Повести и рассказы: Халфина Мария Леонтьевна - Халфина Мария Леонтьевна 12 стр.


С трудом вырвали из Матвеевых рук синего от удушья и испуга экспедитора, а Матвея увели составлять протокол.

Выручать его пришлось Егору Игнатьевичу, чтобы не допустить дело до позорного суда.

А Валерка ждал вызова в военное училище. Пройдены все комиссии, давно отправлены документы, а вызова все не было.

— Сём! А могут меня из-за Матвея не принять?

Говорил Валерка, не понижая голоса, не думая о том, что дверь в Матвееву боковушку открыта, что он может услышать.

И Матвей услышал. Вот тогда он и понял окончательно, что для Третьяковых куда было бы лучше иметь хорошую похоронную, чем живого, но побывавшего в плену сына.

А вечером к нему пришла мать. Плотно прикрыв дверь, присела на край постели и, склонившись к Матвею, лихорадочно зашептала:

— Уезжай, Матюша, ради Христа, уезжай! Что ты за них цепляешься?! Или ты слепой, или глупый? Это ж волчья порода… разве можно им поперек дороги становиться? И на людей ты, Матвей, не сердись. Это ведь не по тебе, а по отцу бьют. Много он людям зла наделал, вот теперь через тебя с ним люди и рассчитываются. Ты уезжай, а как устроишься — забери меня к себе… Мне бы хоть немножечко на воле пожить… около тебя…

На другой день она сама собрала его в дорогу.

Полгода работал он на низовом лесоучастке. Там хорошо платили, а ему тогда одно только и нужно было: хорошо заработать, приехать в отпуск «домой» прилично одетым, с доброй копейкой, с дорогими подарками… Работал до одури, до отупения, чтобы не думать, заглушить тоску по дому, по семье. Водки и в рот не брал, экономил на питании, на табаке. На первые его письма скупо отвечал Семен. Сообщал семейные новости: Валерку в училище приняли, учится отлично. Вообще о Валерке Семен писал подробно, но адреса его Матвею не сообщал. Из Семенова же письма Матвей узнал, что Лидия переехала к своему отцу. Известие это его не очень огорчило, он примирился с мыслью, что теперь он Лидии в мужья не годится.

Матери он в письмах аккуратно слал поклоны, спрашивал о здоровье. Семен писал: «Пока жива-здорова, но прихварывает, кланяется тебе».

Потом письма из дома прекратились, и тогда все чаще и тревожнее стала Матвею вспоминаться мать. И однажды ночью, когда особенно тяжело не спалось, его вдруг словно осенило: не надо было тогда оставлять ее с ними одну. Сразу нужно было уезжать вместе, вдвоем. Плохо ли, хорошо ли, а вместе… Ведь одна же она у него осталась, кроме нее, роднее, милее ее, нет у него никого на свете.

Уже давно предлагают ему на соседнем рыбоконсервном заводе место механика и комнатку дают. Жили бы они теперь вдвоем — тихо, чисто. И это был бы настоящий его дом, и никуда бы его больше не стало тянуть.

За две недели Матвей уволился, послал на консервный завод заявление, сообщил, что он едет за матерью, попросил приготовить комнату и на первом же попутном пароходе выехал домой.

В дороге от чужого человека, в случайном разговоре узнал, что мать умерла два месяца назад. Его не известили о болезни матери, не позвали проститься, проводить в могилу.

В последний раз Матвей вошел в дом отца трезвым; одет он был неплохо, выглядел окрепшим и спокойным. Думая, что Матвей приехал в отпуск, встретил его отец приветливо.

После второй стопки, узнав, что Матвей уволился и не намерен возвращаться «на низ», присмотревшись к слишком уж спокойному лицу сына, Егор Игнатьевич насупился и спросил напрямую: не собирается ли дорогой сынок начать все сначала?

— А ты, батя, отрекись от меня через газету, — посоветовал Матвей. — Мне теперь все равно. Дотерпела бы маманя, дождалась бы меня, увез бы я ее. Я же за ней приехал, — да опоздал.

Отец поднялся над столом, огромный, разгневанный.

— Вон из моего дома… иуда… подлец! — он указал на дверь. — И не смей материно имя порочить! Это ты ее в могилу свел!

Матвей, пьяный, бродил по поселку. Денег и новой одежды хватило на две недели. Пропив все, что было возможно, вернулся к отцу и залег в кухне, за печью на раскладушке.

«Матюшину боковушку» занимал теперь Семен с молодой женой.

Лежал, пока отец и Семен не откупились — приодели в кой-какое старье, дали денег на дорогу.

Проплавав до осени матросом на барже, Матвей опять явился «домой» пьяный и «гостил» больше месяца.

И так повторялось много раз. Как-то исчез на полгода. Третьяковы вздохнули свободнее, — думали, кончилось их позорище, но осенью Матвей появился в поселке больной, опухший, тихий.

И случилось так, что в этот же вечер, когда Матвей пришел к отцу, из Семенова бумажника пропали деньги — сто двадцать рублей. По тем временам деньги небольшие.

Матвей плакал и клялся. Он даже на колени пытался встать, только бы ему поверили. Он молил Семена вспомнить, где тот мог обронить или потратить эти проклятые деньги. Но ему не поверили. Тогда на следующее утро он взял из отцовского кармана пятьдесят рублей, пропил их и, вернувшись вечером домой, сказал, пьяно ухмыляясь:

— Ну, вот теперь я действительно вор. Теперь, батя, будешь в полном праве вызвать милицию и препроводить меня, варнака такого… вора — Мотьку Третьякова… алкоголика… в тюрьму.

Вот тогда-то отец и избил его и выбросил в промозглый октябрьский вечер на улицу.

— Он меня, понимаешь, в жизни пальцем не тронул, он меня никогда даже словом грубым не обидел…

Матвей хрипло откашлялся и надолго замолчал. Стало слышно, как на печке вздыхает и покряхтывает Иван Назарович.

Вера беззвучно, шепотом ревела, широко открыв рот, чтобы не слышно было. От беззвучного плача заболело горло, стало трудно дышать, надсадно заломило в ушах.

— И ведь бил-то он меня не за деньги. И Сенька, и он знали, что я тех денег не брал… А может, их и вообще не было, тех денег-то. Просто надо было ему избавиться от меня, наконец… любой ценой, лишь бы избавиться.

Тут Иван Назарович скатился с печки, бодро погремел кружкой о ведро и, напившись, сказал торжествующе так, словно они с Верой были в избе одни:

— Ну, Верка, что я тебе говорил? Помнишь? Не поладилось что-то в жизни, пошло кружить на перекосах, ну и сшибло человека с ног… А ты — алкоголик! Да разве алкоголики-то такие бывают? Алкоголик — это если по природе идет от деда к отцу, от отца к сыну. Пары водочные в крови, тут уж, конечно, — дело табак. И то не всегда. Все от человека зависит. Это уж вы мне поверьте, я в этих делах мало-мало разбираюсь. Сам алкоголик был. И дед покойный, и отец, и сам, почитай, до пятидесяти годов пил. Ну-ка, подвинься…

Он прошлепал босыми ногами к Матвею в угол и, потеснив его, плотно уселся на край топчана:

— Вот ты в отместку отцу пить начал, а стоит ли он того, чтобы через него жизнь свою молодую рушить? Это ж куркуль, продажная шкура. Матери твоей он жизнь укоротил, тебе душу изувечил, видать, не одному соседу напакостил, и ничего — живет себе, перед людями чванится. До совести, до души его не доберешься, потому что жиром они у него заросли. Чего же ты до сей поры его отцом кличешь? Какой он отец? В такое время от сына откачнуться, это ж… Любая животная свое дитя от беды грудью прикрывает… Забудь про него раз и навсегда. И про бабу свою тоже забудь. Разве это тебе жена? Ты ищи себе бабу верную, на которую в любой беде положиться можно, чтобы все у тебя с ней было неразделимо вместе. Дом для нее поставь, а она тебе сыновей народит, вот тогда станешь ты настоящий житель на земле. А что касается водки, ты крепись, потому что срок тебе уже остался теперь не долгий. Выдюжишь примерно так до двадцать седьмого мая, не сорвешься, значит, говори, что стал ты опять сам себе хозяином. Ходи тогда посвистывай и хвост держи пистолетом. Это я все по себе знаю. Только та разница, что ты сдуру пил, и пил ты всего три года, а я был запойный тридцать пять лет. Так-то вот, милый сын!

Про отца забудь, а что зубы он тебе вышиб — скажи спасибо. Это он, сам того не зная, всю дурь из тебя вместе с зубами выбил. И не вздумай ты зубы вставлять раньше времени. Вот когда уверишься сам в себе до конца, уверишься, что можешь безвредно в хорошей, скажем, компании выпить рюмку, другую и не потянет тебя за стакан схватиться, вот тогда иди к самолучшему врачу и вставь самые что ни на есть распрекрасные зубы.

И живи.

Уже спустя несколько лет как-то Вера уважительно спросила Ивана Назаровича: что означало это число — двадцать седьмое мая и наказ не вставлять зубы раньше срока? Не гипнозом ли тогда лечил Иван Назарович Матвея от запойной тоски?

Ивана Назаровича Верины предположения тогда очень рассмешили.

О гипнозе представление у него было совсем смутное. Всех гипнотизеров он считал шарлатанами, которые за деньги представляют в клубе разные фокусы.

Но Верино предположение, что именно он Иван Назарович — помог Матвею излечиться от запоя, очень ему польстило. А чего ж? Что ни говори, а неизвестно, как бы оно, дело-то, обернулось, если бы не взял тогда Матвей Егорович во внимание его советов.

Ну, а что касаемо сроков, так в любом трудном деле надо, чтобы человек точно знал срок этому делу, чтобы он конец того срока видел, силы свои рассчитал, уверился сам в себе. Вот тогда он и будет твердо свое дело выполнять и ждать с верой, когда выйдет тому сроку конец. А вы говорите — гипноз.

Так-то оно все и сошлось: и по срокам, и по всему прочему, что наказывал тогда Матвею Иван Назарович.

О том, как практически оно сошлось, Иван Назарович узнавал только по Вериным письмам, потому что самого его к этому времени на Дальнем уже не было.

Заболел Иван Назарович еще на исходе зимы, но все крепился, перемогался и только к ледоходу окончательно слег. Жаловаться и стонать он не умел. Покряхтывал да натужно отдувался, когда становилось совсем уже невмоготу. Лечили его всеми доступными домашними средствами: парили в бане, натирали грудь и бока скипидаром, пробовали, за неимением банок, накидывать на спину стаканы… Вера скормила ему все порошки и капли из своей небогатой аптечки… А Ивану Назаровичу становилось день ото дня хуже и хуже.

Все тревожнее хмурился Матвей, все чаще стоял по вечерам на берегу… Дотянет ли старик, пока вскроются реки и прибежит с Центрального катер? Вера тоже нетерпеливо ждала ледохода. И ждала, и страшилась. Не шли с ума где-то, когда-то запавшие в память слова: «Как бы и он не ушел вместе со льдом?»

Весна была ранняя, дружная, и Иван Назарович все же дождался катера. Только на катер его Матвей снес уже на руках.

Уложили его в капитанской каюте. Немного отдышавшись, он послал Веру на берег, велел сломить ему на дорогу веточку еще не распустившейся черемухи. Конечно, это была явная придумка, просто Иван Назарович хотел отослать Веру от себя, но она не обиделась, поняла, что надо ему на прощанье поговорить с Матвеем Егоровичем о каких-то своих мужских делах.

Тем более, что Вера сама везла Ивана Назаровича в больницу и у нее впереди был еще целый день.

Она вышла на берег, постояла недолго на высоком яру, посмотрела хмуро, как прямо у нее на глазах рушится к черту с таким трудом налаженная, тихая и ровная жизнь… С катера на берег выгружалась артель лесорубов. Строители и жители будущего рабочего поселка Дальнего…

С гоготом, гвалтом, руганью мужики сновали взад-вперед с катера на берег, бежали, пританцовывая под грузом на узеньких, хлипких сходнях… На берегу росли штабеля кирпича, ящиков, бочек с горючим, кулей с мукой и картофелем.

Наломав за избушкой пучок черемухи, Вера спустилась в ложок, сломила несколько веток цветущей вербы. Она прижала к щеке бархатно-нежные комочки, облепившие веточку вербы. Желтенькие, пушистые, словно крохотные цыплята, — они едва уловимо пахли медом.

Вера закрыла глаза и заплакала… Вот и опять она одна… На катер она пробралась, пряча от чужих взглядов опухшие, наплаканные глаза. Артель, выгрузившись, расположилась в тени сарая обедать. На катере готовились сниматься с причала. Матвей стоял с капитаном подле рубки, а в каюте около Ивана Назаровича сидел чужой мужик, тот, что руководил разгрузкой, судя по всему — бригадир артели. Он пожал Ивану Назаровичу руку и, покосившись на Веру, сказал ласково и серьезно:

— Будь спокоен, лечись себе и ни о чем не думай, не беспокой сам себя понапрасну…

К вечеру, пока дотянулись до Центрального, Иван Назарович совсем ослабел. Не то дремал, не то был в забытьи. Только в конце пути, когда катер уже подваливал к пристани, Иван Назарович открыл глаза и поманил к себе Веру. С трудом стащив с узловатого пальца старенькое серебряное кольцо, он притянул Веру за руку и надел кольцо на безымянный палец ее левой руки.

— Тебе оно большое… ты его не носи… спрячь до времени… — превозмогая одышку, наказал он. — Как замуж пойдешь, сама ему на палец надень… скажи, что отцова память… отцовское вам обручение…

На Дальний Иван Назарович уже не вернулся. Помереть ему в больнице не дали, но и для работы в лесу он больше не годился.

Немного оклемавшись, прямо из больницы, уехал на Алтай, где в деревне, еще в отцовском домишке, в одиночку доживала свой век его старшая сестра-бобылка.

Из его чужой рукой писанных, невразумительных писем ничего толкового невозможно было вычитать, хотя и перечитывала их Вера не по одному разу. То ли умирать он поехал под родную крышу, то ли после болезни сил набираться под родным алтайским небом.

А на Дальнем все неузнаваемо изменилось. Восемнадцать чужих мужиков. За зиму, подле Матвея и Ивана Назаровича, Вера отвыкла от шума, грубости и сквернословия. Бросить бы все и бежать куда глаза глядят. Ее и сейчас охотно бы взяли на Центральный, в мастерские, да не велел Иван Назарович пока что трогаться с Дальнего. Строго-настрого наказывал, чтобы «не спущала она с Матвея глаз», пока не обживется он среди артели, не начнет помаленьку снова привыкать к людям.

— Главное дело, — следи, чтобы не закурил он с мужиками. Ежели закурит, тогда, боюсь, трудно ему будет в артели выдерживать. Может и запить обратно…

Теперь Вера холодела каждый раз, когда мужики, подсевши к Матвею, доставали из карманов кисеты. Знала по себе, как мучительно временами тянуло закурить, как трудно было удержаться, особенно когда пахнет на тебя дивным махорочным дымком сразу из дюжины самокруток… А он ведь мужчина, и курил-то он не один и не два года, а пятнадцать с лишним лет. Легко ли? Ну и что могла сделать она одна, без Ивана Назаровича? Тем более, что, проводив Ивана Назаровича, Матвей перебрался из избушки на житье в сарай, «присматривать» за ним Вере стало совсем несподручно.

Пока что Матвей держался стойко. Утром уходил с артелью в лес или работал на постройке, а вечером, после ужина, собирал свое нехитрое рыбацкое снаряжение и шел на реку, на нижнюю заводь. С питанием становилось все труднее, и мужики сами, нередко даже и днем, гнали его рыбачить. А Веру сговорили кашеварить. Конечно, накормить три раза в день девятнадцать здоровых мужиков, когда все продукты по скудной норме, — дело тоже не простое, но ей было все равно, лишь бы поменьше быть среди мужиков.

Кроме того, сверх жалованья бригадной поварихи артель и от себя положила ей хорошую плату. А ей денег сейчас надо было много. Очень уж хотелось поскорее собрать для Ивана Назаровича хорошую посылочку: справить ему бельишко тепленькое из бумазейки, жилет меховой заказать, чтобы грудь у него всегда в тепле была… и еще одеяло бы стеганое, ватное…

У этого бродяжки, у цыгана старого, под конец жизни и постели-то доброй не было…

Работали артельные от темна до темна. После ужина, не отдохнув, шли расчищать поляну под огород, надо было не упустить время, насадить картошки и всякой огородины, чтобы осенью, когда приедут семьи — бабы с ребятишками, встретить их по-хозяйски, с запасом.

Через неделю неподалеку от избушки, на веселом солнечном пригорке, из заготовленного зимой леса вырос вместительный добротный барак.

Потом пониже старой банёшки, поближе к воде, срубили новую баню, топилась баня «по-белому», вода в большом деревянном чане грелась змеевиком.

Рядом с бараком, под нешироким навесом, — Верины владения: летняя кухня и «столовая» — длинный тесовый стол, окруженный аккуратными скамейками.

Назад Дальше