Возможно, основанием каждого преступления и является именно такой духовный паралич преступника, паралич всех его психических органов, за исключением той части мозга, которая руководит разрушающим инстинктом борьбы за существование и этому инстинкту служит.
Далеко отбросив выкуренную папиросу, Роджер сказал:
— Я пришел к убеждению, что ты права. Нужно еще сегодня сообщить всем заинтересованным лицам.
— Я была уверена, что ты примешь такое решение, — ответила Кейт.
— Ты не ошиблась. А сейчас идем, скоро подадут завтрак.
Она встала. Не глядя на нее, Роджер пропустил Кейт вперед. До поворота тропинки оставалось не более десяти шагов. Он отсчитывал их спокойно и внимательно.
Не прошли они, однако, и пяти, как Кейт остановилась, повернулась и, протянув к нему обе руки, сказала:
— Дорогой мой, бедный мой…
Он услышал только эти четыре слова, только на одно мгновение засияли перед ним бездонные синие глаза, и этой доли секунды было достаточно, чтобы сокрушить его решение, чтобы одним ударом раздробить вдребезги твердый панцирь и проникнуть в самое сердце. Как в блеске молнии, он увидел всю чудовищность своего намерения, всю его мучительную бесцельность, потому что не сумел бы и дня прожить под тяжестью такого преступления. В этом страшном озарении он увидел свою любовь, любовь безграничную, которая была для него превыше всего на свете. Голова у него закружилась, он покачнулся и упал к ногам Кейт. Будто пытаясь найти спасение, он судорожно хватался за них, прижимался губами, лбом касаясь земли.
— Гого… Гого… Гого… — шептала испуганная Кейт. — Встань, Гого, прошу тебя, успокойся…
А он, всхлипывая, стоял перед ней на коленях и то прижимался головой к ним, то в слезах выдавливал из себя какие-то слова, смысл которых она не могла разобрать.
Не только его, но и никакого другого мужчину она ранее не видела в таком состоянии, с лицом, искривленным гримасой рыданий, мокрым, беспомощным, почти смешным в этой беспомощности. Ей стало невыразимо досадно. Она просто стыдилась своего присутствия, своего участия в этой неловкой сцене. Невольно вспомнилось вчерашнее поведение Александра, но Александр был простолюдином и к тому же стариком.
Кейт всегда считала, что хорошо воспитанный мужчина, да и мужчина вообще, в любой ситуации должен уметь владеть собой, а не расслабляться до такого состояния. Если ей не нравились русские, то лишь потому, что в русской литературе встречались образы мужчин, внезапно превращающихся под влиянием переживаний из джентльменов в каких-то патологически истеричных типов, устраивающих некрасивые и неделикатные сцены, демонстрируя перед кем бы то ни было страдания, раскаяние и душевную слабость. В понимании Кейт не существовало большего неприличия, чем втягивание других, пусть даже самых близких, в подобное проявление собственных переживаний. В этом она усматривала как бы назойливое выклянчивание жалости, шантаж окружающих своей болью, щегольство своими эпилептическими припадками на улице.
Эта новая черта характера Гого испугала ее и наполнила печалью, хотя она принимала во внимание исключительность и трагизм его положения. Сидя рядом с ним на скамейке там, над прудом, Кейт знала, какая тяжелая в нем происходит борьба, знала, что в его сознании могла промелькнуть такая страшная мысль, как самоубийство, но, несмотря на это, не находила для него достаточного оправдания.
После нервного потрясения Гого овладела апатия. Он стоял, прислонившись спиной к дереву, и, казалось, смотрел в одну точку. Глаза его были красными от слез, волосы беспорядочно торчали, на коленях виднелись следы мокрого песка. Кейт не ведала чувства жалости, а та снисходительность, то сочувствие, которое она выражала ему сейчас, отнюдь не исключали определенной дозы осуждения. Он разочаровал ее, она ведь была уверена, что Гого будет вести себя по-мужски. С каким удовольствием она ушла бы сейчас!
— Поправь волосы, Гого. А на брюках у тебя песок, — сказала она спокойным тоном.
Это отрезвило его.
— Извини, Кейт, — буркнул он.
— У тебя часы с собой? — спросила Кейт.
— Да… Без четверти час.
— Спасибо. Ты, наверное, зайдешь к себе за пиджаком?
— Разумеется.
Они шли рядом. Некоторое время спустя Роджер заговорил уже спокойным голосом:
— Не знал я раньше, что такое безумие… Никогда ничего страшнее не испытывал.
Кейт молчала.
— Я знаю, — продолжал он, — ты меня не любишь. А вообще-то я и не заслуживаю твоей любви. Не возражай, Кейт, я все вижу, но должен признаться, какую мучительную боль я почувствовал, когда увидел твое удовлетворение от случившегося со мной, что освобождает тебя от данного мне слова.
Бледная усмешка появилась на лице Кейт.
— Ты ошибаешься, Гого. Я не считаю, что сложившиеся обстоятельства освобождают меня от данного тебе слова. Не считаю и не хочу этого, и ты обижаешь меня, усмотрев в моем тоне удовлетворение.
Он остановился и схватил ее за руку. В его взгляде читались изумление и недоверие.
— Что… что ты сказала?
— Я сказала, что у меня нет ни права, ни намерения, ни желания менять свое решение.
Голос Гого вибрировал, а веки дрожали.
— Значит… значит ли это, что… несмотря на все… что ты станешь моей женой?
— Естественно, Гого.
Кейт произнесла это с улыбкой и решительно, хотя в то же время изо всех сил пыталась овладеть путаницей мыслей, желаний и надежд. Вот и еще раз она победила себя, несколькими словами разрушив за собой все мосты, не дав соблазниться такой удобной ситуацией, чтобы отказаться и бежать от сомнительного будущего, грозящего неведомыми страданиями и тяготами. Но она осталась верна своему долгу.
Как же она гордилась собой! Теперь Кейт смотрела в свою душу, как в чистый кристалл, и задавала себе вопрос: такое достижение внутренней цельности, такое завоевание себя самой не стоит ли самого большого самопожертвования? Не чувствует ли она себя сейчас счастливой? А, может, это и есть счастье?
И погруженная в эти мысли, ошеломленная множеством вопросов, всецело поглощенная анализом самой себя, она почти не слышала восторженных слов Роджера и почти не чувствовала на своих руках его горячих поцелуев.
— Да, Гого, да, — говорила она, не зная, на какие вопросы дает ответы.
А он клялся, что добудет для нее весь мир, что она станет смыслом его жизни, что теперь он уже смело смотрит в будущее, что готов к самой тяжелой
борьбе
за жизнь, потому что все это для нее и ради нее.
— Ты увидишь, Кейт, как мы будем счастливы! Касенька моя, королева моя, увидишь, что все у тебя будет… Я буду работать как вол, как сумасшедший, как раб, а тебя окутаю такой любовью, которой не существовало на земле! Увидишь, увидишь! Я, глупый, думал, сомневался, что у меня уже не будет ничего, а остаешься ты, самое ценное из сокровищ… Боже! Боже! Кейт, счастье мое…
Теперь он взял ее под руку, и они направились во дворец. Он продолжал говорить о своем счастье, о ее счастье, которое он ей непременно даст.
— Ты мне веришь, Кейт, веришь? — все время спрашивал Роджер.
— Да, — отвечала Кейт с улыбкой. — Я должна тебе верить и хочу.
В гостиной генерал Недецкий раскладывал пасьянс. Тетка Клося сидела возле приемника. Дядюшка Анзельм чистил свою длинную сигаретницу загнутой проволокой. Когда молодые вошли, генерал крякнул.
— Эти, пане, влюбленные, они, пане, совершенно иные…
— Молодость, молодость, — рассудил пан Анзельм, а тетка Клося вздохнула.
Чуть ранее, у крыльца, Гого сказал:
— Знаешь, Кейт, лучше всего сегодня поговорить с мамой и с… ним.
— Как хочешь, Гого.
— Да, я так хочу. Нет причины оттягивать, а чем раньше все выяснится, тем короче будет период нервного напряжения, беспокойства и неуверенности.
— Я совершенно с тобой согласна.
— Значит, после завтрака. Идешь переодеться? Я тоже. Через десять минут буду внизу.
Однако прошло пятнадцать минут, полчаса, а Гого не появлялся. Все, включая пани Матильду, собрались в гостиной. Наконец пани Матильда распорядилась подавать, и все перешли в столовую. В то же время она послала слугу узнать, почему пан граф не спускается к завтраку. Вскоре тот вернулся и сообщил, что пан граф находится у тела покойной.
— Ты предупредил, что завтрак на столе?
— Да, пани графиня, но пан граф разозлился, ответил, что сам знает, и приказал мне выйти.
— Это похвально, — сказала пани Матильда по-английски, — что он счел нужным помолиться возле покойной, но мог бы выбрать более подходящее время.
Кейт сразу поняла, зачем он пошел туда: хотел проверить, есть ли у Михалины на ноге такое же родимое пятно, как у него. Гого хватался за последнюю надежду.
В столовой он появился почти к концу завтрака. Лицо его было хмурым, под глазами проступили синяки, в движениях отмечалась нервозность. Неохотно он буркнул несколько слов в оправдание своего опоздания, сидел молча и почти ни к чему не притронулся. От его недавнего настроения не осталось и следа. Кейт не верила собственным глазам, и ее начинало мучить опасение, что он изменил свои намерения. Но она ошиблась. Тотчас же после завтрака Роджер обратился к пани Матильде:
— Мы с Кейт хотели бы поговорить по важному делу.
Старая пани измерила обоих беспокойным взглядом, но ничего не спросила.
— Хорошо, дорогие дети, в таком случае пойдемте ко мне наверх. Ян, кофе подашь нам туда.
Остальные, как обычно, пили кофе в большом кабинете, откуда через широко открытые двери был виден зал. Как только слуги ушли, пан Анзельм выразил общее настроение.
— Я чую, что тут чем-то недобрым пахнет.
— Да-да, и мне так кажется, — поддакнула тетка Бетси, потрясая с уверенностью своей конусообразной головой, над которой торчал седой кок, кокетливо украшенный кружевным обручем.
— А я вам говорю, что это глупости, — махнул рукой генерал. — Это, знаете, молодые поспорили, вот и все.
Тетка Клося поделилась сомнениями по этому поводу, ведь только недавно, когда она возвращалась из парка, они любовались друг другом и смеялись.
Выказывались домыслы, предположения, вспоминали, что и когда говорили Гого или Кейт. Иногда доходило до словесных перепалок и не совпадения взглядов, ссор. Не было у них других интересов, как обсуждение чужой жизни. Каждый из них когда-то стремился к собственным целям, боролся со своими чувствами и переживаниями, пока не высадился на тихой и безветренной мели в безопасной гавани, чтобы уже только прозябать и никогда не выглянуть за ежедневный горизонт мелких событий дворца в Прудах.
Но на этот раз события казались серьезнее, чем обычно, прежде всего, более странными.
Вот спустя какое-то время Ян сбежал вниз и звонил из гостиной к ксендзу, канонику Груды.
— Пани графиня любезно просит вас немедленно прийти во дворец. Нет-нет, пани графиня здорова, но очень просит, чтобы сейчас же.
Не прошло и десяти минут, как каноник, запыхавшийся и красный, вытирая на ходу шею платком, быстро прошел через холл и поднялся наверх.
Еще через четверть часа Ян снова пробежал, успев только сообщить, что он сам ничего не знает и что его послали привести старого камердинера Александра. Вскоре появился испуганный и сгорбившийся Александр.
— Черт возьми, — чертыхнулся генерал, — что же случилось?!
Однако никто из присутствующих не мог ему ответить. Дремота мгновенно испарилась, любопытство нарастало, они сидели уже два часа, но никакой информации не было. Даже Кейт отказалась объяснить что-либо.
— Я иду взять в аптечке капли и очень прошу меня извинить, что ничего больше сказать не могу. Мне нужно поспешить.
— Но для кого же капли, золотце, — старалась задержать ее тетка Клося.
— Для Александра.
От Яна они узнали еще, что пани графиня вместе с каноником ходили в комнату покойной, но и это ничего не прояснило, а наоборот, запутало все окончательно.
А потом вокруг воцарилась тишина. Ксендз поспешно вернулся в свой приход, Александра пришлось отвезти бричкой, потому что он не держался на ногах, Гого закрылся у себя, а Кейт не выходила от пани Матильды.
Вечером к пани Матильде вызвали доктора. Обе тетки-иждивенки, которые до его выхода из комнаты не покидали поста у двери, узнали, что пани графине ничего не угрожает. Легкий дискомфорт из-за недомогания сердца. Вот и все. Двух дней отдыха в постели будет достаточно.
Однако старая пани не собиралась придерживаться рекомендаций врача. В восемь часов утра она уже была на ногах, выпила стакан крепкого чая и распорядилась вызвать к себе приказчика Матея Зудру.
Он вошел и, поклонившись, стоял, напряженный и прямой, как натянутая струна, перед ее креслом. Пани Матильда внимательно разглядывала его с каким-то грозным выражением лица.
Она любила его всегда, считая способным администратором и преданным ей человеком, питая к нему неограниченное доверие. Однако сейчас, когда узнала, что это ее сын, он показался ей невероятно чужим, далеким, неотесанным и даже вульгарным. Все бунтовало в ней против признания, что именно она произвела его на свет, что этот жесткий и исполнительный молодой человек может быть ее сыном, ее, знатной дамы, которую раздражали отдельные недостатки в поведении даже Гого. «Что скрывается в душе этого человека под маской послушного и честного работника? — задавала она себе вопрос. — Какие умственные способности, какое сердце, какие ценности у него? Долг и чувство зависимости выдрессировали его. Каким он будет, когда узнает правду, когда познакомится с ней как с матерью, когда займет надлежащее ему положение?.. Будет ли он когда-нибудь достоин положения графа Тынецкого?»
Старая пани отвечала на собственные вопросы, и все ответы помимо ее воли были отрицательными. Она чуть ли не презирала этого парня, все ее существо восставало против очевидной правды о том, что этот… слуга на самом деле ее сын. И одновременно ее сердце содрогалось от пронизывающей боли, что преступным образом у нее отняли ее ребенка, что ее ребенок был обречен воспитываться в селе, что ее ребенок был отправлен чуть ли не в батраки.
И всей душой она жаждала искупления за несовершенную ею вину, хотела заслужить прощение за причиненную ему огромную многолетнюю обиду, которую ей уже до конца жизни не погасить. Испытывая противоречивые чувства гнева и неизъяснимого волнения, она всматривалась в него, переполненная отчаянием и бессознательной неприязнью, осмысленной любовью и подспудной ненавистью.
— Мне стал известен крайне важный факт, — начала она глухим голосом. — Это касается тебя и меня. Тебя, меня и всего рода Тынецких. И поэтому я позвала тебя. Садись.
Она указала ему на стул, но он только поклонился.
— Спасибо, пани графиня, я постою.
— Садись, — повторила она сурово, а когда он сел, продолжила: — Умерла Михалина Зудра. Умирая, она написала признание. Оно же было сделано и несколько дней назад во время исповеди. Я проверила и убедилась, что в нем все правда. Прочти.
Пани Матильда протянула руку к столику и подала Матею листок, который покойная оставила под подушкой в молитвеннике.
— Ты узнаешь ее почерк?
— Да, это почерк моей матери.
— Она не была твоей матерью. Читай.
Присматриваясь к нему, несмело сидящему на краешке стула, она видела, как лицо его каменело, застывало по мере чтения. Ей не хотелось встречаться с ним взглядом, и, когда он закончил читать и поднял глаза, она отвернулась.
— Да, — произнесла графиня, — то, что здесь написано, правда. Она совершила преступление, отнимая тебя у меня и подбрасывая мне своего ребенка. Пусть ее Бог простит, если его милосердие простирается так далеко, а я ей этого никогда не прощу. Я все досконально проверила, и никаких сомнений не осталось: ты — мой сын, Роджер Тынецкий. Не думай, что я сразу поверила предсмертному признанию этой женщины. Прежде всего, я пригласила ксендза, исповедовавшего ее, и тот, прочитав послание, которое ты держишь в руках, подтвердил написанное. Родимое пятно, о котором упоминает покойная, дополняет картину. Тот, кто до настоящего времени считался моим сыном, на самом деле Матей Зудра.