Повести и рассказы: Халфина Мария Леонтьевна - Халфина Мария Леонтьевна 20 стр.


Приняла ночное дежурство, обошла палаты. Полчаса посидела у Мити Янышевского. На днях ему предстоит операция. Очень тяжелая, и он это знает.

Готовят его к операции второй месяц. За это время все наши к нему привязались. Ему семнадцать лет. Длинненький и очень хрупкий. Обаятельная улыбка — нежная и немного лукавая. Он не вызывает чувства жалости, какое обычно вызывает в людях тяжелобольной, вернее, почти безнадежно больной, милый ребенок.

Покоряет в нем сочетание хрупкости и мужества. Настоящего, осмысленного человеческого мужества, каким не всегда обладают зрелые мужчины.

Я принесла ему книжку стихов Пастернака и шоколадку с орехами. Он любит с орехами.

Потом, когда в палатах погасли огни и установилась тишина особая, наша больничная, ночная, настороженная тишина, — я пошла к Нине Алексеевне.

Подле ее постели сидела нянечка Полина Дмитриевна, добрая душа, самая человечная из всех наших нянь и санитарок.

Разговор шел о детях. Вела его не спеша няня Поля, а Нина Алексеевна молча слушала. Очень серьезно и внимательно слушала.

— Это уж какой матери как повезет. Одной в детях счастье, другой горе одно… Он еще и народиться не успеет, а ты за него уже болеешь… У него уже свои народились, а ты все равно болеешь, переживаешь… И клянешь его другой раз, ругаешь, — а все равно, обратно переживаешь. И так до гроба, до последних твоих дней…

Увидев меня в двери, Полина Дмитриевна пожелала больной покойной ночи и ушла.

Я присела на краешек постели Нины Алексеевны, взяла ее руку, чтобы проверить пульс.

— Итак, беседа шла о материнском чувстве? — спросила я с улыбкою невинной на устах.

— О, да! — негромко откликнулась Нина Алексеевна. — Бессмертная, в веках воспетая, святая материнская любовь!

Она помолчала, прикрыв глаза, пока я подсчитывала пульс, затем, после небольшой паузы, спросила:

— Вы сказали: материнское чувство… а вы уверены, что это действительно чувство?

— Простите, я не поняла вопроса…

— Иногда говорят: материнское чувство, а иногда — инстинкт материнства, что же это такое: чувство или инстинкт? — пояснила она.

— Нина Алексеевна, дорогая, вы прекрасно знаете, что это понятия совершенно различные… — сказала я спокойно. — Вам нужно уснуть.

— А вы прекрасно знаете, что я не усну, и снотворного настоящего вы мне не дадите, и сами спать не ляжете. Будете, как лунатик, бродить по коридорам, нарушая безмятежный сон нянечек и сестер. Вы видите, какая я послушная больная. Я убеждена, что мне необходимо движение, воздух, книги, но вы приказали мне лежать и я лежу, потому что иначе шеф снимет с вас голову… Не сердитесь, Марусенька, я шучу. Ваш подопытный кролик в полном вашем распоряжении. Но если и вам не спится, не уходите…

— Почему вы не можете спать? Что вам мешает? — спросила я прямо. Я хотела убрать руку с ее запястья, но она прикрыла ее своей ладонью.

— Старость… обычная старческая бессонница… И повторила — Не сердитесь на меня… — потом добавила, заглянув мне в глаза, со своей ласково-иронической усмешкой: — Только не ищите драмы там, где ее нет.

Я начала по-идиотски краснеть, но сделала вид, что не поняла, и спросила первое, что подвернулось на ум:

— Так что же это такое — материнская любовь? Чувство или инстинкт?

— Прежде всего материнская любовь — это рабство… — спокойно и не задумавшись ответила Нина Алексеевна. — Пожизненное, бессрочное… без надежды на амнистию. Вы слышали, как выразилась нянечка: до гроба, до последних твоих дней.

Она помолчала, ожидая, видимо, не начну ли я сразу возражать.

— Вообще фактура материнского чувства, если брать его во времени, неоднородна…

Она так и сказала «фактура материнского чувства…»

Сейчас я не могу восстановить дословно этот наш второй ночной разговор. В ее толковании, эта самая фактура делится на три основных периода.

Живет девушка или молодая женщина. Живет полноценной интересной жизнью. Свободна, независима. Живи и радуйся. Но проходит определенный срок, в ней просыпается инстинкт продолжения рода, инстинкт материнства.

«Ловушка природы» — против нее бессильны доводы рассудка, разума, расчета.

Тут она оговорилась, что речь идет не о тех, кто становится матерью случайно, поневоле, по несчастному стечению обстоятельств.

И вот женщина носит ребенка. Ее организм физиологически перестраивается, все подчинено интересам его развития, его формирования.

Она и эта зреющая в ней жизнь — одно целое. На него работает и тело и сознание матери.

Потом оно родится — такое крохотное, такое беспомощное и самое драгоценное из всего, что ее в этом мире окружает.

Пуповина перерезана. Он существует уже самостоятельно — человек, личность, индивидуум. Он умеет дышать, он питается уже не кровью матери, не соками ее тела, а только ее молоком.

А она еще не осознала свершившегося разобщения с ним. Продолжает работать инстинкт — могучая, страстная животная связь.

Взаимозависимость. Ребенку необходима только мать. Связь эту может прервать только смерть. И матери кажется, что связь эта — навсегда.

Ребенок растет. Понемногу начинает изменяться и отношение матери к нему. Это уже чувство — разумное, требовательное, осмысленное (да, она так и сказала — осмысленное). Но по-прежнему с ним связаны все ее планы, надежды, мечты о будущем.

Так или иначе, в той или иной мере, ее личная жизнь подчинена его интересам. Связь продолжается. Не физиологическая — связь сознания. Взаимосвязь. Потому что и на этом этапе мать продолжает оставаться для него существом самым близким и необходимым.

Человек взрослеет. Начинается естественный и закономерный процесс. У него появляется свой мир, свои интересы, возникают свои, новые личные связи. Он заботлив и внимателен. Но взаимосвязь нарушена.

Мать по-прежнему радуется его радостям, болеет его болью. Нет, не по-прежнему, а в значительно большей мере.

Раньше, когда он приходил к ней с обидой или шишкой на лбу, она могла ему помочь: что-то объяснить, посоветовать, подсказать или просто подуть на шишку, поцеловать, и это помогало.

Она была в силах его защитить, а порой принять на себя всю силу удара, предназначенного ему.

А теперь в ее силах одно — не мешать ему, не быть навязчивой, не раздражать попытками проникнуть в его мир. Он искренне убежден, что она уже не способна его понимать, что, устраняя ее из своего личного мира, он просто щадит мать, оберегает ее душевный покой.

Понемногу у него вырабатывается особый тон по отношению к ней — покровительственный, снисходительно-ласковый.

Это в лучшем случае, когда у матери хватает ума не цепляться за свое привычное и, казалось, такое незыблемо прочное место в его жизни.

Но не всякая мать без боя сдает позиции. Вскипает нелепая материнская ревность, борьба за право вмешательства в дела взрослых детей, за свое влияние в семье — короче говоря, все то, что способно отравить жизнь молодых, испортить им отношения, полностью нарушить лад в семье.

В таких случаях обычно говорят — окончательно выжила из ума. Ну, а в лучшем случае мать деликатно отходит в сторонку… На обочину. Казалось бы, что старику нужно? Кончилось рабство. Она может, наконец, свободно вздохнуть… «Ныне отпущаеши раба твоего…» Пожить наконец для себя. Она суетится, пытается, насколько возможно, уютно оборудовать эту свою… обочину. Но ничего не получается…

Каменная пустыня одиночества.

Она выразилась как-то иначе, вообще, она говорит очень просто, без всяких там вычурных, драматических слов, но смысл именно такой: каменная пустыня… в ней даже эха нет. Закричи, а эхо не отзовется…

И все это она говорит очень спокойно, без ожесточения, даже без горечи. И только в третьем лице: они, она… Как сторонний наблюдатель, оценивающий какое-то явление, лично к нему никак не относящееся.

А меня этот разговор вымотал. Я не имею права забывать, что я врач, а она — моя больная. Я не могу с ней спорить.

Я знаю, что ей вредно много говорить, но, может быть, молчать еще вреднее?

Да и говорила-то она совсем недолго. Это в моем переложении получилась такая тягомотина.

Она, видимо, почувствовала мое состояние. Погладила кончиками своих легких, прозрачных пальцев мою руку и сказала:

— Хватит философских отвлеченностей… Расскажите мне лучше о себе. Как поживает ваша мама? Вы с ней помирились?

Я как-то мимоходом сказала ей, что у меня не очень ладится с мамой, тогда она не проявила никакого интереса к моим семейным делам, а, вот видишь, оказывается, все помнит.

Я бодро похвалилась, что теперь у меня все в порядке. Мама очень изменилась, стала сдержаннее, спокойнее.

Тогда она спросила:

— А вы ничем не обидели ее?

Я еще раз заверила, что все наладилось.

Потом я принесла Нине Алексеевне таблетку «настоящего» снотворного и еще посидела, но уже молча, пока она не начала дремать.

Почему она спросила: не обидела ли я маму? Дома у меня — тишь и благодать. Прекратилась воркотня, недовольство, настырные расспросы о моих больных, о том, что сказал шеф, что я ему ответила, что я кушала и как кушала…

В общем, полный мир… А может быть, только сосуществование? Если присмотреться внимательно, можно обнаружить некоторые странности. Начинаю я ей что-нибудь рассказывать, она послушает-послушает и вдруг прервет: «Ладно, Машенька, ты отдыхай… Софья Ивановна просила Вовку уложить, она сегодня в ночную…» И уходит. На весь вечер.

Она ладит со всеми соседями, но дружбы особой у нее ни с кем нет. Это со мной она любила поболтать, а с чужими она очень сдержанна и сближается с людьми туго. Где она проводит вечера? Обе соседки — бабы несимпатичные, привлечь ее ничем не могут… Кухня у нас общая. Холодная, неуютная. И вообще она стала какая-то вроде пришибленная. Почему? А вот почему. Недели две с половиной назад я пришла усталая и злая, как собачонка. Свои настроения я от нее всегда стараюсь скрывать, но она, каким-то особым чутьем, сразу определяет, когда у меня что-нибудь не поладилось.

Не могу же я ей каждый раз докладывать, что вот у выздоравливающей больной вдруг ни с того ни с сего поднялась температура, что «Лелик» опять ни за что облаял меня и Игоря.

Потом она привязалась с ужином, а я так устала, что мне кусок в горло не лез. И я сорвалась, я не орала на нее, не грубила. Я сказала: «Мама, господи, как ты мне надоела! Отстань от меня, ради бога, дай ты мне отдохнуть». Она сразу замолчала. И ушла, видимо, в кухню, потому что больше ей уйти некуда.

Дулась потом несколько дней. Вообще-то она для своих лет очень хорошо сохранилась, никогда не жаловалась на здоровье, а тут, я вижу, по утрам вид у нее больной. Пришлось срочно восстанавливать дипломатические отношения.

По правде говоря, вины я за собой не чувствовала, но все же переломила себя, подошла к ней, обняла: «Не дуйся, ма, я, конечно, скотина, но неужели ты не понимаешь, что я очень устаю, что иногда мне не до болтовни?» А она вдруг засуетилась, растерялась: «Что ты, — говорит, — что ты, Маша?! С чего ты взяла! Просто мне немного нездоровится…»

Вот как все это было. После этого у нас и установился мир. Тишь и гладь. И божья благодать.

А что, если она тоже думает… об этом? Что она мне не нужна, что теперь я могу без нее… В одиночку можно додуматься бог знает до чего.

Да нет чепуха какая. С этой Ильиной я и сама скоро, видимо, стану психопаткой. Мерещатся всюду разные психологические страсти-мордасти.

А все же почему я уже больше года, например, не была с мамой в кино? Пока Юрка не уехал в экспедицию мы урывали каждый свободный вечер, чтобы побыть вместе, это понятно. Но ведь его нет уже четыре месяца, я за это время несколько раз побывала в театре и филармонии, десяток раз ходила в кино. Но без мамы…

Почему я не могу, в конце концов, поговорить с ней о Юрке? Я же знаю, как тревожит ее неопределенность наших отношений. Ведь это же так просто — объяснить ей что мы не можем пожениться, потому что нам негде жить. Юрка до сих пор в общежитии, у нас с мамой на двоих одна комната.

Пусть она его не любит. Я знаю, такой зять ей не по душе, но тут уж ничем не могу ей помочь. Ее зятем может стать только Юрка…

Эта каменная пустыня не идет с ума. Не может быть, чтобы она говорила о себе. Как может быть одиноким человек, если его окружают близкие, любящие, очень чуткие люди?

Она обобщает. И получается, что удел старости каменная пустыня. Что в конце жизни человек неизбежно, неотвратимо приходит к одиночеству… И не потому только, что слабеют его связи с взрослеющими детьми, она же сама говорит, что это естественный и закономерный процесс. Чего-то она не договаривает.

Возможно, дело в том, что мы, молодые, вообще не способны понять трагедии старения… Может быть, это действительно очень страшно? Откуда мы знаем. Сознание обреченности… близости конца. И отсюда одиночество. Но я действительно этого не понимаю, существуют определенные биологические законы жизни человека. Естественное чередование возрастных категорий. Мне недавно стукнуло двадцать шесть. Ах, какая трагедия! Уходит молодость! Одна треть жизни, причем лучшая часть, уже прожита! Нет, не понимаю.

А если говорить об одиночестве, так самое ужасное, по-моему, это одиночество человека молодого. Когда он ищет и не находит связей с окружающим, с людьми. А я знаю таких. И знаю стариков, которым можно позавидовать. Это жизнелюбы, не боящиеся смерти.

Например, Славкины родители. Отец у него старый, но еще работает, а мать на пенсии. Занятная семейка. Славка — циник, грубиян, а со стариками прекрасно ладит. Конечно, они и спорят и ругаются, но нет у них никаких трагедий, никаких рвущихся связей, никаких пустынь.

Мать очень похожа на Славку. Она говорит: «Придумали какую-то ахинею, что как вышел человек на пенсию, так и жизни конец. Бред зеленый! Для женщины пенсия — дар божий! Детей рожать не надо — время вышло. Ребята повырастали, слезли с горба. Хлеб ты жуешь свой — ни от кого не зависишь. Теперь только и пожить для себя, теперь только радости-то жизни доступны стали. Раньше — почитал бы часок, а нельзя. Минуточки свободной нет; в кино бы сбегал — денег жалко, ребятишки на детский сеанс на эти деньги двое сходят; в выходной день за город бы съездить, отдохнуть — опять же нельзя, стирки скопилось, дай бог силы за выходной управиться. А внучат я себе на шею посадить не даю. Припрет нужда: заболеет кто или на курорт съездить надо — придут, попросят, помогу, выручу, а в няньки к ним идти на старости лет — что-то не поманивает».

И дети на нее не обижаются. У Славки два малыша, ему с женой очень туго приходится, но он говорит: «Они свое дело сделали, пусть божьи одуванчики хоть напоследок по-человечески поживут».

Или бабка Хворостинина. Ей за семьдесят. Ходячее отрицание тезиса, что «в здоровом теле здоровый дух». От тела почти ничего не осталось — косточки и кожа.

Ревматизм, стенокардия, а бодрости духа на пятерых молодых хватит.

Всю жизнь работала на ткацкой фабрике, родила и вырастила пятерых, потом растила внуков, а теперь хвалится, что скоро внучка Валька принесет ей правнука: «Мне, — говорит, — о смерти еще рано думать, вот последнего внука женю да правнука вынянчу, тогда другое дело, может, и подумаю».

Вот как просто открываются некоторые ларчики.

Стояла на автобусной остановке, сбоку на меня налетела сватья Варвара Семеновна, свекольно-румяная от мороза, заорала весело — вся очередь разом на нас оглянулась: «Марусенька вы моя, да чего же вы здесь торчите, да в такую погоду только и пробежаться, кислородом подышать!»

Подхватила меня под ручку и поволокла в переулок.

На ходу она стала расспрашивать о состоянии Нины Алексеевны и вдруг сокрушенно поведала, что болезнь сватьи спутала все их семейные планы.

Дело касалось Валерия и Иринки. Их нужно было поженить. Они говорила со мной с потрясающе благодушным бесстыдством:

Назад Дальше