Уж так раскашлялся. Вот никак не вспомню его имя: стукнуло так стукнуло, не та память…
— Как так повязали? — спрашиваю, даже испугался на эти слова.
Кукарин поясняет:
— Тронулся он.
— Куда тронулся?
— Да рассудка лишился, дурень. Прибег назад с ничейки — и ну какую-то Марью Ивановну звать. Мы его уговариваем, а он на небо показывает, смеется. Кино какое-то рассказывает.
— «Цирк», — отзывается Генка. — Это он «Цирк» с Орловой вспомнил.
— А Марья Ивановна?
— Кто ж ее знает…
— А где Левка?
— Сидел, где ты, — Генка сплевывает цигарку, — а после извернулся: худо связали — и за бруствер. Стоит, голову к небу задрал и разговаривает — его и срезали. Вон там, в десяти шагах, лежит…
Левка цыганистый был, волосы темными кольцами, губы толстые, красные; гимнаст был что надо — в Москву звали. Сам он из Чашниково, а жил в Солнечногорске, у тетки. Я его сеструху все выглядывал. Любка видная…
Спрашиваю:
— Как звать?
— Таня.
Годов ей небось столько же, сколько и нам, но у меня рост, плечи. А тут подросточек. Ну совсем девчонка!
Спрашиваю:
— Что с плечом?
— Перевязывать не будем, — отвечает, — не кровит. Это очень даже хорошо.
А там и взаправду все грязью залеплено. Санитария, гигиена, чтоб им!..
Допытываюсь:
— В санбат идем?
— В штаб полка, — отвечает, — за помощью. Так не доведу.
Пули с косогора вверх срываются. Кланяться не надо. И под уклон ступать — сами ноги несут. В общем, шлепаем и не боимся. До того приятно это, даже боль присмирела. И война уже кажется так далека! До нее триста метров, а ты вроде уже в далеком тылу!
— Как фамилия? — спрашиваю.
Бормочет:
— Вам разговаривать вредно. Молчите.
Ну такие плечики у нее! Тяжко мне, стараюсь не налегать, самостоятельно идти. И величает на «вы». Так-то, боец Гудков. Защитник Отечества.
По Угре — ольшаник, черемуха, вот-вот почки лопнут. Буроватая прошлогодняя осока. Воронки с водой. Ольховые пенечки краснеют.
Топчемся и в толк не возьмем, как быть: ни мостика, ни кладочки. Метров на сорок через речку бревнышки состыкованы. Кое-где вместо поручней колья, но реденько. И здоровому-то шагать на риск.
Вода через бревнышки перекатывается, кружит. Пена хлопьями. Переправа узенькая — всего в две ступни. Нужно переправляться, а как? На земле-то едва стою. И не стою, а корчусь.
Пилотку протягиваю:
— Дай напиться.
Она ни в какую:
— Заразитесь, а в вашем положении это опасно.
Ну что ты с ней будешь делать? Наклониться за водой — свалюсь. Стало быть, терпи, Гудков! Наказываю ей:
— Стой.
Себя-то загублю, а ее на кой? Господи, бревешки елозят, а вода выше щиколот! Качаюсь и маленько, но продвигаюсь. Колышки с одной стороны. Хошь не хошь, а перешибленной лапой обопрешься: аж мертвею. Ну прожигает! А коли сорвусь — верный каюк! Ни души вокруг… Кровь, само собой, тронулась: замачивает ватничек. Покряхтываю от боли, однако не матерюсь. Кричу:
— Кони вороные!
Молчит Таня. А повернуться, поглядеть на нее — не могу. Только знай бревешки выщупываю…
Разлегся на полу, радуюсь: хана мытарствам! Уж как-нибудь меня отсюда доставят. Околеченный же. Господи, отлежусь!..
Толчея в штабе, команды криком отдают, телефонисты надрываются. И такой чад от курева!
Подвал церковный — толстенные своды, на совесть. Окошки под битым кирпичом: церковь полуразрушена. Керосиновая лампа на столе, чуть-чуть приплясывает и свет ровно пьяный… Передовая в полукилометре. Бой рокотом под сводами отдает. На потолке, стенах капли дрожат.
Погожев в телефонную трубку надрывается:
— …Да, залегли! Плотный, организованный минометно-стрелковый огонь противника! На участке шестнадцатого отражают контратаку. В «пачках», кроме шестнадцатого, по пятнадцать — двадцать «карандашей»! Шестнадцатый? Открытым текстом? Это батальон Таланова… У Таланова в сохранности до двухсот «карандашей». Поддержите огнем!
Стол самодельный, корявый, на скорую руку из горбыля сколочен. Две скамьи крестьянские. Прямо с лестницы, к моим ногам — свет дневной. В лестничном проеме караульный с ручным пулеметом: лишь ботинки вижу и приклад «Дегтярева».
Батя любил приговаривать: сидящий в навозе вони не чувствует. Однако чувствую. Затхлым шибает, водярой, керосиновой копотью, махорочным дыхом и даже порохом… И от самого раной несет, потом, заношенным обмундированием. Поглядываю на Таню: кабы не бросила… А Погоясева все «сверху» по связи пытают. Тут же мотается Севка Басов, в ординарцах он у майора. Хлопаю на все это зенками, молчу.
Погожев доказывает в трубку:
— Полк приказ выполнил, товарищ первый! Все роты, до единого бойца, поднялись… Никак нет, товарищ генерал… виноват, товарищ первый! Подавить огневые точки не удалось. Там не пятнадцать минут, а два часа долбить мало… Их как будто и не трогали. Садят из всех видов стрелкового оружия в упор. Кроме того, за полчаса до атаки противник произвел артналет… Слушаюсь, товарищ первый! Все исполню!
Погожев швыряет трубку в ящик и бормочет:
— Полк, полк! А где он, этот полк?! От полка — одни портянки да знамя…
Таня с плеча грязь сколупывает. Бинт наложить ладится. Кровью исхожу помаленьку. Опухоль с кулак. Не дай бог пошевелить лапой.
— Разрывной пулей, — поясняет Таня Погожеву. — Смотрите, какая полость! Нужна срочная эвакуация.
Сама вату накладывает, бинт мне через спину подсовывает.
— Нет людей, санинструктор, — разводит руками Погожев. Голос у него надсаженный, хриплый. — Отдохнете — и в путь. До Ангелово три километра, доберетесь.
Его не узнать. Жилистый стал, даже плоский. Лицо — серое и тоже плоское. Ноздри от тревоги широкие, дышит шумно. А был жеребец!
Майора опять к аппарату.
— Полк?! — кричит командир в трубку. — Полком выполнять задачу?! Каким полком?! Нет живой силы: ни «карандашей», ни «пачек»! Перебили моих мальцов! Не угрожайте трибуналом! Понятно… Ребята приказ выполнили! Я уже докладывал: не разрушена система огня… Где артиллерия?!
— На пердячей тяге, — бормочу.
— Что, что? — Таня ко мне склонилась, совсем к губам.
— Артиллерии нет, — говорю.
— Бой без раненых, — говорит Таня, голосок тоненький. — С ничейной не возвращаются. Нет сообщений о раненых.
— Всех кладут, — говорю. — Сам проверил. И где у этих шкур столько боезапаса!
— Повезло, — кивает на меня Погожев. — Долго выбирался?
— От самого их бруствера, — объясняю. — Даже гранату успел положить. Дым спас. За дымом выбирался, на боку, с винтовкой.
— Медаль получишь, — говорит Погожев.
— Дайте воды, — прошу. — Вместо медали — воды! Ну глоток!
— Чистой нет, а такую нельзя, — говорит Погожев. — Пойми, колодец гнилой. Питьевая водица в Ангелово, где санбат. А людей нет, сам видишь: момент! — И велит Севке: — Фамилию запиши, взвод, роту, дату поставь.
Небрит командир, скулы выперли. На шинели — кирпичная пыль, известка. Кубанка без всякого форса нахлобучена.
Таня котелком звенькает.
— Поищу чистый ручеек.
Погожев на нее:
— Не сметь! Попадешь под обстрел!
Дрожит пол. Капли срываются. Пол мокрый, в лужицах, окурках.
— Лотарев на линии! — зовет телефонист.
Пригляделся, да это же Сашка Ревякин! Свой, поселковый. Хриплю:
— Эй, хрен лыковый, воды достань!
Сашка хоть и пацан, а плотник подходящий. Талант у него на дерево. Мастер!
Погожев трубку облапил:
— Одиннадцатый, одиннадцатый! Почему не докладываешь?
Задремываю, а все же интересно, спрашиваю санинструктора:
— Ты как на фронт, подруга?
— Комсомолка. По путевке райкома.
У меня даже сон пропал. Да как же?! Что у них там, в райкоме, мозги прокисли?! Девчонку да в грязь, вши, да под нос немцу! И вообще, сколько историй слышал!..
А погодя чувствую: засыпаю и улыбаюсь: дошел, не сдох.
А спал — поспи тут, глаза разлепил: у стола — полковник. Ростом — мне до груди, и по роже — из сердитых. С ним двое бойцов. Из штабных, видать. А иначе отчего хари бритые и лоснятся? И в касках. Ко мне бы всех, в ячейку, посмотрел бы…
У полкаша лицо цвета ржавчины и злое, невыспавшееся. Выдергивает из-под ремня полы шинели: бережет от грязи. Есть что беречь: шинель командирская, тонкого сукна. Кобура — я такой и не видел: черная, крупная, ровно короб. Факт, из-под маузера. И сам в ремнях. Ну погибель фрицам…
— …Провалил операцию! Карту с данными! — наседает полковник на Погожева. — Начальника штаба! Все под трибунал пойдете! Молчишь, Погожев?
— Начальник штаба в семьсот двадцать восьмом батальоне. — У Погожева лицо бледное, руки трясутся. — В батальонах, кроме семьсот двадцать восьмого, выбыли из строя комбаты и почти все командиры рот. Поваров, связистов и обозных отправил в строй. Семьсот двадцать восьмой отражает контратаку. Таланов ранен, но руководит боем…
«Как же это так? — думаю. — Лотарева тоже подранили… А Седов убит…»
— Товарищ майор! — окликает Ревякин. — Связь с двадцать первым!
Погожев — к аппарату. Слушает и вслух повторяет для полковника:
— Правофланговая рота семьсот двадцать восьмого батальона ворвалась на плечах противника в первую траншею!
И уж не узнать Погожева: расправился, грудь колесом, на полковника с улыбкой поглядывает, в глазах огонь.
— …Гранатный и рукопашный бой! Комбат Таланов убит! Батальон принял старшина Черкашин… Двадцать первый?! Двадцать первый?! — И Погожев кричит, лицо перекосилось. Глаза и без того светлые — еще белее и как стеклянные. — Восстановить связь! Выходит, не дошел начальник штаба, товарищ полковник. Раз старшина батальон принял — не дошел Луговкин… Связь, лейтенант! Лечь, а связь обеспечить!
— Мальков, на линию, — командует лейтенант-связист.
И Сенька Мальков загрохотал по лестнице вверх. Сенька из Ржавок. Мы так, шапошно знакомы… А лейтенант надрывается в трубку:
— «Волга»! «Волга»!..
— Нет воды, — оправдывается Ревякин. — Должны принести. Мы тут третьи сутки не спим, а вчерась и сегодня вовсе не евши. Ребят на связи столько погибло!..
— Кто это — двадцать первый? — выпытывает полковник.
— Исполняющий обязанности командира второй роты старшина Черкашин, кадровый, еще в финскую воевал. — Майор с полковника глаз не сводит, даже носочки по-уставному развел.
— Доложи обстановку в дивизию, — приказывает полковник, голосок зычный, тоже кадровый. — Я к твоему Черкашину. Не теряй управления. — Показывает на командиров и бойцов: — Ты, ты, ты… за мной! — И уже с лестницы кричит: — Скажи спасибо Черкашину! Твое счастье, майор! И принимай подкрепление, на подходе два батальона Космачева и Болотова. Продумай, куда поставить, и главное — скрытно!
Все — к ящикам. Гранаты, патроны по карманам рассовывают. Оружие подхватывают — и за полковником.
«Что ж ты на майора орешь? — думаю. — Ну как тут с нашей артиллерией победить? А винтовки против автоматов? Да хотя бы эти винтовки не ломались и были бы на каждого. Как есть, свое пердячим паром добываем…»
Вмиг подвал опустел. Майор, командир-связист, телефонист да еще связист — и никого. Мы с Таней не в счет. Гляжу на нее. Шейка худенькая, глаза широкие, а ножка — где сапоги сыскали? Ну вся в ладошке у меня и поместится, да еще с запасом.
Майор кроет Ревякина:
— Где связь с Ходиковым?
А Сашка-то при чем?
Связист вернулся, доложил лейтенанту и ко мне, передохнуть: Ильюха Стрижев это. Сидит, руки свесил между ног, смотрит по сторонам. Жаром от него, упарился по грязи. Спрашивает:
— Ну как, Мишка, больно?
— Здоров я, — говорю, — как невестин зад на свадьбе.
А что еще скажу?..
Все гоготать, даже у Погожева рот до ушей.
Таня отвернулась, краснеет, ну воробышек и есть.
А я и знать не знаю, каков он, этот зад… Не то что у невесты, а вообще. А целовался только во сне, с соседкой, ей тридцать два. Людмила…
— Как там наверху? — спрашивает лейтенант.
— Дождь сечет, — говорит Ильюха. — Потоп.
Погодя рассказывает: НП полка разбит. Новый строить некому. Пробовали смотреть с церкви — прямое попадание. Погожев чудом остался жив. Водкой отпаивался, нашатырь не помог.
Умоляю:
— Пожевать дайте!
Погожев не стерпел — и ко мне. Выхватил из кармана ржаной сухарь:
— На всех последний!
И ко мне на грудь его.
— Спасибо, — говорю.
— Вон, — тычет на бидоны. — Водка! Пей, сколько примешь! Но молчать! Ни звука! Связь, лейтенант! Связь где?! Связь!.. А ну, сам на линию! Ты, боец, в батальон к Ходикову! Пусть десять бойцов направит к Черкашину! Повтори… Верно! И еще приказ: сам поведешь бойцов — ты эту дорогу третий раз пробежал… На записку! И бегом! Слышишь — только бегом! Как твоя фамилия?
— Красноармеец Стрижев, товарищ майор.
— Дойдешь к Черкашину — медаль твоя. Выполняй, дорогой!
— Слушаюсь, товарищ майор. — И затопал Ильюха наверх.
Смотрю на Таню: спит! Сейчас только краснела, а уже спит.
Я к бидонам и поднялся.
Скопилась водка в штабе, не до наркомовских пайков — кто понесет по ротам.
На бидоне — банка. Крышечка ровно обрезана и ручкой отогнута. «А вот, — думаю, — откуда хлебаешь ты, товарищ майор Погожев. Поди, и воду поэтому не разносили. Фляги-то под водкой. Хоть сто наступлений делай — было бы кому. Залейся!»
Черпанул из бидона, держу банку: она как полная, на крышечке упруго играет. Ничейку, ребят представляю, Барсука… Бормочу, не будить же Таню:
— За помин душ! Эх, кони вороные!
«Заодно, — прикидываю, — приморю жажду и голод». И махнул до дна банку.
Сижу, задыхаюсь, как есть, офонарел. В глазах желтые кольца, и толще, рыжее! Слепну в них, слабею, сердце мое как волчок. Шепчу:
— Все ребята на ничейке. Нет ребят! Гришуха…
Грохот! Визг! Пол подпрыгивает!.. Глаза таращу. Своды за пылью не углядишь. Таня ко мне прижалась, вскрикивает. Лампу подбросило — и на пол. Совсем темно. Я и выматерился. Что ж это нас, как клопов, вымаривают?! Да где ж наша артиллерия, авиация?..
С лестницы в подвал кирпичные осколки брызжут. Гарь наползает. И вдруг — тишина! Такая — ну боя за ней не слыхать!
Пыль в лестничном пролете крутит, крутит…
Кто-то спичкой чиркнул, лампу поднял, запалил. Фитиль жирно коптит без стекла. Это сам Погожев лампу налаживает. Нос крупный, с горбинкой — сразу признаешь.
Все понемногу оживаем, друг дружку зовем. Выстояла церковка, вечная благодарность Создателю.
— Засекли, гады, — ворчит Погожев и тоже кроет нашу артиллерию.
Чувствую, в крови я. Из-за водки это. Ну насквозь! И оплываю кровью, оплываю… Как же так? Нам ведь топать, а я?!
А плечо разносит! Ватник уже мал, давит на рану. Лежу смирно. Во рту — кровь, горечь, жар. Кабы не застонать. Ровно гвоздями меня к полу пришили. Как есть, неподъемный. Так развялило: весь воспаленный, дышать и то больно.
«Забыли бы меня, — думаю, — и помер бы. Я согласен. Только пусть не трогают. Лишь бы лежать… и засну, обязательно засну, а во сне и помру… пусть…»
Глаза слипаются, а вижу: подхватывают караульного и на двор. Стало быть, наповал его. Погожев «Дегтярев» на стол кладет. Некому теперь караулить.
В воздухе мелкая капель, ровно туман, а это дождь. От церкви отошли — и круги в глазах, в ушах свист, ну такой — глохну. Рука гирей. И кровь на пальцах клейкая, теплая. Как ей не течь — мне лежать надо. А тут еще везде лужи, прешь с натугой. Грязь — трактор утонет. Господи, да за что?! Сердцем давлюсь, а не дышу, хошь выплевывай его.
Таня меня к себе на спину. Отощал я, а все же дюжий. Куды ей! Жаркая от пота, всхлипывает, тужится. От недосыпа и работы глаза у нее мутные, в красноватых прожилках. Эх, путевка райкома!..
— Погодь, — прошу.
Выпрямился, а шагнуть… не получается. Буксую по грязи.
— Врешь! — кричу и кулаком грожу, а кому — не ведаю.
Таня обняла меня за пояс и тащит помаленьку.
— Врешь! — кричу. — Буду жить!
Ядрена капуста, кое-как ноги переставляю. Ладошка-то у нее цепкая. «Господи, — думаю, — ты-то за что маешься?..» Воробышек и есть. Махонькая. В юбке под телогрейку. Телогрейка — ну ровно пальто на ей. Рукава подрезаны и наспех подобраны нитками. Губы облизывает: обветрены, в трещинах. Голосок горестный и с такой заботой!