Лешкина любовь - Баныкин Виктор Иванович 27 стр.


Когда мы проводили гостя, Евгений Михайлович некоторое время потолшился у стола, читая и перечитывая оставленный Салминым документ. Потом сказал:

— Пять лет обещало руководство химлесхоза рабочему квартиру. Наконец летом заверили: «Отстраиваем дом. За тобой двухкомнатная на третьем этаже». А на днях при заселении нового дома Иллариону Касьяновичу кукиш показали. Обещанную ему квартиру отдали Тамарову. Новоиспеченному председателю рабочкома — радетелю интересов рабочего класса.

Побарабанив по крышке стола пальцами, Комаров покосился в мою сторону:

— Что же теперь остается делать передовику производства Салмину с многодетной семьей? Как вы думаете? Ждать еще несколько годков… другого дома? Ведь он уж попривык за пять лет к своему бараку, не так ли?

— А мы… право, не знаю, как нам ему помочь, — растерянно пролепетала я.

Наверно, по-детски наивно, если не глупо, прозвучали мои слова, потому что заместитель редактора неожиданно рассмеялся — зычно, взахлеб.

Но сразу же посерьезнев, Комаров запустил в густущие, жесткие свои волосы обе пятерни, взъерошил их. И решительно заявил:

— Пока я с собой возьму эту бумагу. Завтра позвоню директору лесхоза. Ну, а потом… утро вечера мудренее! Так ведь говаривали наши предки, Зоя Витальевна? А?

Я не успела ответить, как Евгений Михайлович, глянув на часы, заторопился:

— Без трех десять. Лечу в свою келью. Мне в десять должны звонить из Ярославля.

И убежал. А я стала собираться домой.

Около полумесяца назад получила я письмо от Брусянцева. И это неожиданное посланьице незадачливого Максима все еще волнует, будоражит мою душу. Читаю и перечитываю его чуть ли не каждый вечер.

Вот и нынче… Вернувшись домой, напоила чаем Ксению Филипповну, поставила ей на затылок горчичник (у хозяйки повышенное давление) — и к себе в светелку. И сама не помню, как очутился в нетерпеливых моих руках ядовито-желтый конверт с мордастой улыбчивой каменщицей на фоне многоэтажного дома-башни.

Кажется, все-то все заурядно и обыденно было в письме прямодушного Максима. Правда, кого удивит в век счетно-вычислительных машин, сверхзвуковых лайнеров, дерзновенных полетов чудо-спутников к загадочной Венере историйка о легкомысленно-ветреном папаше? Этот папаша бросил когда-то семью, за темные делишки побывал энное количество лет за решеткой, а теперь вдруг востребовал через суд алименты с сына! Ну, разве так уж редки в жизни подобные историйки? А строчки из письма Максима о Римме, закадычной моей подружке школьных лет, расставшейся с мужем-выпивохой и вновь свившей — уютное на этот раз — гнездышко вкупе с удачливым бессемейным вдовцом из райконторы «Плодоовощ». Мало ли на свете сходятся и расходятся?

Повздыхала, читая о нашей любимой учительнице, классном руководителе девятого «Б» Елене Михайловне.

«Недавно встретил ее на улице и еле узнал, — писал словоохотливо Максим. — Подурнела, постарела наша Елена Михайловна. А помнишь, Зойка, до чего же обворожительно-симпатичной была наша географичка! Сколько вокруг нее увивалось ухажеров! Один химик Юрочка прямо-таки не давал проходу (между прочим, этот Юрочка высоко взлетел — преподает сейчас в Самарском пединституте)».

Я тоже помню уморительно-потешного очкарика Юрочку, частенько поджидавшего у школьных осокорей Елену Михайловну. И вот — нате вам — одинокая, постаревшая… Все с тем же объемистым портфелем, битком набитым ребячьими тетрадками, каждое раннее утро отправляется в школу наша, и уж не наша теперь, Елена Михайловна. Максим писал и о том, что полгода назад вместе с другими учителями района Елена Михайловна была награждена орденом. Жаль, что я узнала об этом поздно, а то поздравила бы любимую учительницу телеграммой.

В конце письма Максим горевал о кончине матери-страдалицы… Более десяти лет она была прикована к постели, мать многотерпеливого Максима. И он, заботливый сын, окружил ее вниманием и лаской, хотя порой и вздохнуть некогда было: работа, учеба, домашние дела.

«Теперь я остался один. Прихожу в свою комнату и не с кем словом обмолвиться, не о ком позаботиться… ведь я так привык за эти годы оберегать мать как малое дитя! Все чаще и чаще думаю: а не махнуть ли мне куда-нибудь на край света? Чтобы забыть и свое горе, и всякие свои разочарования? Наверно, я зажился в Старом Посаде. Сейчас город наш чуть ли не перещеголял областной Самарск и многоэтажными домами, и гранитной набережной, и ультрасовременным кинотеатром, и чистотой асфальтированных улиц. И все же я охотно бы снялся с якоря… помани кто-то, замаячь на горизонте улыбчивая звездочка».

Максиму я тоже посочувствовала в душе, как уже не раз до этого, перечитывая письмо, а потом, торопливо перевернув листок, заглянула в конец, где он скороговоркой (какая жалость!) писал об Андрее Снежкове. Андрей работал под Саратовом на Балаковской ГЭС. Уже года четыре, оказывается, он женат. Читала равнодушно-скупые эти строчки — так мне думалось — и не верила: нескладный Андрюха, ходячая каланча, и… глава семейства! Боже ты мой! Обзавелся женой, дочерью. Глянуть бы хоть со стороны на это счастливое семейство!

Между прочим, тоже скороговоркой, точно запыхавшись, ничего не забывающий Максим сообщил, что дружок даже фотокарточку ему прислал, с которой надменно-равнодушно взирает на мир земной привлекательная брюнетка с модной прической, круглолицая девчурка с полуоткрытым от удивления ртом и большеносый улыбающийся глава рода Снежковых Андрей!

Заметила: у меня дрожат руки. Неужели… неужели я дико завидую чужому счастью? И до сих пор не могу спокойно думать об этом — сейчас таком далеком мне — человеке? О человеке, для которого я совсем не существую? Но — теперь всё! Никаких надежд. И мне надо… если уж не возненавидеть его лютой ненавистью, то хотя бы забыть. Забыть навсегда!

Сжимая кулаки, твердо решаю — не прикасаться больше к этому письму. Ни-ни! Даже под ножом! А Максиму Брусянцеву, выцыганившему у матери мой адрес, как-нибудь отпишу. А может, и нет. Ничего заранее не знаю.

Сунула письмо в толстенный том одного удачливого современного литератора, заброшенный мной из-за немыслимой скучищи, и принялась разбирать постель. Пора, пора уж и на боковую: перевалило за двенадцать.

Но мне не спалось. Ворочалась с боку на бок, зачем-то прикрывала ухо малюсенькой подушечкой, хотя и так все вокруг заполняла тишина — пугающе-жуткая. Даже крепко-крепко смеживала веки, надеясь так скорее заснуть. Ничего не помогало. В голову лезла всякая всячина-перевсячина. Например, хотелось узнать, растут ли на острове Пасхи арбузы. А потом припомнилась к чему-то любимая мной когда-то песенка:

Называют меня некрасивою,

Так зачем же он ходит за мной

И в осеннюю пору дождливую

Провожает с работы домой?

Кажется, я тянула ее себе под нос и в тот ветреный мартовский вечер, когда поджидала в пустом, таинственно-темном классе Андрея, чтобы вручить ему письма Борьки Липковича.

А зачем, зачем я собиралась тогда отдать Снежкову те гнусно-льстивые, таящие в себе трусливую угрозу писульки мелкого пакостника? Да, зачем?

Откинув с уха горячую подушечку, я улеглась на спину, вытянув во всю длину кровати ноги. И посмотрела в потолок. Иногда я подолгу разглядываю дощатый потолок светелки. Это случается обычно в выходные, если появляется желание полежать с книгой. Тогда-то темные, цвета дубовой коры, сучки на потолке начинают казаться или ликами святых, или головами животных и птиц. Но сейчас в комнате было так сумрачно, что и потолок-то еле угадывался в вышине.

Ах, да, вспомнила: как-то я пригласила Андрюху в кино, а он в ответ проворчал сердито… будто я, гоняясь за Борькой, дошла до того, что сама пишу ему любовные записочки. Вот-вот. Потому-то я и попросила в тот вечер Снежкова подняться на третий этаж после комсомольского собрания.

Теперь в моей цепкой памяти все всплыло до мельчайших подробностей. Я стояла в гулком классе у окна, поджидая Андрея, От нечего делать смотрела на мглистые, в дымке, Жигули, где тогда начиналась большая стройка, и негромко пела:

И куда ни пойду, обязательно

Повстречаю его на пути,

Он в глаза мне посмотрит внимательно,

Скажет: «Лучше тебя не найти».

В этот-то миг и вошел в класс Андрей, да так осторожно, как бы крадучись, что я не сразу услышала старческое оханье прикрываемой им двери.

В те годы необыкновенно популярной была эта песенка о некрасивой девахе, за которой тем не менее навязчивой тенью волочился эдакий стеснительный малый, заботливо прикрывавший своим пиджаком в дождь или ветер плечи непривлекательной с виду возлюбленной.

Сейчас почему-то забыли, решительно забыли сентиментально-грустный гимн не теряющих надежды на любовь дурнушек. Или перевелись на свете некрасивые девчонки? Вряд ли. Просто они, дурнушки, вроде меня, потеряли всякую веру… Ведь и без них столько красивых!

Но разве они, смазливые, все счастливы? Возьмем нашу Елену Михайловну. Я, бывало, с завистью засматривалась на учительницу географии. Да и не одна я — все девчонки класса, положительно все, были в нее влюблены. А вот не повезло же, видно, Елене Михайловне в личной жизни. И красота оказалась ни при чем… Выходит, кроме красоты надо что-то еще иметь за душой?

Приподнявшись, я включила лампу под абажуром, стоящую у меня в головах на тумбочке, и взяла книгу Сергея Воронина. В этом сборнике меня особенно как-то задел за живое великолепный, на мой, конечно, взгляд, рассказ… Вот он, этот рассказ с таким замысловатым названием: «Зимовка у подножия Чигирикандры».

В рассказе всего-навсего восемь небольших страничек, а по глубине человеческих чувств, знанию жизни он не уступает иному пухлому роману. Честное комсомольское — без преувеличений!

Безлюдная тайга. Зимовка у большой сопки с отвесными склонами — Чигирикандры. Трескучие морозы. Тяжелая, полная лишений жизнь изыскателей. Среди геологов была и она, Шура, — высокая, нескладная, с мужским крупным носом девушка. В ту счастливую для Шуры зиму ей исполнилось двадцать шесть. Как мне сейчас. И ее никто не любил. Добавлю опять же — как и меня.

Однажды поздним вечером на зимовку забрел Василий — тоже изыскатель, но из другого отряда. Попросился переночевать. Шура не отказала. Даже накормила малоразговорчивого парня. А потом… потом он спросил:

«— Ты бы, наверно, уже спала, если бы я не пришел?

— Наверно.

— Так ложись.

Она задула свечу и стала раздеваться».

Немного погодя Василий опять спросил:

«— А я где лягу?

Она ничего не ответила. И тогда, сбросив одежду, он пошел к ней».

Невозможно пересказать этот рассказ. Я пыталась представить себя на месте Шуры, пыталась уж не один раз, и не могла.

«Несколько позднее, чуть ли не враждебно, он спросил ее:

— Чего ж ты не сказала, что у тебя никого не было?

— Никого не было, — тихо ответила она.

— Теперь это я и без тебя знаю, — раздражаясь все больше, сказал он.

— А почему ты сердишься?

Он не ответил.

— А я знала, что так у нас будет, — сказала она, и в голосе ее слышалась улыбка».

К весне все изыскания были закончены. И Василию думалось: теперь-то самое время порвать эту связь. Но так случилось, что и Василий и Шура возвращались домой в одном поезде. Она, умница, все понимая, не мешала ему играть в преферанс, читать. В Ленинграде, на вокзале, они расстались. Как чужие. Почти как чужие. Шура вместо того, чтобы заплакать, рассмеялась, крепко пожимая бесчувственную руку Василия.

И, казалось, всё. Автору можно ставить точку. Кто возразит, что такие истории в жизни не бывают? Но дома затосковал Василий. Ни товарищи, ни рестораны не могли заглушить какой-то большой внутренней пустоты. И, вдруг вспомнив, что у него случайно остался адрес Шуры, Василий мчится к ней на Литейный. (Ни разу не была в Ленинграде, интересно, красив этот Литейный? Наверно, красив. В Ленинграде, по-моему, все улицы и проспекты красивы.)

«Он легко отыскал ее дом. Ее квартиру. И позвонил. Дверь тут же открылась, будто его ждали. В дверях стояла она и смеялась.

— Ты чего смеешься? — спросил он.

— А я знала, что ты придешь.

— Это почему же еще? — как всегда злясь на ее смех, грубо спросил он.

— Да потому, что я люблю тебя!

И это прозвучало как Чигирикандра!»

Не успела закрыть книгу, а на страничку — кап, кап.

Упали, одна за другой, две слезинки. Ох уж эти мне слезы! Но сейчас они появились не от горя, нет, нет. Легкие, светлые они были: я радовалась от всей души за неизвестную мне Шуру, цельную, смелую девушку, большая, сильная любовь которой, преодолев все преграды, победила!

Так, с мокрыми ресницами, не успев даже выключить свет, я куда-то ухнулась. Ухнулась с приятно щемящим замиранием сердца. И всю ночь проспала каменным сном.

Утром, по дороге в редакцию, забежала на почту. И, недолго думая, отправила Максиму в Старый Посад такую телеграмму:

«Получила письмо спасибо Пришли фото Андрея Зоя».

Чудилось: это безликое серенькое утро не предвещает ничего хорошего. Но денек повеселел, разгулялся, и разгулялся на диво яро.

В обеденный перерыв, когда мы с Комаровым отправились перекусить в кафе через дорогу, наш Богородск, ослепленный нестерпимо горячим солнцем, думалось, весь поплыл. Стекольникова с нами не пошла в кафе, и я не жалела. Почему-то в последнее время у меня к ней душа не лежит.

С крыш дружно капало. Золотые, полновесные бусины дырявили снег — мелкий, зернистый, словно бы сквозь сито просеянный. А вся середина улицы превратилась в озеро расплавленной бирюзы.

— Да-а, потоп! — смеялся Евгений Михайлович, помогая мне перебраться через лужу. — Сюда, сюда ставьте ногу… Не бойтесь, кочка надежная.

— А у меня голова закружилась, — призналась я, с облегчением ступая на деревянный тротуар. — Глянула вниз… и почудилось — бездонная глубина подо мной!

— Бывает, — кивнул сговорчиво Комаров.

У кафе, в палисаднике, стояла радостно розовеющая березка. У самого комля стройного деревца уже образовалась лунка: снег кольцом стаял до самой земли, и она, земля, курилась на солнце легким парком.

— Леший баню затопил, — заметил Евгений Михайлович, окинув взглядом березку. — Бабушка, бывало, все так говорила… Сокодвижение началось. — И тотчас, без перехода, добавил: — А не закатиться ли нам, Зоя Витальевна, в «Журавушку»? А? Признаюсь, мне до чертиков надоела эта забегаловка!

— Выдумали! — испугалась я. — За час мы не успеем пообедать, да и… к чему? В рестораны как будто по праздникам ходят.

— А у нас сегодня как раз праздник: Герасим-грачевник, — упорствовал Комаров, обнажая в улыбке нестерпимо белые свои зубы. — Грач с утра зиму расклевал, потому и мокрядь несусветная. А во-вторых… во-вторых, была получка. Наконец-то я при деньгах после отпуска!

И он решительно подхватил меня под руку.

Чтобы сократить путь, мы свернули с Интернациональной в какой-то заброшенный переулок. И чуть не утонули.

Стоило наступить на твердый с виду, зашершавившийся наст, как он трескался, похрустывая, и нога по щиколотку проваливалась в снежницу. Мне в резиновых ботиках было нипочем, а вот Евгению Михайловичу каково в ботинках? Но он не унывал, упрямо продолжая идти вперед.

По-видимому, здесь всю зиму не чистили снег. Торосистые сугробы и заледенелые глыбы тянулись горными хребтами по обеим сторонам переулка.

Возле одного дома с резным петухом на коньке шустрый дед с лихими буденновскими усищами бойко орудовал большой деревянной лопатой, кромсая на куски осевший сугроб, точно мраморную глыбу. Поддевая такой же лопатой увесистые кубы, внук-подросток бросал их в плетушку на полозьях.

Назад Дальше