Раньше Матвей не задумывался, почему мать год от года все реже улыбается, становится все молчаливее. Видимо, уже давно между ней и отцом не все ладилось, похоже, что мать была очень несчастлива, но в семье Третьяковых детям не полагалось совать нос в родительские дела, тем более, что при детях родители никогда не ссорились, а мать при детях никогда не плакала и никому ни на что не жаловалась. Она и сейчас не жаловалась. Управлялась с помощью Лидии по хозяйству, отпаивала Матвея парным молоком, молча подкладывала за столом на его тарелку лучший кусок. Она ни разу не спросила его о пережитом, о годах войны и плена. И ему не рассказала, как жила эти годы, как ежечасно, ежеминутно ждала… ждала сначала его писем, а потом — хоть какой-нибудь весточки о нем… Стукнет калитка, письмоносец идет через двор… Сердце ударится с маху о ребра, трепыхнется раз-другой, и обомрет, затихнет. На какой-то срок и ослепнешь и оглохнешь… И все в тебе уже мертвое, только страх один живой.
Сначала принесли похоронную, а потом через военкомат Сашино письмо и Матвееву сумку с орденами, с документами. И все, что было в сумке: фотографии, письма, перчатки, вязанные матерью, и портсигар — отцов подарок, и платочек Лидии шелковый, — все эти сокровища и сумку кожаную потертую забрала и молча унесла к себе мать. И никто, даже отец, не решался ей перечить. Ничего этого Матвею она не рассказала. Оба они и раньше разговорчивостью не отличались, но теперь молчание матери тревожило. Матвею казалось, что она словно бы присматривается к нему, словно бы ждет от него чего-то…
Временами хотелось спросить: что с ней такое? Почему она живет в родном доме словно чужая?
Подсесть бы к ней, взять за руку, сказать какие-то хорошие ласковые слова, да не приучены были Третьяковы к нежности…
— Мам, ты чего такая? — спросил все же как-то, когда утром остались они в доме одни. — В больницу бы легла, а может, в санаторий путевку надо похлопотать?.. Я поговорю с батей…
— Вот-вот… — вяло усмехнулась мать. — Дурачок ты, Матюша! Мой санаторий еще не открыт… Ты пей молоко-то да ложись, полежи еще, я тебе сейчас блинков испеку…
Надо бы поговорить с матерью о Лидии, посоветоваться, да тоже никак язык не поворачивается.
Лидия из простоватой влюбленной девчонки превратилась в солидную взрослую женщину. Ходила по дому — статная, пышная, белотелая. Красивая и совершенно чужая. Приходилось им заново привыкать друг к другу. Лидия жила прошлым. С жестокой назойливостью пытала она его без конца: а помнишь?.. — и плакала. Не стесняясь, не скрывая отчаяния, горько оплакивала того, прежнего Матвея — здорового, красивого, удачливого.
И Матвей понимал, что такой вот — теперешний — он ей не мил… И вряд ли сна сможет привыкнуть к нему когда-нибудь.
В первый же вечер после ужина, когда женщины, подчиняясь выразительному взгляду Егора Игнатьевича, ушли спать, Матвей рассказал отцу и братьям обо всем пережитом на фронте и в плену. И как пришлись кстати во время проверки письмо Сашки Орлова и показания его и ребят-однополчан.
Не дослушав и половины, Валерка, скрипнув зубами и всхлипнув, ушел на кухню. Семен лежал на диване навзничь, прикрыв локтем глаза. Отец, грузный, с окаменевшим лицом, сидел, тяжело навалившись грудью на стол.
Когда Матвей, измученный рассказом до изнеможения, умолк, отец поднялся, достал из буфета поллитровку, разлил водку по стаканам и, тронув Матвея за худое, поникшее плечо, сказал негромко:
— Ничего, сын, — плохое надо забывать. Теперь твое дело, как говорится, телячье, ешь, спи, отдыхай, нагуливай тело. Ничего, наша третьяковская порода кремневая: были бы кости целы, а мясо нарастет!
Наращивать на кости мясо оказалось занятием до одури муторным. Дело шло к весне. Речные суда еще стояли, скованные льдом, но в кадрах уже комплектовались команды, полным ходом шла подготовка к навигации. Сильно стало тянуть к людям, начали сниться пароходные сны. Просыпаясь, он даже ощущал дивный запах машинного отделения: запах перегретого металла, горячего масла, краски.
Чувствовал он себя уже вполне окрепшим. После госпиталя он был откомиссован с инвалидностью третьей группы, а это и инвалидностью можно было не считать. Правда, в самую неподходящую минуту настигало его проклятое заикание да пугал людей нервный тик, искажавший лицо в минуты волнения. Но все это, по заверениям врачей, должно было со временем пройти бесследно, да и не сидеть же из-за такой чепуховины на печи?
Матвей знал, что квалифицированные механики сейчас наперечет. Он начал расспрашивать отца и Семена о вакансиях, советовался, куда лучше просить назначения. Принес из библиотеки стопу журналов и технической литературы. Озабоченно рылся в старых учебниках.
Он не замечал, как хмурится отец, как тревожно косится Семен, когда он заводит разговор о работе.
В отделе кадров его встретили приветливо, заявление приняли, но сразу предложить ничего не смогли, сказали, что известят. Из старых сотрудников там никого не осталось, начальство тоже все сменилось.
Матвей терпеливо ждал. Бежали дни, а назначение на пароход ему все не выходило. И он еще раз пошел в кадры. Начальник был в отпуске. Заместитель, человек совсем еще молодой и какой-то до странности конфузливый, скосив глаза в угол, бормотал что-то совершенно несообразное. По его словам получалось, что все команды уже укомплектованы, вакансий свободных нет… Послушать его, так — безработные механики целыми косяками по улице ходят. Матвей махнул на него рукой и еще около двух недель отдыхал, терпеливо ожидая начальника.
Начальник принял его сердечно. С уважением поглядывал на ордена, справился о здоровье Егора Игнатьевича. Потом извинился за своего заместителя — человек молодой, на работе новый, во многих вопросах не в курсе дела.
Свободные вакансии, конечно, имеются, но в качестве механика направить Матвея Егоровича не представляется возможным, ввиду его состояния здоровья.
В этот момент в кабинет вошел капитан Тайданов, бывший Матвеев сокурсник по речному училищу. Поздоровавшись с ним, Матвей спокойно и сдержанно стал объяснять, что со здоровьем у него все в порядке: срок инвалидности подходит к концу, да инвалидность-то чепуховая — третья группа. В документах так и записано — может работать по специальности. Чтобы не оставалось сомнений, Матвей положил документы перед начальником на стол.
Начальник вежливо передвинул документы обратно и очень терпеливо и вразумительно стал втолковывать, что он рад бы всей душой, каждый стоящий механик на вес золота, но не имеет он права поставить к машинам инвалида с тяжелыми последствиями контузии, с травмированной нервной системой. Да с него эта самая охрана труда и техника безопасности голову снимут, под статью подведут…
Напряженно улыбаясь, Матвей приоткрыл рот, чтобы, выждав паузу, в свою очередь попытаться объяснить начальнику его ошибку. Он хотел для начала пошутить: что же это вы, друзья, за психа меня принимаете, что ли?
Но тут его перекосило, он лязгнул зубами и, выкатив глаза, зашипел на начальника, как гусак, — ш-ш-ш!
Преувеличенно расстроенный, начальник совал сконфуженному Матвею стакан с водой, соболезнующе поглаживая его по плечу, рассказал коротенько историю приятеля-фронтовика, — больше года лежал мужик в госпитале, парализованный после контузии, а теперь, как огурчик, здоровехонек, и следа не осталось.
В коридоре Матвея догнал капитан Тайданов, увел в конец коридора к окну, морщась, словно от зубной боли, сказал напрямик:
— Слушай, ну куда ты лезешь? Ты что, маленький? Проверку прошел — и говори спасибо!.. Механик — это же комсостав, вторая фигура на судне за капитаном, неужели ты не понимаешь, что нельзя им теперь тебя допустить… И не суйся ты сейчас на глаза… В пенсии тебе не отказывают… Ну, маленькая, ну, я понимаю. Ах, черт! обидно, конечно, но что делать? Я за тебя все начальство облазил, просил, чтобы тебя к нам послали… Не век же, поди, такое будет…
Покосился на Матвея, хмуро, с опаской:
— И послушай моего совета, очень-то не распускайся, теперь тебе каждое лыко в строку будет…
И, помолчав, сказал слова, смысл которых дошел до Матвея значительно позднее:
— Вот и капитана Третьякова бог нашел. Отливаются, видно, коту мышкины слезы.
От конторы до дома Матвей шел больше трех часов. Опомнился на окраине поселка, на берегу, откуда — весь затон как на ладони. Сотни впаянных в лед пароходов, буксиров, барж, паузков… Милый диковинный городок с улицами, переулками… Ох, но ведь была же проверка, пересмотрели все от начала и до конца… Люди доказали, что ни в чем он не виновен… За что же теперь-то такое?
Забрел в тихий, безмолвный парк. Посидел, смахнув снег со старой промерзшей скамьи. Здесь, на этой скамье, пять лет назад, в первый раз поцеловал Лидию. Как же ей-то он теперь расскажет про такую беду? А отец? Матвей замычал и, растирая сведенную судорогой щеку, побрел по заснеженной тропинке к выходу из парка. Выходит, не только здоровья, а кое-чего и подороже лишила его война.
Только теперь Матвею стало понятно, почему так переменился за последнее время отец, почему так подавлены братья.
Наверное, отец и Семен хлопотали за него, а им объяснили, что не ходить больше Матвею в механиках. И почему не ходить…
Нелегко отцу такое пережить: он и братья знают, что не заслужил Матвей такой обиды. Переживают, мучаются за него…
Ничего, батя! Ничего, братишки, за меня вы не бойтесь! Я выстою, лишь бы вы рядом были.
Пока отец молчит — и Матвей решил разговора не заводить, а тем временем разведать насчет работенки. Пока можно в цехе на ремонте послесарить, а дальше видно будет. Мотористом или масленщиком на буксир, поди, возьмут, масленку-то не побоятся доверить? Совпало так, что в эти же трудные дни Матвея два раза повестками вызывали как свидетеля. Понадобился он для дачи показаний по делу своего однополчанина, возвратившегося из плена. Несколько месяцев находился он с Матвеем в одном лагере, и бежали они тоже вместе.
А по поселку пошел слушок, что Матвей-то Третьяков, оказывается, «под комендатурой». Вот таскают его в органы на допросы и на работу брать не разрешают. И папашенька знатный помочь не может ничем.
Все эти слухи приносила Лидия: ходила она теперь с опухшим от слез лицом. Несчастная, подурневшая. Утешать ее Матвей не пытался: она слов его слушать не хотела.
Однажды вечером, проходя через прихожую, Матвей, случайно услышал, как Семен, умываясь в кухне, тихо, сквозь зубы рассказывал отцу:
— …а он, сука такая, ухмыляется: «Настоящие-то, — говорит, — патриоты стрелялись, чтобы в руки врага не попасть, а уж если по ранению попадали в плен, так бежали с лагерей в партизаны, а не сидели, не ждали, когда наши придут да освободят!»
Матвея долго трясло, он не решился выйти к ужину, чтобы не увидать подавленных хмурых лиц отца и братьев. Одичав от одиночества и тоски, он тихонько пробрался через прихожую и пошел со двора. Настоящего друга, к которому можно было бы пойти с такой бедой, у Матвея не было. Побродив по улицам и окончательно продрогнув, он зашел в пристанскую забегаловку, носящую тройное название: «Голубой Дунай», «Кафе-крапивница» и «Бабьи слезы».
Там его, пьяненького и ослабевшего, подобрал и увел к себе капитан с буксира «Иртыш» Прошунин Василий Иванович.
На другой день оживший и повеселевший Матвей за ужином порадовал семейных, что Василий Иванович оформил его на «Иртыш» мотористом. Механиком на «Иртыш» идет парнишка, салага, первой навигации, так что Матвей только числиться будет мотористом, а фактически… Матвей оживленно взглянул на отца и осекся… Он не учел того, что Третьякову не пристало ишачить в цеху наравне с какими-то слесарями, тем более не положено Третьякову плавать на энтом… «Иртыше», под командой Васьки Прошунина. Васька-гад и берет-то Матвея ради того только, чтобы унизить его отца — Егора Игнатьевича Третьякова.
Все это Егор Игнатьевич, поигрывая желваками на скулах, но не повышая голоса, разъяснил Матвею. И потом, после тяжелой нехорошей паузы, сказал, что придется, видимо, Матвею побыстрее из поселка уехать. Другого выхода нет. Матвей растерянно смотрел на отца, на братьев.
Почему же ребята-то молчат? Неужели такое можно всерьез?
— Куда же я из дома поеду?
— Да придется, видно, подале куда. Туда, где нашу фамилию не знают. Где людям все равно: Третьяков ты али, скажем, какой-нибудь Сидоров. Лучше всего, конечно, тебе податься на низ. Там не разбираются, кого хошь берут. Опять же платят там хорошо. Надбавки разные и подъемные дают… — спокойно пояснил отец. — Лидия пущай пока у нас поживет, пока ты на новом месте не устроишься. Деньжонками на дорогу и на первое прожитье мы с Семеном тебя снабдим. Ну, опять же и пенсия у тебя… А здесь оставаться тебе никак невозможно. Конечно, у нас отец за сына или за брата не отвечают, но тем не менее нам из-за тебя любой паразит чуть ли в глаза не плюет. И ведь, между прочим, сам ты виноват. Никто тебя на работу не гнал, вот весна скоро, копался бы с матерью в огороде, сено, дрова — хватало бы в хозяйстве работы, и никому дела нет — инвалид Отечественной войны… А ты лезешь людям на глаза… механик!
Тут уже Матвей понял, что отъезд его — дело решенное, обговоренное и с братьями, и с Лидией. Понял и испугался до дрожи, до холодного пота.
— Ты что же, не веришь мне? — спросил он, дергая щекой.
— Не мне тебя судить! — строго оборвал отец. — Военный суд тебя оправдал, значит, вины твоей перед партией и правительством нет. Но на чужой роток не накинешь платок. Я не могу допускать, чтобы фамилию мою всякий марал, а также и ребята не обязаны через тебя страдать. Со временем, может, забудется, встанешь на ноги, утвердишься и вернешься…
Впервые в жизни Матвей ослушался отца. Он не уехал, не мог он представить себе жизни где-то в другом месте, с чужими людьми. Он так натосковался о доме, о семье… Он просто не успел еще отогреться у родной печки… И почему он должен бежать из родного дома? За что?
Матвей не уехал и, стараясь не замечать холодного молчания отца, работал на «Иртыше», готовя машины к навигации.
По счастью, до выхода флота из затона оставались считанные дни.
Матвею казалось, что за лето, пока они все будут в плавании, отец и Семен в чем-то обязательно разберутся, что-то такое поймут, и когда осенью семья соберется под родной крышей, — все будет забыто и вернется прежняя добрая жизнь.
И, может быть, Лидия родит ему сына.
Но ничего за лето не изменилось, не забылось. Отец ходил туча тучей, братья молчали. Лидия к осени еще сильнее располнела, и Матвею почудилось, что сбудется его заветная думка о сыне. И все остальное, рядом с этой радостью, показалось ему мелочным и незначительным.
Вот родится еще один Третьяков… и все встанет на свои места, и все, что произошло в семье, минет как дурной сон.
— Сын… Егорушка… Егор Матвеевич Третьяков!
— Ты с ума сошел?! — прошептала Лидия, и столько в ее свистящем шепоте было неподдельного изумления и брезгливого испуга, что Матвей понял: никогда ему — Матвееву сыну — Лидия не позволит родиться.
И в эти трудные дни, когда в доме Третьяковых с каждым часом становилось все темнее, тише и холоднее, Матвей начал выпивать. Не часто и не много, но вполне достаточно, чтобы положить на фамилию Третьяковых еще одно темное пятно.
А потом получилось такое. Экспедитор орса, четыре года провоевавший в интендантских тылах, как-то в забегаловке, чокнувшись с Матвеем, сказал, доброжелательно осклабившись:
— Я бы на твоем месте, товарищ Третьяков, спрятал бы эти самые ордена подальше, в мамашин комод. Вот если бы ты их после плена заслужил — другая бы им цена была…
За всю жизнь, даже в мальчишеских драках, Матвей ни одного человека не ударил в лицо. И тут, закрыв глаза, чтобы не видеть жирной подлой ухмылки, он схватил обидчика за грудки и с неожиданно воскресшей третьяковской силой повел его перед собой, затылком вперед, к дверям.