Стужа - Юрий Власов 19 стр.


— В вещмешке — свежий подворотничек. Иголка и нитки — в жестянке из-под конфет. Подшей. — А сам, накинув ватник, закурил.

На погонах оказалось всего по три звездочки. Глеб растерянно разложил гимнастерку на коленях.

Капитан коротко усмехнулся.

— Третьего марта присвоили. — В нагрудном кармане — звездочки, в тряпице. Фокин удружил. Прицепи, а то и впрямь решат, будто самозванец.

Прикрепляя звездочки к грязным истертым полевым погонам, Глеб пожаловался:

— Товарищ капитан, неужто не нашлось сапог или ботинок с обмотками?

— Промокли валенки?

— Так точно.

Капитан вытащил пистолет. Разложил обоймы и, покуривая, лениво протер ствол.

— Теплое барахлишко не зря подкинули, ординарец. Ты про залив Фриш-Гаф слыхал?

— Никак нет, товарищ капитан.

— Теперь услышишь и запомнишь. — Капитан принялся разбирать пистолет. — Балтика под боком.

— «Вальтер»? — показал Глеб на пистолет.

— Нет, «парабеллум». А ты за что в штрафную? Вор?..

Вошли офицеры и доложили о готовности. От них пахнуло табаком, водкой и душноватым теплом снежной сырости.

— Роскошно живем. — Капитан кивнул на Глеба. — И ординарец, и переводчик. Шпарит почище… — Капитан так и не нашелся сказать, почище кого или чего.

— Ему бы еще бабой быть, — заметил один из офицеров. — Тогда уж все дела можно проворачивать. Гляди, и нам перепадало бы.

Офицеры засмеялись.

Тот офицер, что отпустил шутку (Глеба возмутила ее пошлость), обратил внимание Глеба почти детским лицом (очень бледным) под очками. Его, видимо, знобило. Он часто проверял плотность запаха полушубка, всякий раз подсовывая правую руку под полушубок, на грудь.

Капитан покусал губы, пробуя вздутия «лихорадок», и сказал быстро, без пауз:

— Чтоб никто не отлучался из расположения взвода и отделения. Замечу солдат вне расположения — пеняйте на себя. А вы, Рожнов, — у телефона. На все вопросы: капитан Булатов в подразделениях. Ясно?! Решайте все текущие вопросы самостоятельно. Вы мой заместитель и, так сказать, вся штабная служба… А ты, Фокин… — Капитан шагнул вплотную к офицеру с детским лицом. — Ты, Фокин… Погубят тебя бабы, Сергей. — Капитан повернулся к низенькому черноватому офицеру. — Один раз я тебя выручил. Другой раз — сам Мокроусов. А в третий кто?.. И что потом?.. Думай, лейтенант, думай. Примеры, так сказать, перед тобой в количестве трехсот двадцати двух экземпляров… Ты что, дитя малое? Уставы для кого пишут?.. Итак, товарищи офицеры, в семнадцать сорок пять построение. В обстановку я вас утром ввел. В восемнадцать ноль-ноль выступаем к фольварку Хоффе. Ты, Фокин, проверь посты, все без исключения. Пока свободны, товарищи офицеры.

Офицеры ушли, и Глеб, запинаясь от стыда, объяснил, что он не вор. Он сбежал из пехотного училища на фронт, боясь, что война закончится до выпуска. Арестовали в Бартенштайне. Там и судил военный трибунал.

— Ты что, младенец? — удивленно спросил капитан. — Свободно под расстрел мог пойти.

— Столько докладных подал! Из нарядов не вылезал, три раза на «губе» сидел по неделе. Ни одного отпускного дня. И все бестолку — не отправляли на фронт.

— Как зовут?

— Меня?

— Да.

— Глебом.

— А Чистеньким бы поточнее. — Капитан спрятал пистолет, покачал головой. — До самого Бартенштайна прорвался. — И приказал прежним, почти злым голосом: — Возьми у старшины, он барахлишко выдавал, обоймы к «парабеллуму». Пяток хватит.

Когда Глеб вернулся, капитана не оказалось на месте. Глеб долго ждал, сидя на пороге, вспоминая Элизабет Конрад и коря себя за кощунственность желаний, но это мало помогало. Он снова возвращался в волнующий миг, когда обнажились ее груди, пусть только сверху, однако такие неожиданно-полные и снежно-белые, чистые. Он сидел и мечтал о поцелуе. Он никогда не целовал женщину. Неужели это возможно?!

Он мог так думать. Наконец-то всё позади: ужас ареста, военная тюрьма, допросы, трибунал…

Но самое главное, все рядом с этим ничтожно: он на передовой! И вот в руках у него автомат, и совсем скоро он докажет всем, чего ради бежал из училища, — тоже выдумали: дезертир, предатель! Всем, всем докажет!..

А потом до Глеба дошел жуткий, потусторонний смысл бумажных бланков — он увидел их у старшины. Это же будущие похоронки!

Старшина сказал на его непонимающий взгляд:

— На всю 139-ю отдельную штрафную роту, даже с запасом. Обычная канцелярия, солдат.

И сейчас до Глеба дошел смысл и этих слов, той плотной пачки пустых бланков, стянутых резинкой. Пока пустых… Столько бланков — почти на всех!

Подул холодный ветер. Замелькали снежинки. Закачали верхушками уцелевшие липы.

Капитан вернулся с замполитом. Они потолковали в гостиной. Замполит ушел, похлопав Глеба по плечу. Вышло это искренне, без натяжки.

— Заходи, ординарец!

Капитан лежал на широкой кровати графа под пуховой периной. На полу стояли грязные сапоги.

— Палаты каменные не наживешь трудами праведными. — Улыбка, казалось, смыла с лица капитана судорогу неослабного напряжения. Он глянул на Глеба просто и спокойно. Помолчав, наслаждаясь постелью, он спросил: — Ну как, не жмут валеночки? Морозит…

— Никак нет.

— Выходит, ты дезертир наоборот?

— Выходит так, товарищ капитан.

— Ну и как, доволен?

— Еще бы, я на передовой!

— Чудак! Думаешь, в штрафной удалые ребята? По пятьдесят восьмой к нам, в «шурочку», не направляют.

— «Шурочка»?

— A-а, так штрафную называют фронтовики… Бывших кулаков один раз прислали, сразу двести пятьдесят душ. Диковинное дело. Насколько известно, их в общем порядке призывают, идут на комплектование обычных частей. Но чем черт не шутит, пока Господь Бог спит! Сам их получал, сам их в бой повел. Сам и все похоронки подписал. Крепко дрались мужики. А пятьдесят восьмую знаешь?

— Шили мне, но…

— Не пришили?

— Да, товарищ капитан.

— А крепко лупцевали?

— Сознание терял.

— В штрафной удалые ребята? — Капитан усмехнулся — опять жестко, коротко, а глаза будто застеклили — холод и непримиримость, — Легенда! Насильники, растратчики, пакостники, трусы, пьянь, в основном — тыловая вошь. Жулье — тоже рыхлый народец. Форсу… а драпают первые. — Не солдаты — мусорщики. Не все, разумеется. А встречаются… специалисты! Не люди — волки!.. Кадровых вояк — счесть по пальцам. Из всего пополнения: бывший подполковник, не то Светланов, не то Светлаков…

— Светлов, товарищ капитан, я с ним шел…

— …Несколько разжалованных младших офицеров-фронтовиков, бывший старшина да бывший старший сержант-разведчик. Четыре ордена и три ранения — всего этого лишен трибуналом. С первого дня войны — на передовой. Лицо обгорелое — боязно глядеть. А из-за чего трибунал? Троих «языков» взял, а представил одного. Двоих в блиндаже, на ничейной полосе, припрятал: руки, ноги спутал. Чтоб не орали — ручную гранату за чеку к двери пристроил. Снаружи потянут — капут… Сержанта — в поиск. Он в блиндаже отлежится — и волочет очередного. На последнем задымил. У фрица — борода, а от голода едва жив. Дознались — и под трибунал нашего голубчика. А вообще здесь!.. — Капитан мотнул головой. — По положению — это офицерская штрафная рота. А комплектуют… Я уже больше трех месяцев здесь… Самые разные люди: от рядового, от урки из лагеря или растратчика, насильника или еще какого жука из тыла, сплошь штатские, оружия и не держали… и до бывшего подполковника, как твой Светланов…

— Светлов, товарищ капитан.

— …Кто, как формирует часть, не знаю. Там… Там… в общем, сам видишь. Я сюда дуриком попал, из госпиталя. На армейском распредпункте спросили: кто хочет на штрафную командиром, двойной оклад и ускоренное производство? Я и двинул. Я любопытный. Не из-за денег и звездочек. Я, брат, до всего любопытный. Все народ высматриваю на войне, тут о нем полное представление. Не надо тупить глаза в библиотеках. Такой срез по всем душам!.. Вот, думаю, все пробовал, а это еще нет… А вообще вру, не верь мне… Жить я не хотел тогда, лучше б сдох в госпитале, а то все врачей удивлял живучестью. Сдох бы и… Вот и выкликну лея… Да, учудил ты, курсант, в орлянку решил сыграть: жить — не жить, да?

— Папу убили! В моем бывшем классе уже четырнадцать похоронок! А мне? Мне отсиживаться?! Они же сожгли половину России, людей убили — в каждой семье крик, в каждой семье!..

— И еще убьют, — пообещал капитан. — И не ори… А теперь вздремну: всех ходоков — в шею. В семнадцать ноль-ноль — подъем. На мои часы… Я в полковой разведке свою войну начинал. — Он стащил сапоги и опять с видимым наслаждением растянулся на графской постели. — На штрафную сдуру сел, после ранения. В армейском распределителе. А дай, думаю, покомандую. Оклад — двойной, «звездочки» дают раньше — и дали почти тут же, без обмана. Сразу стал старшим лейтенантом. А зачем? Не нужно мне все это — оклад, «звездочки»… Воевал у меня за переводчика Левка Башилов — кобелина! Если ошивался в санбате, то по причине очередного трепака. Ребята его звали З… — и отзывался. Так, иногда поворчит, а парень душевный, вояка из отчаянных… Само собой, и в окопах мужикам бабы снятся, да еще как, а уж молодым и подавно. Но этот З… нечто особенное — вроде бы так и воевал с поднятым, даже когда очень пугались и по неделям драпали. Может, он и сейчас не в братской могиле, знай, баб тешит. Я ведь живой, не убит. Пока не убит… В общем, повязали мы дуриком танкового младшего лейтенанта — в кусты по нужде вылез… Честь честью — унтерштурмфюрер, командир тяжелого танка. Нас из штаба полка прямиком к комдиву, а там свой переводчик. Мы туда прямо к рассвету, у штабных рожи заспанные, видать, только прилегли. Доложу я тебе, переводчик! Фамилию забыл, а ведь помнил… не то Куперман, не то… ну забыл. Видный такой мужик, в плечах — во! Шевелюра!! В общем, для баб — самый-самый… Но не офицер, а всего старшина, зато фасон — ну майор. На моего Левку цикнул и сам за допрос. В командирских любимчиках. Гимнастерка не солдатская, а комсостава, и вообще… А эсэсман, надо сказать, тоже не из слабаков, мужик что надо… На старшину супится, башку в воротник втянул и весь пятнами зацвел. Не спорю, это обязанность старшины — снимать допрос, но по развороту дела следовало это производить моему Левке: вместе брали танкиста, обстановку у немцев представляет, может дополнить, да уже кое-что и выспросил. А Куперман ему и рта разинуть не дает, фасон давит, выговор у него как у диктора, заслушаешься. Хрен с ним, думаю, пусть глаголет… Эсэсман молчит — Куперман с вопросами наседает. Эсэсман еще пуще супится и ни гу-гу, вроде проглотил язык. Старшина припугивает, как тут без этого. У старшины Купермана — финка на ремне… вот тут, для форса скорее или бутерброды резать начальству… Я только за кобуру, а эсэсман старшине финку в горло и хрипит брезгливо, да еще сплюнул: «Паршивый юдэ!» Я тебе скажу: исполнено было!.. Стукнуть фрица Боев не позволил. Рыло набили, руки в узел за спину — и в другое помещение. Мой Левка продолжил допрос и закончил. Боев? Комдив это. За все огребли мы с Левкой по медали «За отвагу». Тоже она мне ни к чему, лишен я петушиного и всякого интереса к собственности… Самое поразительное: эсэсман не запирался. После все выложил. Его, видите ли, зацепило, что еврей допрашивает, да еще угрожает. Не может быть, по его разумению, оскорбления гаже — он так и заявил. Не начни Куперман форс давить — жировал бы и доныне. А что им, штабным? Их не убивают. Брюхатят девок из комендантских служб да угадывают сокровенные желания отцов-командиров. Мотай на ус, курсант, рисково порой выслуживаться… Да, и минуты не жил, а мужик осанистый, но, доложу тебе — удар! И главное — комдива мог свободно приканать! Так сказать, нанести ощутимый военный урон. А и не рыпнулся! Уж очень допекло — его, заслуженного эсэсовского офицера… Крест у него был, в книжке — личная благодарность фюрера… Вдруг еврей допрашивает!! Не убоялся, что самого прикончат на месте. Так сказать, смыл позор кровью, вот только получилось — не своей… Натерпелся я за свои три года войны. Рассказали бы до войны — как пить дать, обратно к матери в пузырь полез… Тайна рождения… Таинство зачатия… Еще от этой войны выжить полагается, от всей этой порчи и ужаса на нормальный ход встать… ежели встанешь, конечно… и не околеешь… Ты у меня, значит, здесь, в «шурочке», будешь четвертым ординарцем, да только один убыл по ранению — Сергей Усов… Чуешь, что за музыка?.. А я везучий, меня убивают, а я живу. А жаль, коли и тебя в братскую могилу. Парень ты хороших кровей, правильный парень… Теперь, цыц, подремлю. Насобачился: сон в ремнях — где пяток минут, где полчаса. Следи по часам: как двадцать минут — буди. Фидерзейн!..

Глеб вышел из дома — и замер, а после опять сел на порог, прислонясь к двери. Снег подбелил землю, а из серой мути, шевелясь, падали новые и новые хлопья. И такие крупные и так густо — Глеб ничего не различал в десяти шагах. Ну Новый год!

Он снова вспомнил Элизабет Конрад — и застыдил себя. Вспоминал похоронки на столе у старшины: сотни пустых бланков. И с ужасом думал, что живые люди вокруг, по существу, уже мертвецы. После он позабыл о похоронках и вспоминал училище. Об аресте и трибунале Глеб старался не думать. Он сказал себе, как бы навсегда отрешаясь от прошлого:

— Усни, обида.

За два часа он продрог даже в полушубке и не раз добрым словом поминал интендантов.

Если признаться, если наоткровенную: он с трепетом и благодарностью обнял бы Элизабет Конрад, но не как солдат с автоматом, которому женщины из боязни уступают во всем, даже в самом сокровенном и божественно-возвышенном («божественно» — это единственное слово, которое Глеб принял от религии), а только если бы Элизабет Конрад ответила ему по зову сердца!..

Погодя Глеб высчитал, что она старше его на восемнадцать лет; стало быть, годится в матери. А он твердо убежден, это незыблимо в нем: гадко и недостойно желать женщину, которая годится в матери, это сродни кровосмесительству и к тому же оскорбит, унизит любую женщину.

Глеб прижался к своему ППШ и весь ушел в невозможно-сладостные мечты. И никакие запреты не способны были укротить воображение. Женщина — милая, дорогая, неужто ты когда-нибудь заметишь меня и полюбишь?!

Когда рота походным порядком следовала к фольварку Хоффе, ветер уже намел сугробы, завалив траву, грязь. Дорожная жижа смерзлась в комья; нога юлила, подламывалась, неокрепший ледок лопался, и грязь расплывалась черными пятнами. А снег сыпал, сыпал…

В Хоффе — фольварк растянулся вдоль шоссе — рота прибыла затемно. Между сараями громоздились орудия, торчали рыльца минометов, расхаживали часовые, похожие издали на белые кочки.

Капитан остановил лакированный катафалк, обитый черным и серебряным крепом, заставленный бидонами, мешками, тюками, и спросил ездового, где штаб части. От ездового разило сивухой. Он по-пьяному путано объяснял, с азартом и прибаутками покрикивая на лошадей.

— Ладно, езжай! — Капитан поморщился и резко скомандовал: — Батальо-о-он! Стой! На ле-е-е-во! Вольно! Перекур! Из строя не выходить! Старший лейтенант Рожнов вместо меня!

Катафалк торжественно прокатил вдоль строя. Солдаты (бывшие заключенные) проводили его хохотом и свистом.

Глеб взглянул на строй и опять вспомнил похоронки — стопки пустых бланков. Он шагал за капитаном и пытливо шарил взглядом по шеренге, выщупывал фигурки отдельных солдат. Уже на всех готовы похоронки, только проставить имена. Судьба их уже списала. Вот эти люди — уже мертвецы. О себе Глеб не думал, ни на мгновение не сомневаясь, что выживет.

Глебу не приходило в голову: так думают и чувствуют все — любой из этих солдат и офицеров. В данной особенности мышления и заключается непостижимая безропотность и терпеливость людей не только на войне, но и вообще живучесть любой неправды, насилия и риска. Каждый считает, что выживет, убьют — не его. И творит свое дело зло…

Штаб полка размещался в блиндаже за фольварком. Глеб неотступно следовал за капитаном, памятуя о приказе «как нитка за иголкой».

В блиндаже было жарко. Вдоль балки на полочках горели керосиновые лампы. Когда капитан доложил о прибытии 139-й отдельной армейской штрафной роты, из группы офицеров за дубовым письменным столом грузно поднялся лысый толстый полковник с гвардейским значком на гимнастерке и нашивками ранений.

Назад Дальше