Побег из Рая - Шатравка Александр Иванович 13 стр.


— Потому что на меня стали кричать, что я — изменник, одели наручники и солдаты затворами щелкали. Это меня так сильно задело, что я и наговорил там всяких глупостей.

Я пытался представить себя в её глазах истеричным молодым человеком, но при этом большим патриотом Отечества.

— Ничего, — словно угадав моё сокровенное желание, сказала врач, — ты по своему развитию похож на четырнадцатилетнего мальчишку, вот как повзрослеешь, так и выпишем.

— Как долго мне придется здесь лечиться?

— Думаю, за пятилетку вылечим, — серьёзно сказала она.

Я вышел из кабинета, а в голове звучало: «Пять лет! Пять лет! И отсчет только начинается с сегодняшнего дня».

Санитар завел меня в надзорную палату и забрал халат. Несколько человек ходили взад и вперед в проходе. Я пристроился к ним. «Три шага — вперед, три шага — назад, — и так пять лет!» — с ужасом думал я.

На кроватях лежали люди, некоторые из них громко стонали, кого-то вызывали в процедурный кабинет на уколы. Санитар-зек в белой куртке сидел на табуретке в дверном проходе и читал газету. Не находя себе места, я то перелазил через спинку кровати и лежал в окружении больных, то снова ходил в проходе, пока в коридоре не раздались голоса санитаров.

— На обед… Руки мыть!… Куда пошел? Вернись, скотина!

Больничный обед был приготовлен поварами по рецепту из анекдота. На первое был суп — полмиски воды с перловкой, на второе — перловка без воды — это была лепешка клейстера на дне миски, и на третье — полкружки слегка сладковатой воды без перловки с приятным названием «компот». Я съел этот обед и ждал, когда скажут вставать.

— Новенький! Где ты? Тебе тоже назначены лекарства, — увидев меня, сказала медсестра.

Рядом с процедурным кабинетом под стеной стояла очередь на прием лекарств. Возле медсестры на тумбочке стоял поднос с мензурками, заполненными разноцветными таблетками.

Больные подходили, брали мензурку, на которой было написано их имя и быстро опрокидывали содержимое в рот, запивая водой. Потом они с широко открытым ртом поворачивались к санитару, и он шпателем искал непроглоченные таблетки. Меня ждали всего две большие белые таблетки тизерцина. Я сразу отметил, что для начала это совсем неплохо, сравнивая с двадцатью, а то и со значительно большим количеством таблеток, которые принимали другие. Я знал действия тизерцина. Это — сильный невролептик, но от него не выкручивает тело наизнанку так, как от галоперидола и трифтазина. Санитар проверил шпателем у меня под языком.

— Смотри, найду таблетку, — сразу на инъекции переведут, — предупредил он меня.

От одного слова «шприц» мне становилось плохо. В процедурном кабинете огромного размера стеклянные шприцы с толстыми иголками, как стержень шариковой ручки, постоянно кипятились и стерилизовались. Мне таким шприцем только что брали кровь. Медсестра тупой иглой ловила мою вену, которая в страхе исчезала под синей кожей и проколы заливались кровью, образуя огромные синяки. Больше всего на свете я боялся попасть в этот кабинет, и это было бы чудом, если бы в ближайшие пять лет я избежал б этой участи.

Лекарство подействовало быстро. Я почувствовал сильную слабость и, боясь потерять сознание, поспешил залезть на кровать, где тут же заснул.

* * *

Меня кто-то толкал. Очнувшись, я ничего не мог понять. Рот и нос пересохли, язык онемел и очень хотелось пить. Духота в палате спала, но подушка и простыни влажные от пота прилипали к телу.

— Вставай, на оправку, — тормошил меня сосед.

Я встал в строй, ноги не хотели стоять, и темнело в глазах. В туалет не хотелось, но на оправку должна идти вся палата. Если бы в эти секунды мне предложили идти в Америку или лечь на кровать я, не задумываясь, выбрал бы второе.

На ужин была каша-овсянка без воды, опять похожая на клейстер, есть не хотелось. Я выпил только чай и с ужасом ждал вызова на лекарства, мечтая поскорее упасть на кровать и уснуть.

Удары швабры об ножки кровати разбудили меня. Дежурный больной мыл полы. В окне за толстой решеткой летали и громко кричали стрижи. Розовые зайчики от восходящего солнца висели на потолке. Это было моё второе утро. Мне хотелось снова заснуть, отключиться, не видеть день, проспать до самой выписки. За дверями кричали:

— Вставай! Оправка! — и… потянулись будни.

— Одевай халат! Пошли к врачу, — вызвал меня после завтрака из палаты санитар.

Посещение врача ничего хорошего не обещало, но мои опасения оказались напрасными. Врач вызвала, чтобы уточнить некоторые вопросы о назначении мне второй группы пенсии по инвалидности. Вторую группу назначали больным, за которыми нужен был постоянный уход и присмотр, в категорию которых попадал теперь я.

— Утреннюю дозу лекарств я тебе отменяю, — сказала врач на прощанье.

38

ПЕРЕВОД В ОБЩУЮ ПАЛАТУ

Медленно и мучительно тянулись дни. Из отделения я только раз выходил в каптерку у лестничной площадки, где фотограф запечатлел меня на память для личного дела. Он надел мне на шею манжет с белым воротничком и галстуком, а сверху — засаленный черный пиджак и попросил держать в руках дощечку с моей фамилией.

Я проходил десятидневный карантин в надзорной палате, где лежали самые больные люди из отделения, наказанные нарушители порядка и новички, вроде меня.

Нарушителей режима сажали на больно действующие уколы, такие как сульфазин и нейролептики. От четырёх инъекций сульфазина, две под лопатки и две в ягодицы, вызывавших страшную боль, эти люди лежали неподвижно в кровати и выли или стонали от нестерпимой боли и высокой температуры; другие или топтались на месте, или замирали с перекошенной гримасой на лице и несколько минут так стояли молча.

— Анна Владимировна, переведите меня в общую палату, и если разрешите, на работу пойду, — прошу врача во время обхода.

— Можно его перевести, — дала она распоряжение санитару.

— Слава Богу! — обрадовался я, — в общей палате хоть штаны дадут.

Со слов больных я знал, что режим в моём втором отделении был самым мягким по сравнению со всеми другими в больнице. Может, это зависело от завотделения Анны Владимировны, пожилой со строгим лицом женщины, считавшей, наверное, что её пациенты сначала — больные люди, а потом — преступники. А может от бригадира санитаров Семеныча, который был не из числа хулиганов или воров — уголовников, отбывавших небольшие сроки наказания.

Семенычу на вид было лет сорок. Он мог громким голосом звать больного, но никогда не кричал, и в его присутствии санитары вели себя сдержанней.

Попасть в общую палату было маленьким праздником с подарками и компанией. Подарком были сотню раз перестиранные короткие зековские брюки, а компанией — пять обитателей палаты.

Из окон маленькой палаты я увидел двор, покрытый угольной пылью и двумя поломанными грузовиками, стоявшими возле помойного бака; завод, из окон и дверей которого валил оранжевый дым и доносился шум механизмов; забор с колючей проволокой и сторожевыми вышками, на одной из которых разморенный жарой часовой снял автомат и поставил его рядом с собой на пол.

Пять кроватей стояли впритык одна к другой, и ещё одна кровать была втиснута под стенкой. Когда я вошел в палату, трое тусовалось в маленьком проходе, делая два шага — вперед, два — назад, а двое больных лежали.

— С ума сойти! И не надоело вам так годами тусоваться? Или вы привыкли? — забравшись на кровать, вместо приветствия, — спросил их я.

— Попади ты к нам в отделение на полгода раньше, вот тогда бы ты с ума сошел, — ответил Адам, которого я видел много раз, убиравшим туалет. — Это сейчас Семеныч «бугром» (бригадиром) у нас, при нем жить можно. Он и больных не бьёт и передачки не отнимает. Вот до него был «бугор», — зверь просто, — продолжая тусоваться рассказывал Адам, произнося то украинские, то русские слова. — Тот на оправку выведет, мелом черту на полу начертит, и если кто не ровно встанет — всё, он оправку отменит, а того в туалет бить уведут.

— Да, при нём всегда кого-нибудь в туалете били, — подтвердил сидевший на кровати дед. — Найдет он спичку — получай, крохи махорки — получай, банку консервов с передачки не дашь — получай.

-Ай-я-яй, что творилось! — схватив голову руками восклицал Адам. — Ай-я-яй! Это всё Семеныч! Дай Бог ему у нас подольше побыть.

Между высоким Адамом и стареньким дедом была кровать маленького и худого горбуна-цыгана. Он начал махать руками и, глядя мне в глаза спросил:

— А за что меня избили? За что? За то, что я не мог мыть полы после приёма лекарств. Санитары вытащили меня в коридор, привязали мои руки к швабре и так таскали меня по всему коридору. За что? — повторял он, и его черные глаза горели гневом. — Пятый год терплю всё это и только за то, что я порезал свою мать. Будь я здоров, не будь у меня голосов и галлюцинаций, я б этого никогда не сделал. Разве я виноват, что я болен?

Его гневный голос изменился и цыган с горечью сказал:

— Теперь и родственники меня боятся. Мать мне простить не может. Ой-ёй-ёй!

Он помолчал несколько минут и теперь начал винить всех своих родных за то, что они не понимают, что он больной, что бросили и забыли его в этом аду и даже не могут принести махорки.

— Вот, Бырко спыт, дэн спыт, ночь спыт. В туалэт сходит, поест и опят спыт. Шаслывый, вот бы мнэ так, — ворочаясь в постели, сказал пожилой армянин, прибывший на пару недель раньше меня и, как и я, ещё не веривший в окружающую его реальностью.

У цыгана была статья за тяжкие телесные повреждения, у остальных четверых — за убийства. По решению суда все мы были освобождены от стражи и уголовной ответственности.

39

ПЕРВЫЕ ЗНАКОМСТВА

Спецбольница находилась на территории Днепропетровского следственного изолятора, обнесенного высоким каменным забором с козырьком покрытым колючей проволокой, и вторым деревянным забором с колючей проволокой, натянутой рядами сверху. В проходе между заборами были растянуты рулоны тонкой, как паутина, проволоки и малозаметная сигнализация. Несколько раз днем и ночью солдаты проверяли её, одновременно включая мощные динамики по всему периметру забора, оглушая всё вокруг пронзительным пульсирующим писком. Охранники были не для больных, а для осужденных зэков, работавших санитарами и в хозобслуге. У всех у них была первая судимость и небольшой срок — до пяти лет. Это было мелкое ворьё, уличная шпана и водители, по вине которых произошли серьезные аварии на дорогах.

За плохую работу — если они не были слишком требовательны к больным, их могли отправить на зону, вместо досрочного освобождения. Санитары больше всего боялись попасть туда, где о них ходила очень плохая слава, и они знали, что их там могут «опустить» (изнасиловать).

В отличие от надзорной, в общей палате на стенке висел динамик и разрешалось иметь две книжки. Всё остальное, даже карандаш и лист чистой бумаги, категорически запрещалось. Нарушителя могли побить санитары или ещё хуже: врач мог прописать десять уколов сульфазина. В отделении имелась маленькая библиотека, её собрали сами больные. Я попытался убить время чтением книг, но от трифтазина не помнил о чём я только что прочитал, и быстро уставал. Целые дни нужно было проводить в кровати или ходить в проходе между кроватями, лишь на короткое время я выходил из палаты, идя на оправку или в столовую. От лекарств я быстро уставал, а если лежал в кровати, то тело ныло и болели бока.

Мне очень хотелось увидеть брата и узнать, что с ним. Я подолгу смотрел в окно, наблюдая, как колонны больных каждый день проходят по двору в баню, но никогда не мог найти среди них Мишу.

Все больные из общих палат обязаны были выполнять разного рода работы. Адам был уборщиком туалета, где он мог раздобыть у больных для себя махорку и спокойно там покурить, другие работали в посудомойке или по утрам драили тряпками отделение. Меня определили мыть лестничный пролет между третьим и нашим, четвертым этажом. Дед, заторможенный от лекарств, приносил нам в тазике воду. Я с напарником размахивал мокрыми половыми тряпками по ступенькам лестницы, отжимая руками в таз грязную воду. Санитар обычно стоял рядом, курил или разговаривал с кем-нибудь.

Мытьё ступенек давалось мне очень тяжело. Не было просто сил делать столь нетрудную работу, но я заставлял себя работать, понимая как важно быть в движении хотя бы эти тридцать минут, потому что потом нужно будет снова лежать в кровати, пока позовут на обед.

К обедам, а вернее, к больничной пище я уже немного привык. Это была вода с перловкой, или овсом, или сечкой. Часто подавали вываренную добела соленую капусту, но больше всего я боялся есть суп, когда в нем плавали кусочки в виде поросячего глаза или порубленная ноздря с шерстью внутри, или дробленая челюсть с гнилыми черными зубами.

В кладовке возле столовой хранились личные продукты больных, купленные в больничном ларьке или полученные от родственников во время свиданий.

Перед выдачей продуктов у шкафа строилась очередь и сюда, как на морской берег, слеталась стая прожорливых и наглых «чаек» в белых куртках и колпачках — зеков-санитаров. Больные давали им всё, что они просили — банку с консервами, пряники, сахар, — понимая, что иначе санитар сможет найти непроглоченную таблетку во рту, запретить курить, заставить драить полы в отделении. Плохо приходилось тем, у кого не было ни денег, ни родственников, они вынуждены были доедать объедки из чужих мисок или клянчить за столом. После обеда и приема лекарств была прогулка, один час.

— Всем на прогулку! — кричали санитары и открывали двери палат.

Больные шли к брошенному на полу мешку, где лежали зековские кепки, брали любую и становились в строй. Стояли парами. Сначала всех считал санитар, за ним-медсестра, а уж после всех — прапорщик-контролер. Если счет у всех совпадал, то колонна выходила на прогулку, но чаще им приходилось пересчитывать, что занимало минут десять-пятнадцать.

Мы выходили в пыльный двор больницы к вонючим угольным кучам, затем проходили по коридору через центральный корпус в другой узкий двор, за воротами которого располагался недавно выстроенный силами больных административный корпус.

Прогулочный двор был метров сорок в длину и четыре в ширину, с длинной скамейкой посредине. С одной стороны стоял высокий деревянный забор с колючей проволокой наверху, с другой — низкий штакетник, за которым прохаживались наблюдая за больными прапорщики, медсестры и санитары. Двор был посыпан мелкой галькой и угольной пылью. Местом оправки служил дальний угол двора, откуда текла длинная пенистая и вонючая речка. Загорать запрещалось. Некоторые больные закатывали рубашки выше пупа и так понемногу воровали солнечные лучи. На всю больницу был только один этот двор, в него за день выводили на прогулку более тысячи человек. Жара и слабость от лекарства сразу разморили меня. Я сел на лавку и наблюдал за больными.

Высокий, лет сорока больной, с надетой не по размеру маленькой фуражкой, в коротких брюках и закатанной наверх рубашкой, ходил одиноко по двору, размахивая руками. Это был Андрей Заболотный. У него была такая же статья как и у меня. Мне давно хотелось с ним познакомиться.

— Ты за переход границы здесь? — спросил я, когда он проходил рядом.

— За попытку, в 1967. Я знаю, ты был с братом в Финляндии, — ответил он.

Мы стали ходить вместе, пробиваясь сквозь группы больных, куривших табачные самокрутки.

— Андрей, ты почти восемь лет в больнице и у тебя есть опыт, дай мне совет как нам с братом быть? Мы на следствии и экспертизе «гнали» (симулировали). Стоит ли пойти на прием к врачу и рассказать всю правду? — спросил я.

— Я бы не советовал. Думаешь, они признают, что вам удалось одурачить экспертов? Скорей всего, врач решит, что ты не осознаешь свою болезнь и начнет тебя лечить по-настоящему, пока ты это не поймёшь. Я тебя сейчас с Сергеем познакомлю, он с 12-го отделения, где-то здесь ходит. Сергей тоже за попытку перехода границы давно здесь. Он себя больным не считает, так врачи его все время лечат и, похоже, выписка ему не скоро светит.

Назад Дальше