В борьбе за Матвея Иван Назарович и Вера выставили на кон все средства, которые, по их разумению, могли удержать его на Дальнем. Ни на минуту не оставляли одного, не давали в одиночку уходить в лес.
Откуда-то из недр своего сундучка Иван Назарович извлек колоду замусоленных карт. Три вечера подряд играли в подкидного и в акульку. У Веры в чемодане тоже открылся клад: несколько книг, которые она хранила до весны, когда можно станет после работы читать без огня. Книг было всего четыре, но каждая примерно по два кило весом. Это были романы Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах».
Несколько вечеров Матвей лежал, слушал, закинув руки за голову. Вера читала, пока он не засыпал. Потом лежать ему стало, видимо, невмоготу, он кружил по избе, подсаживался к столу, один раз даже полежал с Иваном Назаровичем на печи.
На другой день Иван Назарович напилил мелких чурбашек, наточил два ножа. Он заявил, что давно уже интересовался поучиться играть в шахматы. Нехай Матвей теперь обучает их с Веркой, сам же как-то проговорился, что в армии даже на каких-то турнирах играл. Шахматы резали в два ножа шесть вечеров подряд. Играть этими забавными неуклюжими фигурками Иван Назарович оказался совершенно неспособным. Зато Веру шахматная отрава сразила наповал. Матвей удивлялся ее успехам.
Вера забросила домашность, часами завороженно сидела над доской. Восхитительные слова — «ферзь», «гамбит», «рокировка» — она произносила, благоговейно хмурясь.
Еще днем в лесу она начинала подхалимски заглядывать Матвею в лицо, всячески ему угождала, чтобы вечером он не отказывался сыграть с ней две-три партии. Вечером же, сразу после ужина, начинала канючить:
— Ну, Матвей Егорович, миленький, только одну маленькую-малюсенькую партию…
И у Матвея не было сил отказать ей. Он нехотя присаживался к столу, и они порой засиживались над доской до полуночи.
В один из вечеров, когда Матвей особенно тяжело томился, Вера, перемывая после ужина посуду, потихоньку запела «Катюшу». Песен она знала великое множество, но никогда не пела при людях. «Катюшу» слабым тенорком поддержал с печки Иван Назарович. Они спели дуэтом «По Муромской дорожке стояли три сосны» и «Скакал казак через долину»… Потом Вера запела «Любимый город», и ей тихонько, без слов, стал подпевать Матвей. Он стоял у окна и, глубоко задумавшись, сам не заметил, как последний куплет запел уже почти на полный голос. А голос у него был глубокий, бархатистый и удивительно хорошо сливался с мягким певучим голосом Веры.
Они пропели еще несколько песен, но когда Вера бодро затянула «Трех танкистов», Матвей ушел в свой угол и молча лег, уткнувшись лицом в подушку. Не докончив «Танкистов», Вера начала оживленно пересказывать Ивану Назаровичу содержание «Русалки».
Оказалось, что она знала десятки оперных арий, причем почему-то ей больше нравились мужские партии. С большим чувством Вера пропела басом арию Мельника, потом навзрыд, по-лемешевски, — «Невольно к этим грустным берегам…» и переключилась на «Фауста».
Матвей, наконец, поднял лицо от подушки, посмотрел на нее с любопытством, потом сел и, уже улыбаясь, стал слушать арию Мефистофеля.
Вере стало так весело, что она решила в заключение, на бис, исполнить «Блоху» Мусоргского. Матвей тихо смеялся, прижав ладонью верхнюю губу.
Иван Назарович, свесив с печи босые ноги, хлопал себя ладонями по коленам:
— Ну и артистка, язви тя в душу! Вот тебе и Верка, ты гляди, чего она выкаблучивает!
Матвей прекрасно понимал, чем вызвана вся эта наивная самодеятельность. Ни разу Вера и Иван Назарович не заговорили с ним о его беде. Не корили за слабость, не уговаривали взять себя в руки… Просто старались они от всей души помочь ему выстоять. А у него не хватало мужества сказать им правду: как ему все здесь опостылело вместе с их бабьей жалостью и дурацкой опекой.
Идти было некуда и незачем. И здесь оставаться больше не было сил. Сидеть, ждать еще верных четыре месяца, пока очистится ото льда река и придет с Центрального первый катер… А чего ждать, когда идти все равно некуда и незачем… Что сейчас, что через четыре месяца.
Пришел день, когда Иван Назарович понял: Матвей собрался в поход. День был субботний. После обеда Вера осталась топить баню. Иван Назарович с утра угрюмо молчал, как будто Матвея не было рядом, и только, возвращаясь вечером с просеки, у самого крыльца придержал его за рукав:
— Вот что, Матвей Егорович, хватит нам с тобой в прятки играть, — сказал, словно отсек все то доброе, что сроднило их за трудные зимние месяцы. — Собрался уходить — иди. Я тебя силком держать не могу, но учти, что следом за тобой я в тайгу не кинусь. Ни тебе, ни мне живым до Половинки не пробиться. Я свое отходил, а ты, я тебе скажу, на лыжах ты ходок никудышный. Ты что же думаешь, в незнакомой тайге лыжню мять — простое дело?! Вот-вот бураны февральские ударят, тогда в теплой избе сидеть — и то жуть берет. И не про нас с тобой разговор. Ты бы хоть чуток о Вере подумал. Другая жена, али даже мать, такого бы не смогла, что она для тебя сделала. Был бы у нее на тебя расчет, метила бы она, скажем, женить тебя, ну тогда другое дело, а она же ведь просто по-человечески, сдуру, прямо сказать, взвалила тебя на загорбок и волокет. А у нее своя беда потяжельше твоей. Сохнет она об одном идиёте из этого вашего затона. Сколько раз я на берегу за бревнами сидел, караулил, чтобы она в дурную минуту в прорубь башкой не сунулась. Теперь бы тебе о ней самое время позаботиться, об ее жизни подумать, а ты что творишь? Ведь она, как хватится, что ты ушел, кинется в тайгу тебя выручать. И сам пропадешь, и ее сгубишь. А девчонке этой цены нет. Мы с тобой обои ногтя ее не стоим. И еще скажу: ружье ты мне отдай! Тебе все равно пропадать, коли меня не послушаешь, а мне неинтересно через твою дурость за казенное имущество отвечать…
Когда мужики в тот вечер вошли в избу, Вера сразу поняла, что произошло что-то неладное.
Матвей молча, не раздеваясь, прошел в свой угол. Как был в шапке и ватнике, сидел на топчане, угрюмо сгорбившись. Иван Назарович, сбросив у порога валенки и одежонку, тоже молчком полез на печь. Ноги у него дрожали, он никак не мог нащупать пальцами приступок и два раза тяжело сорвался.
Со страхом и жалостью смотрела Вера на его худую, сутулую спину, на седой затылок… Вот оно. Не зря, выходит, все эти дни так тревожно поднывало у нее сердце. Конечно, не может Иван Назарович отпустить этого психа разнесчастного одного, в чужую тайгу, на верную погибель.
А раз так, — выходит, надо и ей собираться в дорогу. Куда же они без нее — старый да малый?
На мгновенье представилось, как бредут они, заплутавшись в холодной, бездорожной тайге. От тоски и злобы, а еще больше от лютой жалости к ним обоим горло у нее перехватило, и она чужим осипшим голосом спросила первое, что пришло в голову:
— Что же вы, Матвей Егорович, документы свои у меня не спрашиваете, если уходить собрались?
Матвей молчал. Не шелохнулся, не поднял на Веру угрюмых глаз, и тогда она, задохнувшись от жгучей, бессильной ярости, рывком выдернув из угла чемодан, впервые грубо и зло закричала на него:
— Бессовестный вы человек, о себе только и заботитесь, ничего вокруг себя замечать не желаете! Неужели вы думали, что я Ивана Назаровича с вами одного пущу! Неужели вы не видите, что он совсем больной? Собрался вас через тайгу вести, а сам только из-за вас и на ногах-то держится. Он здешнюю тайгу и сам плохо знает… без дороги, да еще буран ударит — ну далеко ли мы уйдем?!
Она кинула узелок с документами на стол и торопливо ушла в угол за печку.
Матвей распрямился и, словно разбуженный яростным окриком, сморщившись, потер ладонями лицо. Потом не спеша разделся, аккуратно повесил на гвоздь ватник и шапку. Прошел к столу, покачал на ладони, словно взвешивая, сверток с документами и, бросив его на чемодан, сказал негромко:
— Убери обратно, где были… И не реви… не маленькая… Ревешь, сама не зная о чем…
Иван Назарович как залег на печь, так и лежал недвижимо, лицом к стенке. Рубаха на спине вздернулась, заголив темную, костлявую поясницу.
Матвей подошел к печке, оперся локтями о деревянную опалубку. Ему — длинному — печь была всего по плечи.
— Давай, дядя Иван, слазь. В баню пора, сегодня я тебя парить буду…
Он оправил на спине Ивана Назаровича рубаху, пригладил ладонью складки между сутулых лопаток.
— А ружье в сараюшке, за верхним бруском; чистое, смазанное, в полном порядке. Завтра с утра можно на охоту сбегать. Заодно ловушки поглядим.
Пока мужики были в бане, Вера напекла румяных пресных блинцов, нажарила полную сковородку рыбы. Киселя красного из клюквы сварила.
Ужинали долго, не торопясь, беседовали о том, о сем, обо всем понемножку, лишь бы не задеть того, о чем каждый про себя неотступно думал.
А вечером, когда уже была потушена лампа и все лежали по своим углам, Вера вдруг, словно ее за язык потянули, спросила Матвея: где у него ордена? Удостоверения орденские хранятся в ее чемодане, вместе с остальными документами, а орденов-то ведь нету…
И Матвей не отмолчался, не потаил горькой и стыдной правды:
— Сняли с меня ордена какие-то гады, когда я пьяный под забором валялся. Выходит, что пропил я свои боевые награды. Когда проспался — в петлю было полез, да кишка тонка оказалась — струсил. Документы орденские от стыда хотел в печке сжечь, — тоже руки не поднялись. Вот и остались одни книжки без орденов от лейтенанта Третьякова… Мотьке-алкоголику на память… — назвать себя Мотькой-алкоголиком перед Иваном Назаровичем и Верой оказалось не так-то просто. Нужно было во что бы то ни стало объяснить им, как же могло такое получиться, чтобы старший удачливый сын знатного капитана Третьякова, фронтовик-орденоносец, за каких-то три года превратился в бездомного, в безродного Мотьку-алкоголика. А рассказать про такое оказалось еще труднее.
Каждая семья живет по своему уставу, по своим неписаным семейным законам. В семье Егора Игнатьевича Третьякова законы эти были строги и непреложны.
Первая и наиглавнейшая заповедь — это уважение к начальству. Рассуждать — зачем да почему — не твоего ума дело. На то поставлены начальники. Твое дело — выполнять, потому что у нас все делается для твоего блага.
Трудиться надо так, чтобы Третьяковы всегда были хоть не намного, но впереди других, чтобы фамилию твою люди произносили с почтением и завистью.
В семейных же вопросах главное — это согласие и дисциплина.
Каждый, конечно, понимает, что у женщины умок легонький и в серьезные мужские дела допускать ее не следует, но дом хозяйкой держится. Достаток в доме не от того зависит, сколько рублей муж в дом принесет, а как жена этими рублями в хозяйстве обернуться сумеет. Поэтому хорошую жену муж без особого, конечно, баловства обязан ценить и беречь. И детей приучать к послушанию, чтобы дети понимали: без отца — заглавное лицо в доме — мать. Ну, а что касается выпивки, так выпить мужчине не возбранительно, нужно только знать — где и с кем, и не ради того, чтобы напиться, а исключительно ради поддержания достойной, приличной компании.
Семью свою Матвей всегда считал примерной. Здоровые, сытые, послушные дети. Домовитая, молчаливая хлопотунья мать. И отец — строгий и справедливый. Самый умный, самый сильный. Лучший человек на свете.
Матвею было девять лет, когда отец впервые взял его с собой в плавание, и с тех пор ежегодно все летние каникулы Матвей проводил на реке. Наиболее притягательным местом на пароходе для него был не капитанский мостик, а машинное отделение. Около машин он мог пропадать часами. Семилетку Матвей закончил, как полагалось сыну Третьякова, с похвальной грамотой. Спустя три года, окончив речной техникум, привез отцу диплом с отличием. Через пять лет он уже ходил старшим механиком на большом пассажирском пароходе, и портреты его стали появляться на Доске почета, рядом с портретами отца.
Перед самой войной Матвей женился. Девчонок у Третьяковых не было, может быть, поэтому ласковая, миловидная Лидия в семью вошла не невесткой, а долгожданной дочкой.
Воевал Матвей по-хорошему, как сотни тысяч других советских парней. Три раза побывал в госпитале, был награжден тремя боевыми орденами. А потом, уже в звании лейтенанта, угодил в плен. После неудачного изнурительного боя отходили небольшой группой под минометным огнем. Контуженного Матвея тащил на себе дружок — боевой сержант Саша Орлов. Уже теряя сознание, Матвей заставил Сашу надеть через плечо свой планшет, в котором в тот момент находилось все Матвеево личное достояние. Через несколько минут их накрыло еще раз. Тяжело раненного Сашу вместе с Матвеевым планшетом вынесли уцелевшие бойцы, а Матвей, по их убеждениям, добитый взрывом, остался на поле боя, по которому ползли немецкие танки.
Так и описал обстоятельства гибели своего командира лейтенанта Третьякова его боевой друг, старший сержант, а позднее Герой Советского Союза Александр Орлов, пересылая семье планшет с документами и орденами погибшего.
В плену Матвей не совершил никаких подвигов. Просто два раза убегал из лагеря, его ловили, и оба раза каким-то чудом он оставался живым. Хотя после второго побега живым в полном смысле слова назвать его уже было нельзя. Освобожден он был нашими в конце сорок четвертого года. На родину его доставили на носилках, и только через полгода, уже после победы, выбрался он из госпиталя домой. И все эти месяцы шла проверка. Очень помогли делу заступничество Орлова и показания уцелевших солдат его подразделения.
Он вернулся домой. Все для него здесь было по-прежнему бесценно милым. Нет, не по-прежнему — в сто крат милее, в сто крат драгоценнее и дороже. Он вернулся домой. Это было чудом. Были минуты, когда Матвею казалось, что его еще не долеченное, большое рыхлое сердце не выдержит и вот-вот сейчас разорвется от лютой и сладкой боли.
На его подурневшем, все еще лагерно-сером лице часто возникала изумленно-счастливая, глуповатая улыбка. Волнуясь, он еще сильнее заикался, левую щеку время от времени сводила уродливая судорога, а на глаза порой, ни с того ни с сего, вдруг набегали слезы.
Все здесь было чудом. То, что все они — его любимые — остались живы и здоровы и он сам все же не поддался смерти, выжил и вот, видишь, вернулся домой. Чудом было проснуться ранним утром в комнатке, которая уже много лет называется «Матюшина боковушка». Лежать и, притаив дыхание, слушать тихие утренние домашние шорохи-звуки. Чудом была вся эта здоровая, чистая, простая жизнь.
По вечерам, после ужина, как бывало и прежде, до войны, семья собиралась в столовой повечеровать. Каждый занимался своим делом, но разговор шел общий. Говорил больше отец, и Матвей мог часами слушать его неторопливые степенные рассказы о том, какие трудности им, речникам-судоводителям, довелось хлебнуть в годы войны. Как оба они с Семеном не один раз писали в военкомат заявления и лично ходили — просились на фронт, но там даже и слов таких не допускали. Бронировало их госпароходство, как незаменимых, до последнего дня войны.
Несмотря на пережитые трудности и лишения, выглядел Егор Игнатьевич великолепно. Огромный, грузный, ни морщины на сытом румяном лице.
Налюбовавшись отцом, Матвей переводил влюбленный взгляд на братьев. По-отцовски рано начал грузнеть красавец Семен. Долговязый Валерка выровнялся в статного широкоплечего парня. Оба настоящие, чистой воды Третьяки.
Теперь Матвей уже не завидовал, как в детстве, младшим братьям, что вот они — младшие пошли в отцову породу, а он — первенец-большак и обличьем, да, пожалуй, и характером уродился в мать.
Он любовался братьями, радуясь, что не коснулась их война, не покалечила, не изуродовала их юношеской красоты и богатырского, как у отца, здоровья. Сильнее всех за эти годы сдала мать. Не то чтобы постарела или похудела, а как-то вся словно бы истаяла. Двигалась вяло, голос стал тусклый, бесцветный, казалось, и живет она нехотя, через силу.