Повести и рассказы: Халфина Мария Леонтьевна - Халфина Мария Леонтьевна 18 стр.


Он похож на бабушку, и, видимо, они очень привязаны друг к другу. Он говорит: «Помнишь, как ты меня пичкала рыбьим жиром? Я же терпел? Имею я право на реванш? Это же в конце концов не рыбий жир, а всего-навсего сливки с фруктовым соком. И всего полстакана…»

И она послушно пьет из его рук какую-то не очень аппетитную на вид смесь, а он уже достает из сумки виноград и лимоны.

Главное, он не стыдится проявлять свои чувства к ней.

Они не целуются при встрече, но он, пока сидит подле нее, все время не выпускает из своих больших лап ее руку, и как-то очень хорошо перебирает ее тонкие, прозрачные пальцы, и, прощаясь, не целует, а просто на мгновение приникает щекой к ее бескровной, совсем невесомой ладони.

Два раза Ильину навещала мать Ирины, Варвара Семеновна, толстенькая, румяная, громогласная и удивительно моложавая. Просто не верится, что у нее дочь — невеста.

Ильину она называет сватьюшкой, приносит ей разные домашние постряпеньки и рецепты «самого последнего, надежного лекарства от сердца».

При появлении сватьи на лице Ильиной возникает какая-то виноватая, вымученная улыбка.

После свидания я пригласила Марину Борисовну в ординаторскую. Мне нужно было узнать: всегда ли ее свекровь Нина Алексеевна отличалась таким замкнутым характером или черты эти обострились в результате болезни?

Марина Борисовна искренне изумилась:

— Да что вы, Мария Владимировна! У мамы золотой характер. Конечно, она не болтлива, но очень общительна — и посмеяться любит, и поговорить. Просто ее травмировал этот неожиданный сердечный приступ. Вы обратили внимание, как она лежит? Ведь она даже руку поднять боится…

Обратила ли я внимание?! В том-то и загадка. При них лежит почти неподвижно, образцовая больная, а ночью разгуливает босиком по палате и лекарства втихомолку выбрасывает в плевашку.

Я знаю, что сердечный приступ у нее начался неожиданно, безо всяких якобы предвестников.

Никаких потрясений, никаких травм. Ходила в кино, смотрела чепуховую комедию, шла домой не спеша, вечер был чудесный, присела во дворе в скверике отдохнуть, подышать перед сном, и вдруг началось…

— Скажите, Марина Борисовна, а сейчас… — спрашиваю я не очень уверенно. — Нет ли чего-нибудь, что смогло бы Нину Алексеевну угнетать, тревожить?

Марина Борисовна недоуменно пожимает плечами.

— Может быть, она скучает о Викторе? Я хотела телеграфировать, и Валерик настаивал, но мама сама категорически запретила. Это же было при вас и в присутствии Леонида Ивановича. Вы меня простите, Мария Владимировна, но я по этому вопросу еще раз проконсультировалась у Леонида Ивановича, и он меня заверил, что вызывать Виктора Андреевича нет необходимости.

Так-то вот. Значит, на балансе имеется: общительный, даже можно сказать, жизнерадостный характер, никаких душевных травм, в семье полная гармония… все хорошо, прекрасная маркиза… А желания жить у человека нет.

Опять поссорилась с мамой. Она становится невыносимой. Я положительно ее не узнаю, настолько у нее испортился характер. Вечная смена настроений. Или ворчит, или хнычет, сама не зная, о чем.

И эта навязчивость, совершенно ей несвойственная… Приходишь домой — обязательно рассказывай ей о всех своих делах.

А я иногда просто не знаю, о чем с ней говорить. Неприятности свои я от нее скрываю, потому что она обладает способностью делать из мухи слона и любую мою ерундовую неудачу превращать в трагедию.

Я понимаю, что она скучает. На пенсию она ушла два года назад и, видимо, до сих пор не может привыкнуть к безделью. Я ей говорю: «Ну, что тебе нужно? Мне бы такую жизнь. Ничем не связана, времени свободного хоть отбавляй. Заведи приятельниц хороших, в кино ходи, читай, рукодельничай. Возьми, наконец, какую-нибудь общественную нагрузку, есть же у вас какие-то пенсионерские советы, вот ты и сходи, узнай — найдется и для тебя какое-нибудь дело. Теперь ведь модно — общественные начала…»

А она смотрит на меня такими глазами, словно я ее обидеть хочу. Теперь еще новенькое появилось. Раньше, когда я была девчонкой, она никогда меня не опекала: видимо, была уверена во мне. Я всегда дружила с мальчишками, и никогда это ее не тревожило… А теперь, как бы поздно я ни пришла домой, она не спит. Ждет. И в глазах тревога. И вопрос: почему задержалась? Где была? А главное, конечно, с кем была?

На Юрку косится. Когда он приходит, я чувствую, как она следит за каждым нашим словом, за каждым взглядом.

Умора. Она боится, что Юрка меня «совратит»!

Смешно и противно, потому что приходится врать. Да еще Юрка, балда, не может удержаться, чтобы ее не поддразнивать…

Не понимаю, как можно так измениться. Не настолько уж она стара, чтобы с этих пор начать выживать из ума…

В клинике я провожу много «лишнего» времени. У меня несколько интересных больных, но, если уж говорить правду, меня все время тянет в восьмую палату, к Ильиной.

Знаю теперь абсолютно точно: она все время чего-то ждет. Вернее, кого-то ждет. И нервы, несмотря на внешние признаки депрессии, натянуты до предела.

Иногда, неудобно вывернув шею, она напряженно, не мигая, смотрит на закрытую дверь палаты.

И уже несколько раз я засекла такой момент: глаза закрыты, лицо неподвижно и, казалось бы, спокойно, но голова чуть-чуть приподнята, чуть-чуть отделилась от подушки: она вслушивается в звуки коридора. Она жадно ловит звуки, но не все, а только звуки мужских шагов, мужских голосов.

Она ждет сына. Того самого Виктора Андреевича, который сейчас находится в командировке.

Она сама запретила его вызывать… Запретила и все-таки ждет. Может быть, она надеется, что родные, не посчитавшись с ее запретом, все же сообщили ему о ее болезни…

И он не приехал до сих пор, возможно, потому, что временно уезжал из Ленинграда на какой-нибудь отдаленный объект, а телеграмма, возможно, лежит нераскрытая в номере ленинградской гостиницы… И еще погода… Ведь может же быть нелетная погода, и он сидит где-нибудь на Свердловском аэродроме…

А может быть, сейчас, именно в эту минуту, самолет приземлился в нашем аэропорту… вот Виктор бежит к остановке такси… а может быть, это его шаги в коридоре, торопливые, тяжелые… и голос… от волнения голос может очень измениться…

Вот примерно какие мысли могут заставить человека так исступленно ждать.

Еще в детстве у меня была дурная привычка — задумываться, по маминому определению, «уходить в себя».

Идиотское состояние. Вдруг выключаешься, перестаешь видеть и слышать, что происходит вокруг тебя. Не замечаешь любопытных, а порой и насмешливых взглядов.

Позднее я научилась следить за собой. Во всяком случае, больным я ни разу не предоставила возможности наслаждаться любопытным зрелищем, когда их лечащий врач вдруг «уходит», а потом «выходит» из себя.

А теперь у меня явный рецидив.

К концу обхода я почему-то очень устаю, а когда в заключение осмотрю Ильину, вытяну из нее хотя бы самые необходимые ответы — скупые, вялые, неохотные, — от меня остается одна шкурка, как от выжатого лимона.

И вот картина: больная с закрытыми глазами, не то дремлет, не то притворяется спящей, а врач сидит у ее постели и смотрит не мигая, упершись глазами в одну точку. Вчера из такого конфузного состояния меня вывела Ильина.

Видимо, она долго наблюдала за мной из-под опущенных век и, наконец коснувшись кончиками пальцев моей руки, тихо сказала: «Идите отдыхайте, милая вы моя…»

Наконец-то мне удалось перевести Ильину в одиннадцатую палату. Это маленькая, одноместная комнатка, очень уютная и тихая. Окно выходит в институтский сад, сюда совершенно не достигают городские шумы.

И оборудована она не по-больничному, а как в хорошем санатории. Вполне приличные шторы, на полу коврик, в нише за шифоньером «персональный» умывальник. В своем кругу мы называем эту палату-люкс «блатной». Обычно по распоряжению Леонида Ивановича ее заселяют жены или тещи больших начальников.

На этот раз, когда очередную номенклатурную жену готовили к выписке, Леонид Иванович дал указание перевести в нее из мужской, очень хорошей, небольшой и спокойной палаты какого-то весьма сановитого дядю.

Уже несколько дней он прогуливался по коридору, благосклонно улыбаясь молоденьким сестрам и врачам, в том числе и мне.

Такой представительный, солидный — выше средней упитанности.

Славка заблаговременно снабдил меня необходимыми «агентурными» сведениями. Больной лег на обследование; его драгоценному здоровью в данный момент ничто не угрожает: сон и аппетит — дай бог любому из нас; в часы, свободные от сна, процедур и приема пищи, разгуливает по всей клинике, по вечерам уходит в терапию смотреть телевизор или режется в шашки с выздоравливающими больными.

Вооруженная этими данными, при активной поддержке не только «полупотерянного поколения», но и всех «средняков», я воззвала к авторитету шефа и вырвала палату прямо из пасти Леонида Ивановича. «Лелик» остался с носом…

Теперь, когда Нина Алексеевна в отдельной палате, я имею возможность уделять ей значительно больше и времени и внимания.

Два раза ее смотрел шеф. С сердцем по-прежнему очень нехорошо. Режим без изменения — неподвижность, покой. Но ее душевное состояние меня уже тревожит меньше. Понемногу спадает напряженность. Видимо, она убедилась, что родные не известили сына о ее болезни, — и перестала ждать его внезапного появления.

Я принесла ей наушники, она кладет их под подушку, слушает музыку. Встречает меня улыбкой. Улыбка у нее хорошая, чуточку ироническая, но добрая.

И говорим мы теперь не только о ее самочувствии. О музыке говорим, о новых кинофильмах, о литературе. С ней очень интересно. Какая-то энциклопедическая начитанность. И ясность мысли. И еще удивительное для ее возраста чувство нового. Понимание нового.

А что я, собственно, знаю о людях ее возраста? Старики, даже самые высокообразованные и мудрые, всегда казались мне неинтересными и скучными. Никогда меня к ним не тянуло.

Говорит Нина Алексеевна мало, но получается, что всегда разговор направляет она. Я уверена, она понимает, что мной руководит не какое-то бабье любопытство, и все же очень деликатно, но твердо пресекает любую мою попытку «заглянуть ей в душу».

С разрешения шефа я выписала для ее родных постоянный пропуск.

Теперь Валерий, и Марина Борисовна, и даже сватья Варвара Семеновна могут навещать ее в любое, удобное для них время.

Странное дело, но у меня такое ощущение, что этот мой подарок Нину Алексеевну не обрадовал. Иногда мне кажется, что она терпит присутствие родных только из деликатности.

Спит она очень мало. О чем она думает? Чем заняты ее мозг, ее память, если ей мешает даже Валерий, которого она, несомненно, очень любит?

Отдельная палата, постоянный пропуск — все это чрезвычайно расположило ко мне родственников Нины Алексеевны. Даже сблизило нас. Сватья, например, относится ко мне, можно сказать, по-родственному. На днях рассказала, как мирила Валерия с Иринкой, когда они серьезно поссорились.

Виновницей ссоры, по мнению сватьи, была Ирина, а Валера «только показал свой мужской характер», и поэтому мать «заставила Ирку покориться» и сделала ей серьезное внушение, что «ежели всякая соплюха будет перед таким самостоятельным парнем нос задирать — то этак недолго и на бобах остаться» и т. д.

О Нине Алексеевне она отзывается с большим уважением: «Старая сватья у нас, прямо сказать, всех мер женщина. С образованием, а никакой черной работы не боится. К любому человеку уважительная и характером уживчивая, не то что другие старухи». В свою очередь, Нина Алексеевна отвечает богоданной сватье полной взаимностью: «Варвара Семеновна пленяет своей искренностью и неистощимым оптимизмом… — говорит она серьезно, без тени улыбки. — Несколько категорична в суждениях и для меня, к сожалению, слишком громогласна. Мариша и Валерий люди молодые, выносливые, а я по старости лет через полчаса выхожу из строя, тупею и лишаюсь дара речи… Ну, а в целом — это очень славный человек, и к тому же прекрасный воспитатель. Ирочка — обаятельная девочка. Рада за Валерия. Думаю, что он не ошибся в выборе».

Я, конечно, при каждом удобном случае стараюсь перекинуться словом с Валерием и, особенно, с Мариной Борисовной. В результате всех этих случайных, непродолжительных разговоров у меня складывается уже более или менее ясное представление об этой семье.

Муж Нины Алексеевны погиб в первые дни войны. И старший сын, первенец, двадцатилетний Володя, тоже погиб на фронте вскоре после отца.

Младшая из детей, любимица всей семьи Маруся, умерла от менингита… Они уходили от немцев пешком. Попеременно с Виктором несли заболевшую Марусю на руках. Потом похоронили ее у дороги.

Она не смогла бы уйти от Марусиной могилки, но рядом был Виктор — последняя зацепка в жизни… Единственный, любящий, все понимающий. Лучший из всех сыновей земли.

Таким он остался для нее навсегда. Самым близким на земле человеком. Другом, который понимает без слов.

За годы эвакуации Сибирь околдовала Виктора. Они решили не возвращаться на запад, на разоренное войной, осиротевшее свое семейное пепелище. Во втором послевоенном году Виктор окончил сибирский институт и вскоре привел в дом Марину. «Вы знаете, мама не была для меня свекровью… Она никогда, не ревновала Виктора ко мне, не вмешивалась в наши отношения. Сначала нам очень трудно жилось, особенно когда родился Валерик.

Без маминой помощи я, разумеется, не смогла бы учиться и закончить университет» (из разговора с Мариной Борисовной).

С Ириной Валерий дружит около двух лет. Марина Борисовна в нее влюблена, кажется, не меньше Валерия. И его будущую тещу, Варвару Семеновну, она уже считает как бы членом своей семьи. Часто можно от нее услышать: «Мы с Варварой Семеновной думаем… мы с Варварой Семеновной решили…»

Даже со стороны приятно наблюдать, как идут они рядышком — две совсем еще не старые мамы, говорят увлеченно о своих милых чадах, говорят и не могут наговориться. «Конечно, Варвара Семеновна женщина простая, без претензий… — говорит Марина Борисовна, она словно убедить меня хочет в чем-то, в чем я еще не до конца убеждена. — А какая труженица! Положительно на все руки мастер. Ирусю обожает, ради нее на любую жертву пойдет, и в то же время держит ее в ежовых рукавицах. Ируся не только отличница пединститута, она прекрасная хозяйка, трудолюбива, чистоплотна, знает цену копейке…»

Сама Нина Алексеевна о семейных говорит скупо, но неизменно доброжелательно. Только когда разговор коснется Валерия, она становится несколько многословнее: «В бабьем сердце есть такой особый заповедничек для внучат. Появляется в семье, в самый неподходящий момент, не зван, не прошен — этакий владыка весом три килограмма. Деспот. Центр вселенной… все летит кувырком: налаженный семейный уклад, привычки, покой. Обрушивается целая лавина новых забот, волнений, страхов, ночи бессонные… Но вам уже кажется невероятным: как это раньше мы могли обходиться без него…»

О Валерии она говорит всегда очень тихо, с паузами. И улыбка, та милая — ироническая и нежная — улыбка, от которой так теплеет ее бескровное, малоподвижное лицо.

«Он у нас часто болел. Я работала в издательстве и брала работу на дом, чтобы быть с ним, когда он не мог посещать садик… У меня была старенькая шаль… большая, теплая. Возьму его на руки, закутаюсь вместе с ним шалью — у него только головенка торчит наружу — и ношу от окна к окну… Называлось это у нас „походим-побродим“.

Я говорю: „Смотри, вон это завод, там делают машины. Видишь, какая большая труба, а из трубы идет дым“. Он смотрит… серьезно, вдумчиво, кивает мне головой и повторяет: „Ту-ба… тым“».

Нина Алексеевна закрывает глаза, но мне кажется, что из-под неплотно сомкнутых век она всматривается во что-то невидимое мне: силой памяти вызывает из прошлого милые ей картины раннего Валеркиного детства…

Назад Дальше