, вопреки своей воле, ответит на его прикосновения, что постепенно и в ней вспыхнет желание, переполняла его чувством превосходства.
— Как пахнут твои волосы, — говорил он тихо, — как дразнит их прикосновение…
— Разреши, Гого, — сказала она, — я должна накрыть стол к ужину.
— Нет, нет, ненаглядная моя… Я так хочу тебя… Моя бедная заброшенная девочка… Я плохо себя веду по отношению к тебе. Я знаю, что ты на меня сердишься… Забываю о тебе, провожу ночи с друзьями, а моя бедняжка тоскует здесь одна без ласк, без поцелуев…
Внезапно Кейт решительным движением высвободилась из его объятий. Губы ее дрожали, будто она собира
лась рассмеяться, потом в глазах сверкнуло выражение иронии или пренебрежения. Она медленно повернулась и вышла из комнаты.
Как это понимать, черт возьми, — буркнул себе под нос Гого и почувствовал, как кровь приливает к лицу.
* * *
Ресторан «Под лютней» размешался в одном из самых старых зданий Краковского предместья. Когда-то три сводчатых огромных зала, занимаемые рестораном, служили конюшней и каретным сараем разным магнатам. Они поочередно владели этим помещением, покупая или арендуя его. Во времена Варшавского княжества конюшни переделали под магазины, причем фронтальную часть занимала аптека Котимовского, гербом которой была лютня с искусно выполненной резьбой на лицевой стороне. С давних времен здание традиционно именовалось «Под лютней», хотя после смерти пана Котимовского наследники аптеку закрыли, но название сохранилось. После восстания тысяча восемьсот шестьдесят третьего года там открылась винная лавка под названием, разумеется, «Винная лавка под лютней», которая во время Первой мировой войны была закрыта и только после окончания боевых действий отреставрирована и открыта уже новыми хозяевами как ресторан и бар «Под лютней».
Бар находился в первом зале. Старинные своды с пышными линиями не могли гармонировать ни с крикливыми красками кафельных стен, ни с американскими высокими барными стойками, ни с яркими современными трубчатыми лампами, ни с холодным блеском никелированного очень длинного буфета, ни с толпой непрерывно передвигающейся публики, с толпой шумной, кричащей, спешащей, наполняющей свои желудки лишь бы чем и лишь бы как в атмосфере запаха блюд, пива и дыма папирос, в стуке посуды, в окриках официантов и в постоянном гуле вентиляторов.
Во втором, большем зале, размещался ресторан, а вечером танцевали. Тут, кроме безобразных ясеневых панелей, свисающих люстр и золотистых обоев, сохранились характерные детали прежних времен. Публика здесь тоже собиралась получше, посолиднее, позажиточнее, располагающая временем и наличностью. «Лютня» славилась хорошей кухней, а умеренные цены привлекали не только считающихся с копейкой офицеров и чиновников, но также купцов, промышленников, адвокатов, врачей, приезжих землевладельцев и зачастую иностранцев. По субботам и воскресным дням столики занимали целые семьи, следуя мещанскому обычаю праздновать таким образом. В эти дни была там толчея неописуемая. Администрация удваивала количество столов, а уставшие до потери сознания официанты валились с ног, стараясь обслужить побыстрее.
Третий, самый маленький зал, с очень низким потолком, остался почти нетронутым с конца девятнадцатого века. По центру свешивался на толстой цепи светильник. Стены, покрытые панелями из черного дуба, украшали мастерски изготовленные бра из кованого железа. Низкие, тяжелые столы и кресла в стиле Ренессанс с очень высокими спинками, старые гданьские часы, толстый пышный ковер и полумрак создавали в нем настроение комфорта и сытости.
Этот зал обходили посетители среднего достатка, зато собирались в нем тонкие знатоки, гурманы, к которым часто заглядывал шеф-повар, проводя с ними долгие беседы. Приходили туда и элегантные седеющие соблазнители, которым ревматизм, одышка и хороший вкус советовали избегать танцев и приводить сюда великолепные объекты остатков своего боевого духа. Здесь никогда не пили шампанское, зато опустошали бесчисленное количество старых бургундских и рейнских вин, на вес золота оцениваемых старок и коньяков из почтенных обомшелых бутылок.
Исключение составлял большой круглый стол в углу, где наряду с такими дорогими напитками не гнушались и простой чистой водкой, где не устраивались долгие медитации над перечнем вин, где меню не изучалось с молит
вой. Это был стол, окруженный администрацией особой заботой, обслуживающим персоналом особым вниманием, гостями особым интересом. Он являлся в некоторой степени гордостью заведения. За ним собирались те, кто в столичной литературе, музыке, скульптуре задавал тон, играл значительную роль. Кроме завсегдатаев сюда случай от случая заглядывали те, кто хотел с ними встретиться, объясниться, поговорить — то есть издатели, режиссеры, директора театров, коллеги, редакторы, архитекторы, скульпторы, а также и такие, кого увлек этот мир, получая доступ в него через родственников или дружбу с князем Залуцким или бароном Ирвингом.
Собираться начинали довольно рано, часов с восьми, около десяти за столом становилось тесно, а после одиннадцати, когда заканчивались театральные представления, возле стола начиналась толчея.
Одним из первых, как правило, появлялся Залуцкий, уставший от послеобеденного бриджа в своем клубе или дискуссии с администратором. Огромный и тяжелый, хотя не ожиревший, несмотря на свои сорок пять лет, сильно поседевший, со свисающими льняными усами на широком покрасневшем лице, он производил впечатление богатства и силы. Трудно было представить себе кого-нибудь выглядевшего более барственно, по-гетмански. Когда он говорил, его низкий хрипловатый бас еще более подчеркивал сановность. С первого взгляда было понятно, что этот человек создан для великих дел, для владения, для руководства, управления армиями, что в нем, должно быть, заключена надменность магната, железная воля, неудовлетворенные амбиции и сильный характер. И каждый, сделав подобную оценку, глубоко ошибся бы.
На самом деле князь был необыкновенно мягким и доброжелательным человеком. Он отнюдь не ценил себя высоко, да и амбиций у него не было вовсе. Когда несколько лет назад в результате каких-то политических комбинаций ему пытались всучить портфель министра сельского хозяйства, он тайно выехал за границу и находился там, пока не назначили другого. В своем имении с прислугой он был настолько деликатен, что однажды ночью, когда привез компанию в Горань, предпочел собственными руками сломать замок от погреба, но только не будить кого-нибудь в поисках ключа. Дать обычное поручение официанту для него уже составляло трудность, и обычно он начинал словами: