«Рухнет потолок или нет?..» Глеб оглянулся на потолок. Его сразу понесло кругом. Пятна, свист в ушах и слабость — вот-вот вырвет. Голова отходила гулом. На уши продолжала давить боль — напористый, въедливый звук и боль. Ну зажать голову ладонями, лечь к стене и не шевелиться.
Воздух был горький и дымный — хоть раздирай горло руками.
И Глеб сблевал, замычав и замазав подбородок и грудь тягучей и желтой слюной. Он вдруг заметил: нет пола, до самых дверей — нет. Только серо-белые полушубки, навороченные в груды. Зрелище настолько невозможное, дикое, бессмысленное — Глеб на мгновение даже выпал из боли и дурноты. Только пялил глаза на эти груды наваленных, истерзанных людей. Лишь по самым стенам еще сохранялась более или менее узенькая полоска свободного пола.
К двери по трупам торопливо прополз Светлов: впереди, выставленно, — трофейный пистолет и «шмайссер». Капитан что-то прокричал Светлову.
С окна налегла тень. Глеб не знал, кто это. Возможно, свой. Но он провел по тени автоматом. Автомат не отозвался дрожью. Глеб рванул с пояса штык и вскочил на корточки: пырнуть тень!
— А-а-а! — закричал Глеб.
Гигантский встречный удар опрокинул Глеба в звенящую и обволакивающую тишину…
Очнулся Глеб от нестерпимой боли в голове и потому что задыхался. Что-то жилистое извивалось под ним и причиняло страдания.
— И хочется, и колется, и мамка не велит…
Глеб застонал.
Вспыхнули огромные огни — очень белый свет. И тут же все вокруг подпрыгнуло — так показалось Глебу.
Глеб услышал под собой надрывное дыхание, тоже как стон. И ощутил горячий пот на своей щеке. И догадался: кто-то ползет и тащит его.
Во рту, в горле, клокотала кровь. «Как в чайнике, если, балуясь, подуть в носик», — подумал Глеб. Его вырвало. «О-о», — заплакал он от боли. Мысли в сознании распадались. Он не мог ничего понять, не мог связать слова. Лишь стонал и мычал.
Человек сбоку, под ним, замер. Вытер ладонью затылок. Задрав голову, что-то высмотрел впереди. Потер затылок снегом.
— Очухался, Глеб? — услышал он до крайности знакомый голос с хрипотцой, жесткий, упрямый. — Тебя, кажись, в щеку… Не тушуйся, от этого не умирают. Может, еще где продырявили. После сыщем. Но сердце у тебя в порядке. Стучит что надо. Я горбом слышу… Чуток потерпи, почти выползли…
— О-о, — тихонько заскулил Глеб. Господи, так мешает дышать кровь в горле! Страх совсем исчез, и ему было все равно. Совершенно все безразлично, даже если бы сейчас пришла смерть…
— Рано, рано, парень! — пробормотал человек. — Рано! Жить, должны жить. Дай передохну… Эх, Петра потерял. Петя! Петя! Что ж ты, почти ушли? Ведь ушли! Как же ты?!..
И снова непонятные белые пятна накрыли их, и воздух упруго толкнул со всех сторон.
— Экий ты верзила! — И человек зачавкал по-собачьи.
Глеб увидел, как он жадно глотает снег. «Петя?.. Не знаю. А я на ком, кто он? — пытался вспомнить Глеб, но все путала боль. От нее желто, зыбью расходился дневной свет. — Кто это? О-о!.. Ведь я его знаю, вот этот стриженый затылок, замусоленный подворотничок. Днем подворотничок был белый и я его пришивал, я… О-о!..»
Человек пополз. И Глеб снова заплакал. Он плакал второй раз за последние тридцать дней. Первый — после допроса и избиения в Бартенштайне…
Человек полз и хрипел, повторяя:
— И хочется, и колется, и мамка не велит…
И снова в глаза влились огненные снопы. И Глеб наконец уразумел: ведь это орудийные залпы. И бьют с фольварка Хоффе! И следовательно, на ветряке немцы!
И когда уже вспомнил имя человека, что-то очень сильное и безумно жесткое хлестнуло в локоть. Глеб дернулся и провалился в темноту…
Великая Отечественная война сопровождалась колоссальной вспышкой числениости волков на территории Советского Союза. После войны пятнадцать лет ушло на ее подавление. Оказалось уничтожено более миллиона зверей.
«Охота и охотничье хозяйство»
ДЕНЬ ВТОРОЙ
На вторые сутки марша очумел я. Ноги до мяса стерты. От пота и воды портянки тухнут. А спим?.. Чуть ли не в лужах. Трясун — хоть бы горсточку тепла! Совсем неживой от холода. Где уж силы идти? Кабы не свалиться. А отставать нельзя. Шибко прем. Три-четыре привала за сутки: проглотишь паек или кипяток — и в строй, да бегом!
Полк из призывников 1924 года рождения, большинству и восемнадцати нет. По району всех из последних классов и загребали (или кто должен быть в этих классах, а ушел после пятого или седьмого). Что ни взвод — класс. Но что правда, до десятого мы и не учились. Редко кто до седьмого дотянул, как я. Кто нас кормить, одевать будет? Да и проку от школы. Куда эти логарифмы приложишь? А сочинение — на хлеб маслом намажешь?..
Среди нас, в годах, самостоятельных мужчин — раз, два и обчелся. Наши командиры еще месяц назад на стекольном или в депо мастеровали. И сам командир полка майор Погожев ни в жизнь не воевал. Лет пять у нас военкомом загорал — вот и все боевые заслуги. А с виду — осанистый, делает все и разговор ведет решительно, с напором. Слыхали, ровно он вовсе не из строевых, бывший хозяйственник.
А мы и вовсе видели-то? Калек по деревням? Похоронки, что матерям или сестрам вручали? Верно безрукий политрук в лагере сказывал: нас бы по маршевым ротам, попали бы на передовую к бывалым бойцам, а так, всем гуртом — новички без опыта, — повыбьют враз, некому и опыту набираться. Стало быть, туго советской власти, коли таким манером на фронт, не до обучений. Эх, разлетимся по свету похоронками!..
Неожиданно у немцев это: вынырнут «мессеры» из-за леса (чаще всего парой), бомбы уронят, из пушчонок огреют — и долбят земляки могилу. Хорошо, коли на одного-двух… Раненые надрываются. А уж небо пустое. И от этих стонов уши затыкай или в болотину мордой, лишь бы не слыхать…
Пушки глухо лупят, но так скоро — ровно с ума посходили. А от моторов вой! По первому налету потерял себя; опомнился, взял себя в руки, а уж мокрый, не помню, как пустил под себя. Тут бы вжаться в землю, да поглубже…
Под елями с двух сторон проселка расположились. Никто не мешает. Большак километрах в трех шумит, а здесь без суеты — благодать. Вызывают поименно к представителям командования. Майор Погожев вручает листок с присягой. Читаешь возле знамени полка. Все зырят. Почетно. Никто не мешает.
Представители командования — плечистые, в ремнях, гвардейская выправка, хотя у двоих животы, как у баб на сносях, без ремней и не удержишь. Само собой, они из кадровых. Не то что мы: день на сборном пункте, еще три — за колючей проволокой в городе — разбивали по взводам, маршировать учили. От Солнечногорска, как есть, одни развалины. Где люди укрываются, как живут, где харчами разживаются — не понятно. Немцы и не бомбили нас — на кой ляд им такой город…
После с неделю — в полевом лагере. Там винтовку: собрать — разобрать. С гранатой научили обращаться — показали куда и как запал направлять. Бутылку с горючкой тоже показали. Вроде не пропадем, к тому же разок постреляли боевыми патронами — ну лягается приклад! И на седьмую ночь — в эшелоны. До самой станции бегом. Мы так решили: худо где-то на фронте, вот нас и на затычку. А с чего бы иначе все бегом?.. Еще и ничего нет, а от тревоги обмираю, все жду чего-то. Ребята тоже притихли. Только топаем по грязи и дышим нахрип — ведь гонят без продыху, а простужены, кашляем, в соплях…
В теплушках политработники газеты читали. Взводные учили звания различать и прочим уставным положениям. Ознакомились с приказом наркома: за оставление позиции без приказа, за потерю личного оружия — расстрел. Немецкие листовки не читать, с собой не брать — за это тоже расстрел. Объяснили: за нами будет заградотряды. Кто побёг — на месте уложат. Так по всей линии — от Ленинграда и до Кавказа. В общем, стоять, врасти в землю… Какой-то старший лейтенант на остановках по теплушкам лазил — больше его не видели: шинель внакидку, на гимнастерке — два ордена и медаль. Все наставлял танков не трухать. Грохоту, мол, — в штаны напустишь, а с толком взяться — хана «крестоносцу»! Пропусти через траншею — и бутылкой его в гузно: моторная часть у него сзади, где жалюзи. Первое дело — пехоту ихнюю от танков огнем отсечь…
Даем клятву. Все вроде бы чинно, да тут свалились «покупатели» с фронта. Это мой дружок Ефим Барсуков их так определил. У него глаз наметанный. Мы с ним за одной партой с первого класса сидели; с ним, а после — с Петькой Унковым.
Из «эмки» вываливаются — как только уместились. Сами бледные, с головы до пят в глине, шапки вкривь-вкось, а в «эмке» — еще один: башка на спинке заднего сиденья, в бинтах, постанывает помаленьку. У «эмки» правого крыла нет, по крыше — дыры, вмятины. Шофер притерпелся, или такой отчаянный: стекла из окошек вытягает, снежок откидывает и махрой попыхивает (Ефим, когда курят махру, говорит: «Махорят…»). До чего ж охота на таких походить! Ну никакого волнения, ровно с прогулки…
И уж как приехали «покупатели», недосуг всем. Не до чтений и поцелуев знамени. Бубукают между собой командиры, карту разглядывают, на небо щурятся.
— Присягу принимать повзводно! — командует Погожее. — Повторять за командирами взводов хором!
Раскатистый голосок у нашего майора, не заскучаешь, даром что в кабинете штаны протирал да девок комбинатовских щупал. Леха Распопов рассказывал (он комбинатовский): бессемейный военком, ну кобелина! Оно и понятно: точь-в-точь по фамилии, из мужиков погожих, да при деньгах. На самый фасон с таким.
За пять минут с клятвой управились. Получай, Родина-мать, новых защитников — это не я, это кто-то из представителей командования произнес для подъема духа. Мы даже «ура» крикнули, а чего не крикнуть.
А уж «полуторки» прут. И представители командования, и командир полка, и комбаты, и ротные, и те, что в «эмке» приехали, все голосят:
— По машинам!
Обмираю опять: неужто сразу, вот так, на передок под пули?.. И рад бы не обмирать, да немцев-то видел — в упор видел и знаю. Как места на солнечногорском направлении брали, сотнями их видел. И что такое бой — представляю, ядрена капуста! Лучше не представлять, чтоб память на то отшибло вовсе. Сам видел и слыхал, как люди умирают, как увечные, без рук, ног, с выпущенными кишками, зовут своих, а поднять некому, не до них. Так и вмерзали в снег… На нашем направлении войсками командовал генерал Власов. Он орден Ленина получил и портрет в «Правде» напечатали: герой обороны Москвы. Я его в декабре самолично видел, дорогу у меня спрашивал. Адъютант из «эмки» выскочил, а уж за ним и генерал вылез размяться. С себя высокий, в писарских очках. Полушубок расстегнул, закурил… О поджигателях спрашивал. Поселок поджигатели палили. Я им, генералу и адъютанту, показал: немцы к Поварово попятились, да враз мотанули, ни одного солдата, кроме этих… с факелами. Грузовик поставили у сельпо — на самой дороге от станции. У грузовика и налаживали факелы. Бочка уже была приготовлена и факелы. И сыпанули по поселку: на груди — автомат, в руке — факел. Где и сожгли дома, а где и не вышло. Бабы, мальцы, старики — на них: ведь дома жгут! Мать их, этих факельщиков, с оружием ведь они! В упор клали, а все же многих и достали, где топорами из-за угла, где вилами в спину — так после на части и растащили. Мы после трупы развозили. Немцев — в одну сторону; наших — к Ленинградскому шоссе. Ямы для трупов долбили с бабами: я, Барсук, Гришуха, Ленька Хабаров, Петруха Унков… Только немцев против наших куда как меньше навезли… Так что рад бы не обмирать, да не могу… Живой ведь я…
Лезу в «полуторку», мараюсь в белое. «Полуторки» мелом побелены, да напрасно: что мы не смажем, грязь заляпает. А торопят нас!..
Кряхтят грузовички на ухабах. Завалит на сторону, гляди, снесем борт. Слева от меня — Ефим Барсуков. В нашем поселке его Барсуком кличут. Лайки у него самые чутьистые. По белке нет лучших собак. Сколько с ним по лесу бродили!
Справа — Гришуха Аристархов. Между нашими домами забор общий. Как в армию взяли, мы вместе. Вообще-то в полку братва из одного района — Солнечногорского. Лично, по школе, не знакомы, так понаслышаны друг о друге. И, считай, все под немцами побывали. Они неожиданно, аж до самых Химок нас накрыли. А из Радищево до Москвы пятьдесят километров. Дома, избы пожгли — не все правда. Скотину порезали. Меня солдат отвел к офицеру. Все допытывались, не красноармеец ли. Я рослый. Но обошлось, только по шее прикладом дали. Ванька Клусов подтвердил: не комсомолец и не красноармеец, а здешний. Он сразу к немцам переметнулся. Еще в первый день, как немцы объявились, сам, без приказа, баб помоложе сгуртовал и к немцам в тыл отогнал. Опоганили их…
Проселок с зимы схвачен: жижей поверху исходит, а колесам твердо. Не буксуем. Знай спешим на затычку.
Теперь уж и убогому ясно, где затычка — да здесь, на Смоленщине. На станциях повезло, раза два сводки слушали. «…От Советского информбюро…» прямо из теплушек слушали… «…На смоленском направлении бои местного значения…» Нынче будем знать, что это такое — «местное значение».
Заминка с весной. Апрель не исходе, а по земле лишь проталины. Лес прозрачный, без зеленвы. На плешивинах — жухлая травка. В корневищах валежника дерновина отпаривается. На ивах — пушистые серо-зеленые катышки. Унюхиваем талый снег, махру… Машины все газогенераторные, на чурках. Они под ногами, по всему кузову катают.
Молчим. Завалит — друг за друга цепляемся, но без «бога в мать», смирно — похоже, не один я обмираю.
Наст от капели рябой и в хвое, трухе, шелухе шишечной. Из-под наста темные ручьи разливаются — полнее, темнее лужи. Зяблики, синицы, дрозды, поползни — звенит лес, без заботы ему.
А я все обмираю, башкой кручу. Все расклад свой пытаюсь угадать.
Все бы ничего, да не по себе без оружия. На горбу — мешочек. Ложка — за обмоткой. А винтовок нет. У ротных да взводных наганы — вот и все огневые средства полка.
Смотрю на братву: курить-то толком не умеем. Дальше щек дым не пускаем, и цигарки — курам на смех. Наслюнявили, а что проку? Махра из шва сыплется. Само собой, есть и такие: лет с двенадцати смолят, но меня батя за табак порол и в двенадцать, и в четырнадцать — на задницу сутки не сядешь. Повторял, чтоб до армии, щенок, и не пробовал (любимая батина присказка: «Одна попробовала — четверых родила»). Но вот и дожили до армии… Есть среди нас и блатные, если не совсем блатные, то приблатненные. Ну при татуировке, а то и с фиксами. Эти все больше из поселков. По деревням такие не водятся, с чего бы им там.
Словом, палим цигарки, помалкиваем. Кое-кто из запасливых сухарь грызет. А уж наш Гришуха — тот сразу в сон. В общем, блаженствуем, это ж не ночами топать. Вместо ног — сплошные мозоли.
Деревеньки три-четыре проскочили — и на большак. Колдобины, воронки с водой и пробка за пробкой. За дороги девчонки да седые мужики отвечают, из мобилизованных.
Смоленщина — бездорожье, грязь аж по самые яйца. Полы шинелей у всех за ремнями. Лиц за грязью не углядишь, ровно черти. Вой от голосов, моторов. Машины, пушки на руках тянут. В низинах от жердьевки одна щепа. Техника тонет. Нас из машин сгоняют. По двести — триста метров грузовики толкаем. Гришуха смеется: «Пердячим паром едем».
И точно: без дежурных тракторов нет проезда, а тут один на всех… Мат-перемат — каждый норовит побыстрее. Надолго ли тучи от самолетов прикрыли? По такой распутице на лошадях бы, да переколотили, видать. По канавам, ядрена капуста! Сроду не видел и не увижу. Требуха, головы с конской челкой, копыта! Ну тысячами они здесь, не жить, коли вру!
Верст семьдесят отмахали. Вроде не идем, а все едино в грязи, ровно чушки, от телогреек псиной разит. И ведь не в сапогах — в ботинках с обмотками. А тут дождичек зарядил — только и не хватало. Никакой надежды обсушиться. Дрожим, сопли рукавом размазываем. Сами синие, от недоеда просвечиваем — ну одни мослы.
А уж передовую слыхать. От края до края ворчит. Обмираю я, башкой кручу — и на все глаз не хватает. Большак помаленьку стал разветвляться. По дивизиям, полкам, поди. Воронок — погуще, зато нет той тесноты, почти без остановок прем. К водке не приучены, а тут весь разговор о ней. И понятно: зябнем — не разогнуться. А наркомовские ведь всем положены, майор Погожев сам утром объявил. Как есть, с нынешнего дня на фронтовом довольствии. Я зырю, а сам о заградотрядах думаю: где они тут, интересно?..