— С весной вас, труженики! — поздоровался Комаров, когда мы поравнялись с дедом и его внуком. — Не запарились?
— Своя ноша не тянет! — осклабился дед. — Погреб снегом набиваем… самая пора!
И осадил назад облезлый малахай.
— Передохни, Ванятка!
С размаху воткнув в сугроб лопату, Ванятка тоже сдвинул набекрень шапку. По его розовеющему, слегка заветревшему лицу струился светлый жаркий пот.
— Завидую, — вздохнул Евгений Михайлович немного погодя. И оглянулся на оставшихся позади старика с внуком. — С таким бы азартом покидал сейчас в погреб снежок. А потом спрыгнул бы в творило и утаптывать стал.
— Приходилось? — поинтересовалась я.
— А как же! Не по-барски рос… без фруктовых соков и мороженого. Все приходилось делать: и дрова колоть, и воду из колодца таскать. А летом, в деревеньке у бабушки, и траву косил, и с ребятами в ночное закатывался. Здорово было… право слово!
На крыше кособоко-убогой избенки стоял, растопырив ноги, препотешный пестробокий козленок.
— Бэ-э! Бэ-э! — канючил он жалобно на весь переулок.
Комаров прищелкнул языком:
— Занесла же тебя нелегкая!
Схватив полные пригоршни липкого водянистого снега, проворно скомкал его и, размахнувшись, запустил в козленка.
Снежок шлепнулся в ногах у пострела, окатив его синими брызгами. Взвившись на дыбы, козленок прыгнул на приткнутый к избенке сараишко, а с него — во двор. И тут распахнулась калитка, и в нее выглянула горбоносая, вислощекая старуха.
— Шпаси тебя владычича! — прошамкала старая, глядя на Евгения Михайловича поразительно веселыми, девичьими глазами. — Чаша два уговаривала бесенка спуштиться с выси, а он знай себе коварничает.
— Рад, бабуся, что угодил! — улыбнулся Комаров.
Когда мы наконец-то выбрались из переулка, утопающего в снежном месиве и голубых, небесных лужах, на проспект Маркса, Евгений Михайлович спросил:
— Вы хотите знать о результатах моего разговора с Карпенко? Управляющим химлесхоза?
— Да, — кивнула я. — Мне давно хотелось узнать у вас…
— Звонил ему утром. Говорит: «Под давлением свыше отдал предназначенную Салмину квартиру. Стекольников из райкома распорядился. Не очень-то хорошо, конечно, получилось. — Это все Карпенко оправдывался. — Но у меня другого выхода не было. Придется Салмину еще подождать»… Вот так-то, Зоя Витальевна.
— Значит, — начала было я и замолчала. Сама не знаю — почему.
Уже показалась вдали новая гостиница с пристроенным к ней рестораном «Журавушка». Тут Евгений Михайлович заговорил снова, морща лоб и глядя куда-то в сторону, точно он чего-то совестился:
— Сами понимаете, какая сложилась ситуация.
Помолчал.
— Повесил трубку и спрашиваю себя: «Что делать?» Пораскинул туда-сюда мозгами и решил — отправлю-ка письмо рабочих в областную газету. Там, в промышленном отделе, меня знают. Само собой, приписочку сделал. Замечу в скобках: Карпенко я ни слова, ни полслова не сказал о лежавшей у меня на столе жалобе… Не одобряете мои действия или как?
— Почему не одобряю? — сказала я. — Очень даже одобряю. Так хочется помочь этому Салмину с семьей! Кстати, меня уже пытали: не поступил ли в редакцию сигнал… или что-то в этом роде…
— Да что вы? — воскликнул с живостью Комаров. — Разумеется, интересовалась Стекольникова?
— Она.
— Понятно. Карпенко после моего звонка, не мешкая ни минуты, звякнул Владиславу Юрьевичу в райком. А тот — жене… цепная реакция!
— Похоже.
— Что же вы ответили Стекольниковой?
— Сказала: ко мне никаких жалоб на неправильное распределение квартир не поступало.
— Умница!
— Но так ведь и есть, Евгений Михайлович! Я ни на вот столечко не соврала Нюсе!
Ресторан ослепил нас огромными окнами во всю стену. Остановившись у лестницы, Комаров шутливо-церемонно поклонился:
— Прошу, мисс Зоя!
И покраснел, покраснел, как мальчишка.
В «Журавушке» чинная продымленно-золотистая тишина. Занято было не больше трех-четырех столиков.
Мы прошли в дальний угол и сели напротив пустующей эстрады. Я с любопытством огляделась по сторонам.
Сизовато-трепещущие столбы света, властно врываясь в эти чудовищные окна, отражались, дробясь на мириады сверкающих искр, в расставленных на столах приборах, бокалах, в стеклянных колпаках новомодных люстр и настенных бра, придавая продолговатой зале необычную праздничность.
— Вы разве здесь не бывали? — спросил Евгений Михайлович.
— В начале зимы забегала раз, когда проходил слет лесорубов. Надо было интервью взять.
— Напрасно! Столько денег вбухали в эти вот колонны и окна-витрины, а вы, Зоя Витальевна, того… предпочитаете довольствоваться всякого рода сомнительными харчевнями.
Мы оба засмеялись. Подошла молоденькая официантка.
— В вашу сторону, Зоя Витальевна, упорно поглядывает один молодой человек. Из-за столика у противоположной стены. Их там трое, — сказал немного погодя Евгений Михайлович.
Я пожала плечами.
— Меня в Богородске никто не знает. Возможно, это вас разглядывают?
— Нет, не меня.
А минутой позже к нашему столу не спеша подошел роскошный брюнет с холеным лицом.
— Извините, — поклонился он. — Мне показалось, что я встретил землячку с Волги. — И уставился на меня нагловато-выпуклыми глазами. — Вы не Зоя Иванова? Простите, не знаю отчества…
— Борис?.. Липкович? — совсем тихо, чуть ли не с испугом, произнесла я.
— Он самый! — Брюнет заулыбался как-то вымученно и угодливо. — Такой случай! Совершенно редкостный, сказал бы я, случай! Встретил землячку… и где? Невероятно!
— Знакомьтесь, Евгений Михайлович, — оправившись от смущения, обратилась я к Комарову. — Мы с Борисом…
Но Липкович, почему-то пунцовея, перебил меня:
— С товарищем Комаровым в каком-то роде я уже знаком. В райкоме на совещании на днях сидели рядом.
И запнулся.
— Садись, Борис, — сказала я. — Жаль, что мы уже закругляемся.
— Нет, нет… меня ждут. Я на секундочку, — скороговоркой произнес Липкович, присаживаясь тем не менее к столу. — Должен внести некоторую ясность, Зоя… э-э…
— Просто Зоя.
— Спасибо. Я, знаешь ли, осенью женился. Ну и… ну и при регистрации взял себе фамилию жены. Она настояла. «У тебя, милый, — сказала, — неблагозвучная фамилия».
Борис достал платок и вытер со лба испарину.
— А мне, признаюсь, и самому моя фамилия… всю жизнь как кость поперек горла.
Внимательно разглядывая все более и более смущающегося Бориса, Евгений Михайлович кашлянул в кулак.
— Одобряю! — кивнул он головой. — Не все же, черт побери, женам носить мужнины фамилии! Как-никак у нас равноправие! И…
— Да, да, да, — зачастил Борис, пытаясь улыбнуться. И повернувшись ко мне: — Ваш покорный слуга Тамаров!
Я чуть не выронила из рук вилку. А Борис, делая вид, будто ничего не замечает, с наигранной растроганностью продолжал:
— Приглашаю, Зоя, заходить к нам. У меня гостеприимная жена. Ну, в общем и целом, созвонимся. Непременно надо повидаться!
Липкович-Тамаров встал.
— Извините, меня ждут.
Уже отойдя от нашего столика, оглянулся и помахал нежно так ручкой.
Первое, что я сказала, когда Борис скрылся с моих глаз:
— Ну, скажите на милость, откуда у него появились эти пышные кудри?
— А что, разве раньше их не было? — насмешливо сощурился Комаров.
— Вот именно — не было!
— Не удивляйтесь. Ваш находчивый землячок наверняка факир… факир зыбкого атомного века. Ему ничего не стоит сменить фамилию, заменить шевелюру и, может быть, переменить при необходимости свои убеждения! Честное комсомольское! — выражаюсь вашей излюбленной поговоркой… Он что-нибудь кончал, этот Тамаров, кроме десятилетки?
— Да. Строительный институт… Вот уж не думала, что Липкович…
— Тамаров, — поправил меня Евгений Михайлович.
— Да, Тамаров, — машинально кивнула я. — Совершенно… совершенно невероятная… нелепая встреча!
— Еще древний философ изрек: мир тесен…
— Простите. — Я встала и заторопилась к выходу, Мне было не до шуток.
Комаров догнал меня уже на улице. Всю дорогу я молчала. Евгений Михайлович тоже не проронил ни слова. И я была благодарна ему за это.
Вечером слушала Рихтера. Концерт пианиста транслировали из Большого зала Московской консерватории. Сонаты Бетховена, в том числе и «Патетическая», Гайдн, Дебюсси… Отрешилась от всего на свете. Забыла и робкого Пал Палыча, и хитрущую Нюсю, и Липковича-Тамарова к ним в придачу!
Только вчера переступила порог своей светелки. Весь апрель и даже Майские праздники провалялась в больнице с крупозным воспалением легких.
До сих пор гадаю: где и когда так сильно простыла? Во время ли поездки в Порубки (там я участвовала в рабкоровском рейде по проверке бытового обслуживания рабочих лесопункта)? Или по возвращении в Богородск? После партийного собрания? Ведь тогда я чуть ли не до рассвета бродила под секучим дождем по ночному городу.
Должно быть, в Порубках я схватила легкий грипп, а дома во время ночного бдения под дождем добавила себе болезни (как раз на следующий день, под вечер, у меня и подскочила температура до сорока).
Ну, коли я заговорила о партсобрании, доставившем мне столько горьких переживаний, вкратце расскажу о нем, чтобы никогда больше к этому не возвращаться.
Если бы в то безнадежно-серое, с ленцой, февральское утро, такое сейчас, мнится, далекое, дышавшее в лицо мягкой сыростью, знала я, какие неприятности обрушатся на мою головушку из-за иконы Николы-чудотворца, ну, разве приняла бы я от соседской Лизурки ее подарок? Но откуда мне было знать все это заранее!
А вот та самая икона, которую видели в то утро в редакции Комаров и Стекольникова, и фигурировала в грязной анонимке. Неизвестный, не пожелавший из трусости назвать себя, писал:
«Кандидат в члены партии Иванова является верующей в бога, держит в квартире иконы, и такой, с позволения сказать, двуличной особе не место ни в партии, ни в советской печати».
Да, так и настрочил: не место ни в партии, ни в советской печати!
На собрании мне пришлось рассказать все как было тогда: и про свою вынужденную ночевку у соседей, и про Николу, поразившего меня сходством с дедом Игнатием, и про добросердечную Лизурку, чуть ли не насильно принудившую меня взять икону. Рассказала и про то, как, заявившись в редакцию, я показала икону Стекольниковой и Комарову, которые были поражены тонкой работой древнего мастера.
Маргариткин и Комаров в своих выступлениях отмели вздорные обвинения анонима. К тому же Евгений Михайлович спросил Ивкина, секретаря нашей парторганизации, печатника типографии, зачем он вынес на обсуждение недостойный серьезного внимания «документ».
Но сам Ивкин, желчный, чахоточный человек, с длинным, точно кормовое весло, носом, поддерживаемый Стекольниковой, заявил ни больше, ни меньше как следующее: раз Иванова приняла в подарок предмет религиозного культа, значит, она верит в бога!
И тогда, к моему глубокому изумлению, взял слово наш редактор. Негромко, то и дело покашливая, Пал Палыч решительно встал на сторону Комарова и Маргариткина. И внес предложение: рекомендовать Ивановой вернуть дарительнице ее подарок. И на том поставить точку.
Ивкин и Стекольникова, требовавшие вынесения мне строгого выговора, пошли на попятный. Я же пообещала наутро вернуть соседке ее икону.
В больнице, во время выздоровления, у меня было много времени обдумать всю эту, с виду такую никчемную, историйку с гнусной анонимкой. И я теперь почти уверена в том, что донос в парторганизацию нацарапан по наущению Стекольниковой после того, как в областной газете было опубликовано письмо рабочих химлесхоза. А оно, это письмо, столько наделало шуму в Богородске! Гораздо больше, чем жалоба свинарки Некрасовой в «Прожекторе лесоруба», хотя после нашего выступления работа Трошинского совхоза и подверглась резкой критике на бюро райкома.
Хитрец Липкович-Тамаров, занявший обещанную вздымщику Салмину квартиру, поспешно оставил ее «по собственной инициативе», переехав в снятый на время частный дом, о чем он уведомил редакцию областной газеты. Нам он прислал копию.
Ну, а при чем здесь Стекольникова, спросят меня? А она-то, наша корректорша, оказывается, находится в прямом родстве с женой Бориса. Да, да: жена Липковича-Тамарова двоюродная сестра Стекольниковой! И Борис попал в Богородск на тепленькое местечко при содействии четы Стекольниковых. Они и заподозрили, видимо, меня и Комарова чуть ли не в организации коллективного письма рабочих химлесхоза в защиту своего товарища, Салмина. Но на Евгения Михайловича у Стекольниковых пока не поднялась рука, а мне решили насолить. Так думаю я… Но хватит об этом! Достаточно потрепали мне нервы, достаточно пролила я слез.
В больнице меня не оставляли друзья. К радостному моему удивлению, друзей у меня оказалось довольно-таки много.
Не раз навещал и Евгений Михайлович. Он всегда приносил интересные книги, свежие номера журналов. Забегала и застенчивая Алла, наборщица типографии. Эта ласковая, быстроглазая коза-дереза собирается поступать в заочный полиграфический институт, и я зимой частенько занималась с ней по русскому языку и литературе. Бывала и Ольга Степановна, жена Пал Палыча, добродушная толстуха. Она пичкала меня всякими сластями, а однажды, в воскресенье, принесла курник. Этим сдобным, поджаристым пирогом, еще дышавшим печным зноем, я угостила всех своих соседок по палате.
По-матерински опекала Ксения Филипповна. Она никогда не приходила с пустыми руками, хотя я и умоляла ее не беспокоиться: кормили в больнице сносно, к тому же аппетита у меня никакого не было.
В начале апреля приезжал Валентин Георгиевич, старший сын квартирной хозяйки. Гостил он у матери недолго, но и это мимолетное его пребывание под родительским кровом взбодрило старую.
Каждый раз, заявляясь ко мне в палату в узком и коротком больничном халате, делавшем ее до смешного похожей на повариху из кафе напротив редакции, Ксения Филипповна, степенно сложив на коленях землистые руки, громким шепотом рассказывала о своем Валетке: и каким солидным и вальяжным он теперь выглядит, и какое на нем было модное заграничное пальто, а костюм из дорогой шерсти — черной, в искорку. Подробно описывала она и подарки, привезенные старшим.
— Апельсинчиков, касатка, принесла тебе, — шептала Ксения Филипповна, расплываясь в улыбке — самодовольно-горделивой. — Нет, нет, и не моги отказываться: из собственного сада Валетки фрукты — один к одному, а душистости, ароматности — прямо-таки райской! Кушай на здоровьечко! А еще компотику сварила — из куражки. Курага эта тоже первокачественная, без червоточного изъяна. Питайся, Зоя Витальевна, поправляйся! А то эвон какая стала… одна видимая прозрачность! У меня-то теперь после Антоши… Валетка да ты… акромя никого из близких нет.
Перед отъездом в Пермь приходила попрощаться соседская Лизурка. Она вся светилась весенним, солнечным счастьем. И как ей было не ликовать: помирилась с мужем, своим Всеволодом. Привез муж и приветы с завода. Там не забыли исполнительную, прилежную Лизурку. И завтра, забрав Афоню, не отходившего от бати даже на час, они все трое отправляются снова в Пермь.
Пожелала Лизурке большого счастья. Когда она ушла, вздохнула с облегчением. Мне все эти полчаса, проведенные Лизуркой у моей койки, было мучительно стыдно за свой поступок — возвращение ей от души преподнесенного подарка — Николы-чудотворца.
Праздничным сюрпризом оказался для меня первомайский номер нашей скромной газеты, торжественно врученный Евгением Михайловичем вместе с букетиком хрупкой ветреницы. На третьей странице «Прожектора лесоруба» был опубликован рассказ молодого вздымщика Дмитрия, подручного Салмина.
Трогательной непосредственностью подкупал этот первый литературный опыт молодого рабочего. В зарисовке повествовалось об ученике оператора волжского нефтеперегонного завода, полюбившего такую же юную, как и он, девчонку с глазами-омутами. Герою казалось, что худенькая, быстроногая Леночка, самая красивая, самая добрая на свете девушка, отвечает ему такой же горячей преданностью, такой же пылкой любовью. Но вот с Кириллом случилась беда. Когда тушил цистерну с нефтью, вспыхнувшую во время грозы, у него обгорело лицо. И милая, обаятельная Леночка вдруг отвернулась от своего Кирилла. Она даже ни разочку не навестила его в больнице… Я чуть не всплакнула, читая рассказ. Уж не о себе ли, подумала, написал автор?