Стужа - Юрий Власов 24 стр.


Роща шумит по-мирному, капелью сорит. Снег — вперемешку с землей. В воронках — подтаявший ледок. Воронки — на любой размер. Братва на этот счет похабничает… Стволы темные, дождями намытые, у елей — от осколков смолой забелены.

По порядку номеров расчет произвели. Никто не отстал. А ведь машины никого не ждали. Как из грязи вырвется, на ходу лезем.

— Молодцы! — хвалит ротный.

Все отличие его он нас — в ремнях по шинели.

Вода в орудийных окопах: расчеты мастерят отводы, а все равно выше колен. Как обстрел — все лягут в воду. У пушки, что к нам поближе, на щите — швы. Варили недавно. Я сварщик, свое знаю.

Тягач с волокушками под маскировочной сетью — с него в погребок снаряды сгружают. Эти волокушки вроде здоровенных саней. Снаряды — в кудрявой стружке, гладкие такие, будто сытые, аж погладить тянет…

— По летной погодке «мессера» наказали бы, — подмечает Барсук. — Устроили выставку.

Жарко артиллеристам: без шинелей, гимнастерки порасстегнуты — щели долбят, снаряды по цепочке в погребок передают.

Майор Погожев объявляет:

— Кухни отстали! Выдать сухие пайки!

Барсук скалит свои нержавейки:

— Как же пайки в такую сырость сухими могут быть?

Выскочил артиллерийский капитан:

— Эй, пехота! Жить надоело?.. — Лицо темное, тощее; скулы да нос. И в пятнах — видать, зимой поморозился.

Наш майор приказывает:

— Отвести поротно! — и отмашкой дает направление. После вежливо козырнул капитану, протянул портсигар. Закурили. Майор что-то спрашивает. Наши штабные притихли. Майор — за карту. Капитан по ней пальцем водит и бубнит.

Погодя ротный скомандовал, мы и зашлепали. Мать моя родная, жрать охота, хошь на зубах играй!

По тропинкам — бойцы. Кто в шинели, кто в ватнике, кто в плащ-палатке — как мы, ребят не встречаем. У каждого на горбу ящик с боепитанием. Командира от рядового только по обуви и отличишь. Наш брат в ботинках с обмотками.

Передовая ярится. Воздух вздрагивает напористо.

Фронтовики задирают:

— Желторотые! Сосунки!

Мы молчим.

Команда:

— Стой! Вольно! Можно разговаривать!..

А трепаться охота пропала. Вид у рощи невеселый. Стволы помельче, ровно косой вычесаны. Из веток, обрубков — завалы. Пни обугленные…

Постояли, покисли четверть часа. Майор шлепает вдоль строя. Хмурый. За ним — штабные.

— Привал, — повторяет майор. — Получить довольствие. Отдыхать. Дальше двухсот метров не отлучаться. Ждать сбора…

Пятьсот граммов житного, кусок сахара — и все суточное довольствие. Недостачу в хлебе и водку вечером обещали, мол, обоз подтянется. Я свое сжевал и не почувствовал. Шматочек сальца бы, хоть пососать бы…

Разбрелись по роще. Гильз вмерзших в грунт — целые пригоршни, и солидные попадаются, орудийные. А там, где пулемет стоял, сплошь прозелень от гильз. Деревья такие же: или без веток, или без верхушек, а то и ствол расщеплен. Снег от осколков ржавчиной оплывает.

Слышу — загалдели. Я туда. И увидел! Такое увидел! Под каждым кустом наши! Да что там кустом — сплошняком вытаивают, местами один на другом. Связист по линии шел. Он и пояснил: дальневосточники, с прошлого года. В атаку их пустили — теперь вот вытаивают по дождю. Дружно бежали, в рост, не хоронясь, и уж как плотно — локоть к локтю. И что за ребята! Молодец к молодцу, и обмундированы исключительно! В валенках или сапожках, шинельки по росту. Если не в шинели, то полушубочки. Полушубочек беленький, аккуратный, как есть довоенный. Шапки цигейковые, серенькие. В рукавичках. И все как уснувшие. В мороз, видать, полегли. Сразу под первый снег. И пообноситься не успели: в первом бою их… Такое впечатление — на выбор поклали, шутя. Ну взяли и наваляли. Что ж это было?! А мы?!!

Я к березке прислонился, мутит. Барсук с Гришухой ящик из сугробчика выкапывают — краешком вытаял. Освободили, крышку лопатой поддели, а там… девочка! Ну совсем малая! В чепчике, одеяльцем пестреньким прикрыта. Пола отогнулась — ножки беленькие, в тапочках с вышивкой. В головах — иконочка со спичечный коробок…

Шапки сняли, стоим. Мать погибла или еще что. Никто не расскажет.

Обратно крышку приладили, ветками накрыли. На похороны время нет.

Весь полк набежал, нас не слушают. Кто палками, кто железками (лопаты не у всех) ямку расковыряли. По-нашему, по-русски, и похоронили. Кто-то и молитву шепнул. Крест из веток потолще связали, сверху воткнули, а вокруг дальневосточники лицами светят из-под наста, а то и вовсе вытаявшие. Шагнуть боязно: а ну придавишь. Сколько же их? Почему ж так легли, ровно с парадного марша?..

А уж не расскажут ребята…

Оглядываюсь — не у одного меня слезы.

Сорок четыре бойца в нашем взводе; поди, в разное время со всеми учился.

Первым двадцати девяти по списку достались винтовки — и шабаш! Нет оружия. Пулеметы, говорят, оставят нам на передовой. Считай, каждый третий без оружия. Стало быть, на пределе советская власть. И нет у нее другой защиты. На нас вся надежда.

Я на букву «г», мне перепала токаревская десятизарядная винтовка СВТ; Барсуку — берданка, Гришухе — австрийский самопал. К нему наши патроны не подходят: клинят по шляпке гильзы. Зато штык — быка проткнешь. И не поверишь, что такой на человека придуман. Лопаты, подсумки, кирзовые сумки для гранат, противогазы всем, как есть, выдали. И плащ-палатки — это уж совсем кстати. В цинках — по триста патронов. Гранаты — РГД и «лимонки». Вообще патронами и гранатами не ограничивали: бери, сколь, унесешь. Со жратвой бы так…

От кухонь дымком и щами радует: да все там на один зуб. Топоры постукивают. И никак не могу сложить: там людей кончают, а здесь харчи варят. Глупая мысль, а затесалась в башку. И знобит: не то с ненастья, не то — со страху. Но и то правда, мокрый я до нитки. Раньше бы эти плащ-палатки, ядрена капуста! Ведь двое суток по стуже — и мокрые.

А у самого из башки нейдут дальневосточники: светлые пятна лиц в кружеве ледка. Жили, надеялись ребята…

Теперь по всему раскладу — наш черед…

Майор со штабными над картой колдует. Чужие командиры с ним. Видать, фронтовики, против наших держатся хватко, но заросшие и в грязи, хошь ножом соскребывай, и чешутся соответственно. Не щадит вошь, жрет. Я ее первый раз на немцах встретил, да в таком избытке — нарочно не разведешь. Всех перезаразили в поселке, спасу не было. Европа…

Говорят, вши к смерти, к покойнику…

А уж по шеренгам шепот: ночью на передок. Эх, кони вороные!..

— Товарищи! — обращается к нам комиссар. — Там, за линией фронта, нет ни одной русской деревни, которую фашисты не ограбили и в которой не надругались бы над мирными жителями. Будем мстить! Кровь за кровь! Смерть за смерть!.. Берегите оружие! За потерю винтовки в бою каждый ответит перед трибуналом. Цело ли оружие или повреждено, обязаны его сохранить, даже в случае ранения. Винтовка убитого станет личным оружием его товарища. У всех есть гранаты, лопаты, ножи — это тоже оружие! Смерть фашистской нечисти! Наше дело правое! Мы победим!

Развели поротно в места сосредоточения. Томимся, ждем сумерек, махорим. Не по себе: под пули собираемся. Я уж раз десять бегал в кусты, ровно продырявился. Уж так волнуюсь.

Вдруг как ахнет! Земляки рты разинули. А тут — залп за залпом. Та батарея! И пошли через голову снаряды.

Немцы — отвечать. В полукилометре, за деревьями, где наша батарея, — столбы грязи, обрубки стволов в воздухе, дым. Мы, как есть, попадали. Ни холода, ни голода, ни ног своих стертых — вообще ничего не чувствуем. Земля вроде живая, ядрена капуста!

Как поутихло, слышим:

— В первом взводе шальным снарядом троих наповал, двоих задело.

Ветерок гарь пороховую разносит: горчинка с едкостью и еще — вроде яичка стухшего. Я присел на пенек, дрожу. Вместо ребят — похоронки. Вот и весь след от них. Да что ж это, за что?!

Ротный сзывает:

— Становись!

Привыкли за полмесяца к его голосу. Старший лейтенант Седов — мастер со стекольного. Там людьми управлял и здесь. А что военному не обучен, да еще в масштабе роты — других, стало быть, нет. Взять неоткуда. Война и произвела в ротные.

Дождичек, да в безмесячную ночь в двух шагах ни хрена не углядишь. Кое-как разобрались по голосам. Сделали перекличку: как есть, все. Ротный фонариком по шеренгам чиркнул. Лучик синий, неприметный. Погодя свое лицо высветил и лицо незнакомого командира в ватнике под ремнями.

— Выступаем на передовую! — объявляет ротный. — Противник не должен обнаружить смену подразделений. Категорически запрещаю разговаривать, греметь оружием, курить. Между нашей первой траншеей и траншеей противника около трехсот метров. Ничейная полоса заминирована…

По шеренгам гул. «Ну, — думаю, — житуха! Триста метров!!»

Ротный свое:

— В траншее для каждого ячейка. Это — пост. Покинул без приказа, считай, предал товарищей и Родину. Таким — расстрел на месте или трибунал. Курить в траншее нельзя, кроме отведенных мест. Оправляться — в специальных нишах. Спать — с разрешения командира отделения или взвода, но в полной боевой готовности. Довольствие по первой фронтовой категории, восемьсот граммов хлеба, горячий обед, сто граммов водки. Пища будет распределяться по отделениям в термосах. Предупреждаю и обращаю внимание: за ротозеями охотятся снайперы. Там пристрелян каждый клочок земли. При смене не исключены потери. Приказываю в любых обстоятельствах продолжать выдвижение. О раненых побеспокоятся кому следует. Пароль — «Двина», отзыв — «Волга». Слушай боевой приказ: оборонять свой пост до последней капли крови, грудью закрыть дорогу врагу! Идти в затылок по одному! На пра-во! Шагом… марш!

Тронулись цепочкой. Под ногами — хлябь, ветки, коряжины. Передовая в огнях. Обмираю, совсем обмираю. Иду — и не живой. За провожатым идем, без суеты. Петляем меж воронок. Земля перепахана, раскисла, засасывает. На каждом ботинке по пуду глины. И обмотки, и ботинки, и штаны — все мокрое, елозит, хлюпает.

Деревеньку прошли — печи, скобы да угли: ракеты далеко, а уже отсвет дают, Гришуха жмется, кабы не отстать: лупит по пяткам. Я его крою потихоньку, а сам тоже к взводному — ближе нельзя, и впрямь, кабы не отстать.

Кое-где слыхать голоса из-под земли, смех. Должно быть, из землянок и блиндажей. Траншею пересекли — воды по колено. Поодаль караул. Видать, запасная позиция. Что за позиция, коли нет в траншее настила? Подбавит воды — и захлебнешься. Отводов нет, без стоков…

А там — оврагом, а после через противотанковый ров по бревнам. Уж до ракет рукой подать. И пули жикают. Я цинку на живот надвигаю. Все защита.

Команда вполголоса по цепи:

— Винтовки — в руку!

Я свою — с плеча. Ствол ледяной, а может, ладонь у меня такая горячая? Трясет, жмусь, голову втянул.

Навстречу шепоток:

— Осторожнее, браток, спуск.

Примечаю: чем ближе к передовой — ласковей люди. Оно и понятно: смерть обратает любого, а мы к ней идем.

Не вышло осторожно, плюхнулся в воду. Кто-то пособил, встал. И без мата пособил, по-свойски. Винтовку обнимаю, не отпущу, хоть кончай меня.

Ракет от немцев — зависнет и светит, чтоб ей! Пригляделся — мать моя родная, ракета-то на парашютике. Вот, падлы, придумали…

От пота распарен. Откуда цепкость. Не идешь — зверем ластишься, а ведь сколько на горбу навьючено.

Взводный — впереди и уж не говорит, а тыкнет в спину: мол, вот твое место. Так мы каждый в свою ячейку и запали, ядрена капуста.

Рота прошлепала мимо. Те, что сменились, ровно растаяли. Цинки, гильзы, чинарики — и вся память.

Траншея — зигзагом. Один от другого — метрах в десяти. Сколько башкой ни крути, а соседей ни слева, ни справа не видать. Сел на корточки — и не смею подняться: хана мне! Озноб, голова — сама в плечи. Пули подолбят землицу: злые шлепки — и вроде покой после, а пошевелиться нет мочи. А порой взмоет ракета из быстрых, без парашютика, и слышно: шипит. Тени ползают, все туда-сюда перемещается… Винтовку отставил. Тесак — в руку: полезут — даром не дамся. Сжался, жду.

Погодя расчухал: вот ящик-то. Присел. Цинку с плеча долой — совсем свободнее дыхать. Про винтовку вспомнил. Тесак в чехол, самозарядку — на колени. Вот дурень, зачем же их тесаком, коли винтовка в наличии. Отхожу от страха, себя вроде назад принимаю. Не помню, сколько и сидел так. И уж за выстрелами различаю: ручеек журчит, вода за досками черная, дерево по стенам сыростью отсвечивает. «Порядок, — думаю, — пошел снег в воду». И окончательно огляделся. Здесь мне, стало быть, жить. Должен жить: ведь смогли ребята до нас, да еще по какому холоду. А сырость?.. Сырость пройдет. Не убили бы, а уж с сыростью как-нибудь…

Раскладываю вещи. Винтовку — к стене. В мешок — гранаты. Сам мешок — в нишу, есть такая тут под рукой. Кто-то аккуратно досками закрепил. В карманы — патронов побольше, запалы — в пустую цинку сложил. С ними лучше поаккуратней, и без гранаты кисть оторвут. Митька Кукишев добаловался…

Привалился поудобней к стене. Закрыл глаза, ни о чем стараюсь не думать. За сутки намаялся. А сам мокрый, нитки сухой нет.

Выстрелы с непривычки глушат, и дождичек, знай, плащ-палатку обшаривает. А тут и с нашей стороны нет-нет, а пальнут. Никак, братва себя пробует.

Нас предупредили: часовые в середке каждого взвода и по флангам. Там, за Гришухой, по росту — Петька Унков. Стало быть, здесь Петька постреливает.

Я с Петькой до седьмого класса вместе. После он в Солнечногорске стал зашибать, а я в депо — учеником при сварке. Батю и брата у него немцы угробили. Мать тронулась с горя. И теперь нет у него никого, бабушка по зиме от сыпняка умерла… Фрицы вшей нанесли…

Взводный за грудки меня:

— Расселся, мать твою, а кто воевать?! Тут один только слюни распустит — немец всех вырежет! Еще засеку — и в трибунал не сдам, — шипит. — Здесь пристрелю! Не пожалею, мать твою!

Я согнулся крючком, выпрямиться не смею. А как выпрямиться — там пули. Нет-нет и из пулемета бреют. Младший лейтенант Лотарев тычет в бойницу:

— Видишь, откуда ракеты? Так ты его в грязь вгони! Чтоб обожрался нашей землей! — и за мою самозарядку, прицельную планку переводит.

— Не тушуйся, — говорит, — воевали здесь ребята, а мы что, хуже? — к бойнице прильнул. Выстрелит — и матюкнется. Весь магазин разрядил.

В нас — грязь, снег, вода! Ну так немец ответил — пуля за пулей около бойницы! Упали со взводным на доски — не шевелимся.

Не стал он ничего говорить, ушел. Показалось, за поворотом перекрестился, да не могу ручаться: хоть и под ракетами, а ночь, да и член партии он.

Ракеты тень мою гоняют: то пучится, чернеет, то подползает под ноги, то в сторону — и жиже становится. Свет как от сварки мельтешит. Воздух в траншее тухловатый, спертый.

Клацает затвором Хабаров, перезаряжает винтовку. Это он передал по цепи приказание на сон. Спать сидя, во всем снаряжении.

А какой тут сон? Встать бы, размяться. Одеревенел, да и отлить бы не мешало. Однако из-за настила по дну траншеи бруствер не прячет. И надо помнить об этом, все время помнить. Про себя твержу:

— Не выпрямись, не выпрямись…

Тут и помочился. А куда идти?

Только плащ-палатку с плеч — перепоясаться, в порядок себя привести, а земля — ходуном! Ящик набок — ну ровно живой; в лицо — жар, дым! Грязь по лужам внахлест! Пламя ярче ракет! Взрыв за взрывом!

Как завоет кто-то! И чуть позже:

— Маманя, мама!.. — И тише, тише…

Что там, что?!

Хоть бы кто-нибудь рядом! Ну всего перекручивает, колотит. А погодя, смотрю и глазам не верю: как есть, Ленька Хабаров! Но какой! На корачках. Лицо задрал, с настила, под ракетами чудное. Всхлипывает. Руками, ногами перебирает, вроде мимо ползет.

Я ему:

— На место, дурень! Слыхал о трибунале? Шуруй назад, Ленька!

Еле уговорил, от своих уговоров и сам уверенности поднабрался. И вовремя уговорил, уже взводный по плечу хлопает:

— Это огневой налет, Гудков.

Киваю. Стало быть, привыкать надобно.

ДЕНЬ ТРЕТИЙ

Ручьи сробели, еле журчат. Стужа приморила тухловатый дух с поля. Явственней и чище запахи талой земли, ледка. Грязь загустела. И уж слева-справа можно кромку нашего бруствера различить. Слиняли ракеты. Светлеет помаленьку. Заколел от холода, а сам улыбаюсь рассвету. На белом дне все легче терпеть, авось не пропадем.

Назад Дальше