По запутанному следу: Повести и рассказы о сотрудниках уголовного розыска - Сергей Высоцкий 6 стр.


— Да, конечно…

Одна из задач следователя при допросе — не дать возможности собеседнику понять, что именно из сказанного им представляет особый интерес, какие сведения носят принципиальный, решающий характер, а какие — несущественный. Скрыть своего удивления мне не удалось, но объяснить я его мог по-разному.

Чтобы не акцентировать внимания Дятлова на револьвере, я задал ему несколько нейтральных вопросов, не имевших для меня абсолютно никакого значения, и со скучающим видом человека, который безуспешно борется с дремотой, снова вернулся к содержимому шкафа…

Насторожившийся было Дятлов снисходительно и лениво отвечал на дурацкие, по его мнению, вопросы, даже не подозревая, какое они имели значение для судьбы Явича. Ведь изъятый наган являлся важной уликой обвинения. В его барабане отсутствовало три патрона, а в Шамрая, как известно, стреляли три раза… Кроме того, на стенках канала ствола был налет свежего нагара. Правда, Явич объяснял это тем, что накануне стрелял в тире. Но единственный очевидец, на которого он сослался, сказал, что не помнит точно даты посещения тира. Он же собственноручно записал в протоколе, что Явич имел обыкновение после стрельбы в тире, где он бывал еженедельно, тщательно прочищать и смазывать оружие. Поэтому его показания не только не ослабили, но даже усилили весомость и убедительность этой улики, тем более что Явич, как выяснилось, стрелял но мишени не три раза, а не меньше восьми — десяти.

Но если Явич той ночью не брал с собой нагана, который мирно дожидался его возвращения в ящике шкафа рядом с одеколоном, бритвенными принадлежностями и носовыми платками, то доказательство обвинения закономерно превращалось в доказательство защиты. Явич не мог стрелять в Шамрая. В Шамрая стрелял кто-то другой…

Нет, время с Дятловым не было потрачено зря. Малоприятное знакомство с лихвой окупило себя.

Мне казалось, что Илья должен высоко оценить результаты допроса. Но он проявил не свойственный ему скептицизм.

— А не торопишься ли ты с выводами, гладиолус?

— Они достаточно ясны.

— Переоцениваешь.

— Ну, знаешь ли…

— Я многое знаю, Саша, — серьезно сказал Фрейман. — А еще больше стараюсь предусмотреть.

Он помолчал. При неярком свете настольной лампы его синие глаза казались черными, и, возможно, от этого лицо приобрело выражение жестокости. На мгновение мне даже показалось, что передо мной не Илюша, а другой, совершенно незнакомый мне человек.

— Почему ты взялся за это дело? — в упор спросил он.

— Странный вопрос… С тем же основанием ты мог бы спросить, почему я занимаюсь десятком других дел, которые находятся в моем отделении…

— Не совсем… Ведь Рита приходила к тебе именно по этому делу.

Ах, вон оно что! Это злосчастное посещение. Но неужто Илья придает ему такое значение? Ведь мы дружим не первый год и съели не один пуд соли. И обидно, и неприятно. Чертовски неприятно.

— Сухоруков знает, что Рита просила за Явича?

— Нет.

— Почему?

— Встреча с Ритой — мое личное дело.

— Правильно. Но то, что она ходатайствовала за Явича-Юрченко, уже выходит за рамки личного.

— Она просила только проверить.

— Все равно.

— А я бы проверил это дело и без ее просьбы.

— Но почему ты все-таки не рассказал Сухорукову?

Я встал, сложил в портфель документы:

— Считаю, что на этом мы можем вполне закончить наш разговор.

— Сядь.

— Мне пора.

— Сядь, дурак.

Фрейман встал, силком усадил меня. Не снимая ладоней с моих плеч, сказал:

— Дурак, как есть дурак… Ты ведешь себя, как мальчишка, Саша. Мы живем с тобой в слишком серьезное время, чтобы проявлять мальчишество. Да и возраст у нас с тобой уже не тот, и положение не то.

— И дружба, видимо, не та…

Фрейман с укоризной сказал:

— Ну зачем? По-моему, одна из обязанностей друга в том и заключается, чтобы вовремя предостеречь. Я ведь уверен, что просьба Риты не изменила твоего отношения к делу. Так что ты зря обиделся. Но пойми меня правильно: мне не хочется, чтобы ты давал какой-то повод для кривотолков, а не поставив в известность Сухорукова, ты совершил ошибку…

Фрейман что-то недосказывал. Я его слишком хорошо изучил, чтобы не заметить этого.

— Друзья должны быть до конца откровенны, Илюша…

— Это правильно, Саша… — Фрейман снял с моих плеч руки, обошел стол вокруг, сел на свое прежнее место. Повторил: — Это правильно… Но если бы я был до конца уверен, Саша, что моя откровенность пойдет тебе на пользу…

— Откровенность, наверное, всегда на пользу.

Фрейман невесело усмехнулся:

— Мне бы твою уверенность, заслуженный сотрудник Московского уголовного розыска! — Он помолчал и спросил: — Рита тебе говорила о своих отношениях с Явичем-Юрченко?

— Конечно.

— Что именно?

— Я ведь не подследственный, Илюша…

— Опять?

— Ну, говорила, что вместе работали в журнале. Говорила, что многим ему обязана, что он ее сделал настоящей журналисткой…

— Понятно, — сказал Фрейман. — А она не говорила тебе, что отношения одно время у них были не только служебного характера?

— Ну да, дружеские…

По глазам Фреймана я понял все, раньше чем он успел произнести следующую, уже известную мне фразу: «Я имел в виду не это, Саша…»

Фрейман, судя по движению губ, продолжал говорить, но я его уже не слышал: уши словно заложило ватой. И я тоскливо подумал, что мне сейчас недоставало только этого. «Это» было последствием полученной лет десять назад травмы и операции черепа. Перенесенное периодически напоминало о себе головными болями и такой вот дурацкой глухотой, которая настигала меня в самое неподходящее время. Сквозь невидимую вату каплями просачивались отдельные, не связанные между собой слова: «Значение… Петроград… связь…» Каждое из них сверлом буравило мозг, из глубины которого выплывала боль, тупая, нарастающая.

Фрейман внимательно посмотрел на меня, и губы его перестали шевелиться. Он все понял.

Я стал про себя считать. Иногда это помогало… Боль понемногу утихала.

— Закурить у тебя не найдется?

Каждое слово отдавалось в голове болью.

Фрейман пододвинул коробку. Он курил «Казбек», слишком слабые папиросы. Вместо удовольствия — кашель. С отвращением закурил.

13

И тогда, в кабинете Фреймана, и много позже у меня никогда не появилось подозрения, что Рита пыталась что-то утаить. И если она не сказала мне всей правды, то в этом не было умысла.

Рита жила только настоящим и будущим. Прошлое было для нее лишь архивом памяти, в котором не стоило, да и не было времени копаться.

Близкий некогда Рите человек, Явич-Юрченко, остался в прошлом. В настоящем же работал и жил другой Явич-Юрченко — коллега, квалифицированный журналист, который приносил стране пользу. Поэтому Рита считала своим гражданским долгом оградить его от безосновательных подозрений. И пришла она не к бывшему мужу (факт, недостойный даже именоваться фактом), а к известному ей сотруднику уголовного розыска, в деловых качествах которого она более или менее была уверена.

Такова была психологическая схема ее ночного прихода и просьба разобраться в «горелом деле». То обстоятельство, что она некогда была близка с подозреваемым и совсем недавно являлась моей женой, значения для нее не имело: прошлого нет. Но для Белецкого, Фреймана и Сухорукова это имело громадное значение. Несущественное для Риты прошлое ставило меня в более чем скользкое положение, давая повод усомниться в каждом моем действии по расследованию «горелого дела». Оно наложило свой отпечаток на все, в том числе и на мой разговор с Эрлихом, которого я вызвал к себе вскоре после допроса Дятлова…

— Допрашивая Шамрая, я убедился, что он слишком хорошо для свидетеля знает материалы дела. Поэтому я вынужден сделать вам замечание. Вы не имели права знакомить его с деталями дела.

— Шамрай — пострадавший, — сказал Эрлих. — На него было совершено покушение. Он — член партии. Выполняя свой долг, едва ли не стал жертвой классового врага.

У меня к тому времени был уже несколько иной взгляд на роль Шамрая во всей этой истории. Но спорить с Эрлихом я не собирался.

— Закон не делает исключения ни для кого, в том числе и для членов партии, — сказал я.

Эрлих промолчал, но в его молчании явственно ощущалось несогласие и осуждение моих политических незрелых взглядов. В то же время в молчании, видимо, была и некоторая доля горького удовлетворения: Эрлих всегда относился настороженно к своему непосредственному начальнику. И вот Белецкий продемонстрировал наконец свое подлинное лицо — политического обывателя, зараженного буквоедством, формализмом, всем тем, что некоторые называют «юридическим кретинизмом».

— Вы странно рассуждаете, Александр Семенович, очень странно, — тоном врача у постели безнадежно больного сказал он.

Эти слова, а главное тон, каким они были сказаны, переполнили чашу моего терпения.

— Мне кажется, Август Иванович, что нам не стоит терять время на дискуссии. Вы можете уважать или не уважать мое мнение, но вы обязаны хорошо знать Уголовно-процессуальный кодекс и следовать его требованиям. В данном случае закон не дает Шамраю никаких преимуществ перед другими свидетелями. Он для нас с вами — источник доказательств. А знакомя его с материалами дела и своей гипотезой, кстати говоря, весьма сомнительной, вы оказываете пагубное влияние на его восприятие происшедшего, а следовательно, на его показания. Ведь вы фактически навязываете ему свою версию…

— Я не могу с вами согласиться, Александр Семенович…

— Вы имеете право обжаловать мои действия по инстанции, А пока, будьте любезны, выслушать меня до конца.

Эрлих слегка побледнел, но сдержался.

— Обращаю ваше внимание на то, что вы допустили нарушение требований закона. Это, помимо всего прочего, является служебным проступком. Взыскания на вас я накладывать не собираюсь, но попрошу учесть мои замечания и сделать на будущее соответствующие выводы.

Губы Эрлиха вытянулись в жесткую нитку.

— Вы меня поняли?

— Я вас хорошо понял, — подтвердил он и после паузы сказал: — Я прошу освободить меня от дальнейшей работы над этим делом.

Наиболее разумным со всех точек зрения было бы удовлетворить просьбу Эрлиха, тем более что за последние дни я настолько вработался в «горелое дело», что Эрлих стал для меня не столько помощью, сколько помехой. Но человек не всегда выбирает из возможных вариантов лучший. И я сказал, что не собираюсь отстранять его от расследования.

— Но ведь фактически меня уже отстранили, — сказал Эрлих.

— Ошибаетесь, Август Иванович. Я вас не отстранял. Если вы имеете в виду мое участие, то это лишь помощь.

— Насколько я понял, мы избрали с вами разные пути.

— Разные пути?

— Ну, скажем, так: разные версии.

— Что же из этого следует? Все версии, кроме одной, отпадут. Но проверить их надо. Тогда мы исключим возможность ошибки. Я не собираюсь в чем-то ограничивать ваши поиски. Но вы должны учесть то, что я вам сказал.

Эрлих наклонил голову и растянул губы в улыбке:

— Я учту все, что вы сказали, Александр Семенович.

Фраза мне показалась двусмысленной. Но я сделал вид, что не обратил на это внимания…

Когда Эрлих вышел, я достал из сейфа переданный мне накануне конверт. Я его собирался вручить Эрлиху, но к середине нашей беседы это желание значительно ослабело, а к концу и вовсе исчезло.

В конверте были исписанные с двух сторон крупным почерком листы серой бумаги. Безымянный автор сообщал «родной рабоче-крестьянской милиции, что Василий Гаврилович Пружников», известный в уголовно-бандитском обществе многих городов и поселков РСФСР, прикрывшись прозрачной личиной лживого раскаяния и высоких шоферских обязанностей, «скрытно продолжает наносить неистребимый вред личностному имуществу советских граждан». Пружников обвинялся в многочисленных кражах по месту своего жительства (систематическое хищение картошки у соседей, тайный «отлив» керосина, кража продовольственных карточек), а также в «классово заостренном хулиганстве» и «кухонном бандитизме»…

От анонимки за версту разило квартирной склокой. И если бы не абзац, на который обратил внимание Цатуров, ее бы похоронили в архиве.

Цатуров отчеркнул несколько фраз, посвященных обвинению Пружникова в краже у управляющего трестом товарища Шамрая «часов и других неимоверных ценностей». Именно поэтому письмо и оказалось у меня.

Георгий Цатуров, прозванный в отделе Дружба Народов (Фрейман как-то сказал, что у него армянский акцент, украинская веселость, еврейские глаза и грузинский темперамент), умел внимательно читать почту. Впрочем, он хорошо умел и многое другое: поддерживать приятельские отношения со всеми сотрудниками, начиная от уборщицы и кончая начальником ГУРКМ, доставать дефицитные вещи для жен наших работников, острить, петь под гитару.

Цатуров относился к весьма любопытному племени псевдобездельников. В отличие от «деловых бездельников», с которыми я частенько сталкивался в различных учреждениях, Цатуров как будто никогда не был загружен работой. Телефон в его кабинете не сотрясал своими звонками стен, здесь никогда не толпился народ, письменный стол не был завален бумагами, а самого Цатурова я чаще всего заставал за его любимым занятием — изучением объявлений в газете об изменении фамилий.

Иногда Цатуров, к ужасу своего непосредственного начальника и Алеши Поповича, в разгар рабочего дня, когда другие сотрудники, словно загнанные лошади, носились в мыле в своих кабинетах, отправлялся в Красный уголок потренироваться на биллиарде. («Меткий глаз, твердая рука. Сегодня биллиардист — завтра артиллерист».)

Казалось, другого такого лоботряса и бездельника — не найти.

Но… странное дело: у Цатурова постоянно оказывались лучшие по отделению результаты. Раскрываемость краж доходила у него до 96–98 процентов. Цифры, прямо скажем, небывалые. В 1932 году Дружба Народов раскрыл нашумевшую кражу в универмаге на полтора миллиона рублей. В 1933-м вытянул три безнадежных дела, а в 1934-м его заслуги были отмечены в приказе наркома, а начальник ГУРКМ вручил ему именное оружие.

Нет. Цатуров не был бездельником. Но когда и как он ухитрялся работать, для меня загадка и до сих пор…

С декабря прошлого года, когда тяжело заболел начальник четвертого отделения, Георгий временно исполнял его обязанности. Взявшись за «горелое дело», я решил прибегнуть к его помощи. Георгий, любивший чувствовать себя жертвой собственной доброты и не чуждый тщеславия — «раньше все дороги в Рим вели, а теперь — к Цатурову», — охотно согласился.

— Все правильно, душа моя, — одобрил он. — Как говорят на Кавказе, чтоб одна дверь открылась, надо в семь постучать. Помогу.

И он помог. Анонимка была уже вторым «подарком», полученным мною от Цатурова. За два дня до этого его сотрудники обнаружили в скупочном магазине на Кузнецком мосту две пары часов и портсигар, на которых легко было заметить следы стертых надписей. Завхоз треста, которым руководил Шамрай, опознал вещи, предназначавшиеся для вручения служащим.

Совпали и номера часов. Допрошенный нами приемщик магазина сказал, что часы и портсигар продал рыжеволосый человек средних лет (паспорта у неизвестного он, вопреки существующим правилам, не потребовал).

Когда Цатуров, вручая мне конверт, вкратце пересказал содержание письма, я закинул удочку насчет его дальнейшего сотрудничества. Георгий энтузиазма не высказал…

— Знаешь, как в таких случаях говорят на Кавказе?

— Знаю, — сказал я. — Стой позади кусающего, но впереди лягающего…

— Ты что, на Кавказе бывал?

— Никогда в жизни.

— Значит, так же, как и я, — отметил Георгий. — А откуда такая эрудиция?

— Из сборника пословиц и поговорок.

— Этого? — Цатуров показал мне книгу.

— Нет. У меня второе, дополненное издание. В два раза толще.

Глаза Георгия зажглись завистью.

— Давай так, — сказал Цатуров, — я тебе собираю сведения об анонимщике и «кухонном бандите», а ты мне даришь сборник и забываешь про пословицы.

Назад Дальше