— Телефон на даче был?
— Нет. Хватит того, что мне по ночам домой звонят. Тебе, верно, тоже?
— Бывает. Знакомые, сослуживцы приезжали?
— Да нет. Кроме моего секретаря Гудынского, никого не было.
— А приглашал кого-либо?
— Нет.
— Шофер у тебя один?
— Трое. Две машины, три шофера.
— Кто из них бывал на даче?
— Никто. Я ведь и сам машину вожу.
— А кто из сотрудников знал адрес дачи?
— Только Гудынский. Ведь я дачей, можно сказать, не пользовался, так что и адрес сообщать было вроде ни к чему.
— А местонахождение дачного поселка?
— Это, видно, знали. Дачный поселок известный. Знали и о том, что там у меня дача. Могли, по крайней мере, знать.
— А почему ты решил именно 25 октября отправиться на дачу, хотя тебе нужно было с собой документы брать?
— Вообще-то, ты тут прав: притупление бдительности. Недоучел возможных последствий. Но взыскание за это я уже получил.
— Я не о том. Почему у тебя мысль о поездке в будний день возникла, да еще с документами?
— Я уж и сам об этом думал. Ну как тебе объяснить?
Устал чертовски, а тут соблазн за рулем посидеть, проветриться, да и свояченицу не хотелось ночью беспокоить. Она у нас рано ложится, а я засиделся на работе и ключ от квартиры дома забыл…
— Кстати, Филимон Герасимович, — сказал я, — ты помнишь, когда уехал с работы?
— Ну а как же. На память не жалуюсь. Служит. Было тогда около двенадцати, а точней — без двадцати двенадцать.
— Это ты так прикинул?
— Зачем прикинул? По часам.
— По этим? — Я кивнул на стену, где висели прямоугольные часы с длинным и широким маятником.
— По этим и по карманным. Да и так, по-моему, все сходится. Отбыл без двадцати, прибыл минут в двадцать — двадцать пять первого. Дорога — сорок минут. Как в аптеке. Сторожиха же говорила, что свет у меня на даче в половине первого зажегся. Так?
— Так.
— Почему же спрашиваешь? Я об этом уже раз десять докладывал и Русинову, и Эрлиху…
— Понимаешь, один свидетель утверждает, будто ты уехал с работы около девяти вечера. Вот я и подумал: может быть, часы спешили или просто стояли…
— У меня и у сторожихи?
Кончики губ выгнулись крутой дугой. Шамрай положил на стол серебряные карманные часы с крышкой, нажал на кнопку, крышка отскочила. Время на обоих часах совпадало до минуты.
— Убедился? Вот так, Александр Семенович! У меня все ходит, не останавливаясь. Так что ошибся не я, а вахтер. Ввел он вас в заблуждение…
А откуда, собственно говоря, ему известно, что я имел в виду вахтера? И почему его знакомили с показаниями этого вахтера и Вахромеевой? Какая в этом была необходимость? Шамрай все же потерпевший…
— Я Эрлиху уже объяснял, — сказал Шамрай, — что вахтер Плесецкий — пропойца, алкоголик, человек классово чуждый. Он у нас с полгода работал, так я его ни разу трезвым не видел. Он не то что время — чужой карман со сбоим перепутает. У него, по-моему, даже приводы были…
— Вон как?
— Да. Окончательно разложившийся человек…
— Он у вас сейчас работает?
— Нет, конечно… Выгнали.
Пауза.
— Но если он тебе нужен, я дам команду — разыщут.
Потеплевшие было глаза Шамрая снова были холодны, щеки втянулись, а подбородок заострился, выдвинулся вперед. На скулах розовели пятна. Разговор о времени отъезда на дачу его явно раздражал. По не совсем понятным для меня причинам этот пункт неожиданно оказался болевой точкой. Слишком долго нажимать на нее не следовало. Нам еще предстояло с Шамраем не раз встретиться. Если будет необходимость, после соответствующего обезболивания можно опять заняться этой точкой. А пока оставим ее.
Закончив с часами, вахтером и сторожем, я плавно перевел разговор на работу комиссии по партийной чистке. Шамрай постепенно возвращался в состояние равновесия. Все видимые признаки раздражения исчезли один за другим. Его подбородок занял свое прежнее, предназначенное ему положение, а скулы приобрели свой обычный желтый цвет. Даже кончики губ и те вернулись в состояние покоя, вытянулись почти в прямую линию. Вот и чудесно!
Я ожидал, что он сам заговорит о Явиче-Юрченко, но ошибся: фамилия Явича не упоминалась. Кажется, Шамрай решил, что инициатива должна исходить от меня. Что ж, да будет так. В конце концов у меня нет никаких существенных возражений. И я без всякого, разумеется, нажима упомянул о Явиче, сознательно поставив его в середину списка исключенных из партии. Однако Шамрай и тут не воспользовался предоставившейся ему возможностью. То ли Эрлих не посвятил его в курс дела, что было мало вероятно, если учесть только что удивившую меня осведомленность в отношении вахтера и сторожа, то ли Шамрай считал неудобным демонстрировать мне свои несколько излишние знания… Впрочем, когда я сам стал задавать вопросы о Явиче, он отвечал мне сдержанно, но охотно. Кое-что в его ответах не могло не заинтересовать…
К сожалению, нашу беседу, которая становилась все более и более любопытной, пришлось прервать. Позвонила Галя — я ей всегда сообщал, где меня можно найти, — и сказала, что меня разыскивает Фрейман. Илюша просил передать, что через два часа он уезжает, поэтому, если я хочу его видеть, то должен поторопиться. Переносить встречу с Фрейманом мне не хотелось: застать его было трудно. Кроме того, у него сейчас находилось дело Дятлова — знакомца Явича, а через день или два оно могло уже оказаться у другого, что создало бы дополнительные сложности в ознакомлении с ним.
— Секретарь — девица? — полюбопытствовал Шамрай, когда я положил трубку.
— Да, девушка.
Он засмеялся:
— Рискуешь, Александр Семенович.
Я не понял.
— Сплетни, — объяснил он. — Я уже тут опыт имею. Теперь держу в секретарях только мужчин. Спокойней. Учти опыт…
Расстались мы друзьями. Провожая меня до дверей кабинета, Шамрай сказал:
— Если что, звони или заезжай.
— Обязательно, — заверил я.
11
Вообще-то, я не из числа удачливых. Но на друзей мне везло. Везло в детстве, везло в юности, везло в зрелом возрасте. Им я обязан теплом, которое согревало меня в холодные годы, поддержкой в трудные минуты, мировоззрением, жизненным опытом. Короче — всем. Поэтому мне трудно отделять свою биографию от биографии близких мне людей, среди которых был и Илья Фрейман, человек неистощимой жизнерадостности и обаяния.
С ним мы работали в уголовном розыске шесть лет, пока он не перешел в ГПУ. Вначале его временно прикомандировали к группе, занимавшейся расследованием дел о кулацких восстаниях, а затем забрали вовсе.
Способный и высококвалифицированный следователь (у Ильи было высшее образование, что по тем временам ценилось) быстро продвинулся. К 1932 году он уже занимал должность заместителя начальника отдела центрального аппарата, намного опередив не только меня, но и Сухорукова.
По своей излюбленной привычке Фрейман сидел не за столом, а на столе. Он жевал бутерброд и одновременно делал пометки на каком-то документе. Его шевелюра отливала бронзой.
— Здравия желаю, товарищ начальник!
— И тебе здравия, — сказал Фрейман, соскакивая со стола с легкостью заядлого физкультурника. — Хочешь бутерброд?
Я отказался.
— А у тебя завидный аппетит.
— Не жалуюсь. Но в основном с горя… Такая уж натура. Некоторые с горя пьют, а я ем. Чем больше горя, тем лучше аппетит.
Судя по объему пакета, у Фреймана были крупные неприятности…
Илья, как обычно, шутил, но что-то мне подсказывало, что настроение у него совсем не безоблачное.
Бесшумно вошел секретарь — парень с кубиками в петлицах, положил на край стола тисненую кожаную папку:
— Почта.
— Спасибо, Сережа.
Когда он вышел, я сказал:
— Ты, кажется, учитываешь опыт Шамрая:
— А именно?
— Он меня убеждал, что секретарем должен быть обязательно мужчина.
— Что ж, у него для этого есть определенные основания…
— Видимо. Обжегшись на молоке, дует на воду. Говорил, что из-за сплетен вынужден был уволить секретаршу…
— Ну, не совсем из-за сплетен, — усмехнулся Фрейман. — Тут он немножко смягчил. Во-первых, его секретарша была женой бывшего полковника из штаба атамана Дутова, а во-вторых… Во-вторых, сплетни были не совсем сплетнями…
Илья вкратце познакомил меня с делом по обвинению Дятлова. Оно уже было почти закончено.
— Как видишь, ничего для тебя интересного, — сказал он в заключение. — Разве только письма Явича-Юрченко… Но если хочешь побеседовать с Дятловым, я это устрою. Он у нас пока здесь. Но мое мнение — зря время потеряешь.
— Ладно, давай письма, а там посмотрим.
Фрейман достал из сейфа письма.
— Если я тебе не нужен, то минут на сорок удалюсь. Не возражаешь?
— Нет. Только учти, что к тебе собирается Сухоруков.
— Опять будет меня мытарить по поводу красноармейцев? Железный человек!
…С письмами Явича-Юрченко знакомился в свое время еще Русинов. Он же сделал из них выписки, которые были приобщены к делу о нападении на Шамрая. Но, как я смог убедиться, эти выписки носили слишком утилитарный характер. Между тем оба письма оказались настолько любопытными, что заслуживали того, чтобы снять с них копии, что я и сделал.
Первое письмо Явича, датированное 24 сентября 1934 года, явилось ответом Дятлову, который через двенадцать дет после их последней встречи — виделись они летом 1922 года на процессе по делу правых эсеров — разыскал Явича-Юрченко в Москве и написал ему.
«Рад, Федор, что ты жив и почти здоров, — писал Явич. — «Рад» — не для формы. Действительно рад. Какие бы то ни были у нас расхождения — а они есть и с годами не сгладились, лишь углубились, — ты был и останешься частью моей юности, ее осколком. Из осколков, разумеется, вазы не слепишь, но они, как выражаются юристы, являются вещественными доказательствами ее былого существования… Между нами не должно быть недомолвок и недоговоренностей. Наше время требует от людей чистоплотности — и телесной, и духовной. Чистоплотности в мыслях и делах. Неряшливость нетерпима. Так я, по крайней мере, считаю. А твое письмо колет неопрятной и густой щетиной двенадцатилетней давности…
Совершенно напрасно ты делаешь мне комплимент — комплимент, разумеется, с твоей точки зрения, — что я, «по мере сил, старался не усугублять и без того тяжкое положение правых эсеров во время судебного процесса» (эти слова в тексте кем-то были подчеркнуты красным карандашом). Не было ни одного вопроса, от которого я бы уклонился. Я не пытался и не хотел смягчить, вуалировать, а тем более извращать факты, уличающие обвиняемых. И если я не говорил о некоторых известных мне обстоятельствах (подчеркнуто красным карандашом), то только потому, что меня не спрашивали. Я являлся свидетелем, а не обвинителем и не считал себя вправе выходить за рамки отведенного мне в процессе места (подчеркнуто).
Это все дела давно минувших дней. Пишу о них так подробно для того, чтобы рассеять твое заблуждение на сей счет. Вступая в РКП (б), я не искал теплого местечка и не стремился к карьере. Партбилет для меня не хлебная карточка, а результат пережитого и выстраданного. Что же касается доверия, то этот вопрос достаточно сложен (подчеркнуто). Обо всем не напишешь. Встретимся — поговорим…»
Между первым и вторым письмом Дятлов и Явич-Юрченко дважды виделись: сначала в Москве, а затем в Ярославле, куда Явич приезжал для организации газетной подборки. Во время встреч, как показал Дятлов, он неоднократно заводил с Явичем разговор о деятельности оппозиции, но «то ли Хмурый (подпольная кличка Явича) не доверял мне, то ли он действительно не симпатизировал оппозиции, — говорил на допросе Дятлов, — но мои высказывания поддержки у него не встречали даже тогда, когда встал вопрос о пребывании Явича в партии. Его личная неприязнь к Шамраю не сблизила наших позиций и не изменила его точки зрения на существующее положение, хотя к Шамраю он испытывал нечто похожее на ненависть…».
Действительно, в письме Явича были весьма нелестные слова в адрес Шамрая. В конце он писал: «Разговор с ним мне почти физически неприятен, а вдвойне противно то, что я не могу себе позволить роскоши отказаться от общения с ним…»
12
Когда я снимал копии с писем, позвонил Фрейман:
— Я, к сожалению, задерживаюсь. Буду через час. Застану еще тебя?
— Застанешь. Только распорядись относительно Дятлова.
— Хочешь с ним поговорить?
— Обязательно.
— Ну что ж, доставлю тебе это сомнительное удовольствие. Я уже на всякий случай предупредил, так что задержки не будет: его сейчас к тебе приведут…
Дятлов оказался преждевременно облысевшим человеком лет сорока пяти с тяжелым, как пудовая гиря, подбородком и квадратными плечами боксера. Он поздоровался, уверенно прошел к столу, сел, закинув ногу на ногу. Склонив голову к плечу, как-то сбоку посмотрел на меня, спросил:
— Надеюсь, традиций нарушать не будете?
— А именно?
Дятлов охотно объяснил:
— Перед допросом обвиняемому принято предлагать закурить.
— Вы неплохо освоили традиции…
О Явиче Дятлов отозвался с нескрываемой недоброжелательностью. Похоже было, что он до сих пор не мог простить ему, что тот не принял троцкистской веры. Подобное отношение меня в какой-то мере устраивало, так как являлось своеобразной гарантией того, что Дятлов не будет выгораживать Явича. И он его не выгораживал. Отнюдь…
Дятлов с поразительной готовностью отвечал на все вопросы, которые ставили под сомнение поступки Явича и могли бросить на него хоть какую-то тень. Он был одним из тех свидетелей, которых Алеша Попович называл «самоотверженными помощниками обвинения…».
Дятлов не лгал, не наговаривал, но так расставлял акценты, что, казалось бы, совсем безобидные факты приобрели многозначительность и зловещий смысл. Рассказывая о ночном появлении Явича, он красочно описал его взволнованность, беспорядок в одежде («Я обратил внимание, что на сорочке у него не хватало двух пуговиц, причем одна была вырвана с мясом».), кровоточащую ссадину на ладони, отрывистую речь…
— Вы не спрашивали, где он был?
— В наших отношениях мы избегали навязчивости.
— Вы это считаете навязчивостью?
— У нас не было принято лезть в душу друг к другу.
— Итак, вы молча встретили появление хозяина квартиры?
— Не совсем…
— Как это прикажете понимать? «Не совсем» — расплывчатая формулировка.
— А вы любитель чеканных?
— Послушайте, Дятлов. Давайте с вами договоримся так: вопросы буду задавать я… Вы что-нибудь говорили Явичу, когда он пришел?
— Да.
— Что именно?
— Я сказал ему, что он поздно гуляет.
— Что вам Явич на это ответил?
— А что по вашей версии он должен был мне ответить? — спросил Дятлов. — Скажите. Возможно, я припомню… Ведь вы мне нравитесь, и у меня хорошее настроение. Я человек щедрый. Чего уж скупиться…
Дятлов издевался, но, кажется, эта издевка не помешала бы ему расписаться под любыми предложенными мною показаниями…
— Ошибочка, Дятлов, — сказал я.
Он улыбнулся широко, искренне. Улыбка получилась почти добродушной. Он от всей души наслаждался ситуацией. Она ему казалась забавной. Видно, развлечений в камере было не так уж много… С любопытством спросил:
— В чем ошибочка?
— В масштабах, Дятлов.
— Не понял.
— Нельзя всех мерить на свой аршин.
К сожалению, Фрейман, советовавший не терять зря времени, был прав: показания Дятлова ничем не дополняли материалы дела — повторение пройденного… Но когда я собирался заканчивать затянувшийся допрос, Дятлов обронил фразу, которая меня буквально ошеломила. Описывая ночное возвращение Явича, он с иронией сказал, что Явич, несмотря на все, не Забыл все-таки прижечь ссадину на ладони одеколоном.
— Где стоял флакон? — спросил я.
— В нижнем ящике платяного шкафа.
— Что там еще было?
— Бритвенные принадлежности, носовые платки, револьвер…
— Револьвер?
— А что вас, собственно, удивляет? — приподнял тяжелые плечи Дятлов. — Насколько мне известно, «мой друг» имел разрешение на ношение оружия…