Рассказы веера - Людмила Третьякова 35 стр.


– А я, мадам, тотчас догадалась, что вы ею интересуетесь. Сама не знаю почему, а догадалась. Ну если пару горшочков камелий возьмете, то мальчишку с вами пошлю. Он проворный: и цветы поднесет, и могилу покажет. Так как?

– Да-да, разумеется.

Любовь Ивановна не любила кладбищ, боялась их и всякий раз, когда доводилось посещать подобные места, шла меж могил осторожно, боясь оступиться, что, как слышала, являлось дурной приметой. Но сейчас, когда она со своим провожатым миновала старые, с узорчатой решеткой ворота, двигалась легко и свободно по аккуратным, прямым, посыпанным гравием дорожкам. В конце каждой из них был врыт чугунный столбик с номером, чтобы лучше ориентироваться. Слева и справа стояли самые разные памятники – высокие, роскошные, богато украшенные, из мрамора и очень скромные, но все примерно на одинаковом расстоянии.

Однако без посторонней помощи Любовь Ивановна, пожалуй, долго бы плутала среди надгробий, поскольку по краям кладбища захоронения поднимались ярусами вверх, что непривычно русскому глазу и наверняка затруднило бы поиски. Но мальчик, ловко кативший перед собой тачку, уставленную горшками с камелиями, уверенно вывел ее к нужному месту, и она увидела простой, но благородных очертаний, из белого мрамора памятник, на котором изящной вязью были переплетены инициалы Мари Дюплесси и обозначены даты жизни и смерти.

Спутник Любови Ивановны тут же занялся делом, к которому, видимо, был привычен: достал из своего кожаного фартука ветошь и флягу с водой, быстро протер памятник. Затем собрал плоским зубчатым скребком вокруг памятника слежавшиеся листья, на их место поставил цветы и с пакетом мусора в руках отошел, очень мило сказав Любови Ивановне:

– Меня зовут Жан. Когда я вам понадоблюсь, мадам, кликните меня. Я буду невдалеке.

Такая сноровка и деликатность маленького гида тронула Любовь Ивановну. Жан был примерно одного возраста с ее сыном. Она невольно улыбнулась. И может быть, именно эта мысль придала моменту, о котором столько думалось, нечто умиротворяющее, спокойное и светлое. Белый памятник, повеселевший в окружении чудесных камелий, теперь казался ей самым последним и неоспоримым доводом в пользу совершеннейшей реальности прекрасной и несчастной Мари.

...С кладбища Любовь Ивановна вернулась взволнованная, с переизбытком впечатлений и решительно отказалась ехать куда-либо вечером. И когда они с Григорием Александровичем уселись за стол, она, сделав глоток из бокала, принялась рассказывать ему о сегодняшнем путешествии.

Граф был прекрасным слушателем. Это своего рода талант, которого многие совершенно лишены. Его лицо и даже фигура выражали полное внимание и интерес к собеседнику. Никогда не перебивая говорящего, граф лишь покачивал головой в знак того, что понимает, о чем идет речь, и это ему интересно. Правда, по ходу дела у него иногда вырывались восклицания, но такого рода, что только подхлестывали энтузиазм рассказчика: «Это невероятно!», «Ну-ну, дальше, пожалуйста!», «Как хотите – я отказываюсь верить» или «Я почему-то так и предполагал», «Экая жалость!», « Восхитительно».

Делал он так вовсе не из деликатности, в которой ему никто отказать не мог, а оттого, что всякий людской интерес и впечатления действительно трогали его и занимали.

А уж когда начинала с ним откровенничать Любовь Ивановна, что случалось весьма редко, он и вовсе обращался в слух и внимание.

– Я вполне понимаю, дорогая, почему ты решилась ехать одна. Есть такие положения, когда одно лишнее слово, сказанное некстати, какое-то движение, жест могут погубить все очарование происходящего. Сколько раз я в этом убеждался! Но можно ли бранить людей? Все разные, потому и столько несуразиц на земле. Я читал «Даму с камелиями». Да кто в Петербурге ее не читал! Там ведь Мари Дюплесси выведена как Маргарита Готье. Дюма, видно, не хотел тревожить ее истинное имя. А ты вот узнала. Как же надо тронуть сердце людское, чтобы, перевернув последнюю страницу, человек не поставил книжку на полку, а, растроганный, назавтра снова взялся за нее! Но я, ожидая тебя, уже волновался. Сегодня ты, как никогда, долго отсутствовала.

При этих словах меланхоличное выражение исчезло с лица Любови Ивановны, и она с жаром заговорила:

– Да! Ведь я тебе вот что еще не рассказала! Вышла я из кладбищенских ворот, кучеру приказала ждать, а сама думаю: дай пройдусь. Смотрю, посередине широкой улицы деревья рядком стоят, так себе, чахленькие, видно недавно посаженные. А в самом начале на чугунном столбе такая же чугунная табличка с надписью: «Бульвар Севастополь». Ну, понятно: Севастопольский бульвар. Как это тебе?

Григорий Александрович усмехнулся:

– А что тут скажешь? Это они в честь своей крымской победы назвали. Увы, не запретишь.

– Я и без тебя поняла, что это значит. Но каковы наглецы! Это нам, дуракам забывчивым, урок. Я совсем малолеткой была, а батюшкины рассказы о наполеоновском походе как сейчас слышу. Он говорил, а глаза платком промокал: друзей погибших вспоминал. Так почему же у нас нет, ну, скажем, улицы Взятия Парижа? Или площадь назвать Остров Святой Елены. Нет не площадь, а лучше переулок, скажем, Свечной. Я там, на углу Свечного и Садовой, жила. Невеселое местечко, погибельное. Но к такому случаю как раз бы оно и кстати. А то прыткие какие – у них уже и Севастопольский бульвар есть!

– Ах ты, патриотка моя! – смеялся граф. – Не одну тебя тот злосчастный бульвар раззадорил! Кузен Мишель мне недавно про своего отца рассказывал, князя Сергея Григорьевича.

– Какой Мишель, какой князь?

– Да князь Волконский, что в Сибири сидел по декабрьскому делу! Дядюшка мой. А Мишель – его сын, князь Михаил Сергеевич. Так вот какая история. Как только дядюшку из Сибири выпустили, он, добравшись до Петербурга, тотчас в Париж подался: вспомнить, так сказать, ратные дела и, думаю, еще и куртуазные: по молодости он шалун был, хват – ого-го! Его боевой товарищ Киселев, наш посол, помог ему быстро бумаги выправить. И вот уже дядюшка гуляет по Парижу в компании какого-то приставшего к нему француза.

Когда они оказались на том же бульваре, что и ты сегодня, этот мсье не без подвоха показал на надпись: «Бульвар Севастополь». Дядюшка Серж понял намек, промолчал. Идут дальше. Тут наш князь, у которого когда-то на генеральском мундире свободного места не было – весь в орденах, остановился, посмотрел сквозь узкую улочку вверх на Монмартрский холм и говорит своему спутнику: «Помнится, в двенадцатом году вон там, видите, стояла артиллерийская батарея моего родственника». Француз тоже все понял. И они подружились.

– Браво! – захлопала в ладоши Любовь Ивановна. – Так его! Вот вам!

– Стыдитесь, мадам, – с шутливой серьезностью урезонил граф жену. – Что вы так напали на французов? Право, они столько сделали для цивилизации!

– Ты лучше скажи, что они с Мшаткой, имением вашим крымским, сделали? Спалили – вот что они сделали, камня на камне не оставили от дома, парк испоганили. Ты мне сам рассказывал. А Ореанда кушелевская? Тоже уничтожена!

– Ты не совсем права, Любочка. Ореанда уже далеко не наша была! Царь Николай Павлович однажды путешествовал по Крыму, заехал к нам и очаровался. Пристал к отцу: продай да продай Ореанду, я своей жене подарок хочу к именинам сделать. Ну что тут скажешь?..

* * *

Жизнь в Париже не только не приедалась, а каждодневно одаривала Любовь Ивановну головокружительными впечатлениями. Она чувствовала себя на палубе брига, мчавшегося по волнам на всех парусах все к новым и новым горизонтам.

Париж удивлял: интерес к титулам и гербам здесь явно пошел на спад. Во дворце Тюильри, где жил император Наполеон II, предпочитавший придворным красоткам простых и доступных актрис, снобизм и высокомерие стали немодными. Говорили, что на одном из балов даже видели некоего краснодеревщика с супругой. Это никого не скандализировало. Правила хорошего тона претерпели изменения, теперь ценились способность к разного рода импровизациям, оригинальность. На одном из маскарадов четверо «рыбаков» внесли в парадный зал на обозрение сотен глаз свою «добычу»: прелестная русская аристократка Варвара Римская-Корсакова, входившая в круг самых приближенных дам императрицы, изображала «золотую рыбку», завернувшись, совершенно обнаженная, в сеть из золотых нитей. Все были в восторге!

Церемонные менуэты уступили место незатейливым, жизнерадостным полькам. Отпрыски знатнейших фамилий, приняв вызов времени и отбросив предрассудки, до упаду танцевали с хорошенькими горожанками, частыми гостями Тюильри.

Разумеется, старая почтенная аристократия, резко усеченная гильотиной санкюлотов, все еще тянула свой грустный век среди обветшалой роскоши Сен-Жерменского предместья. Но и здесь то и дело выдавали юных принцесс за сыновей промышленников и банкиров.

За громкой фамилией могла скрываться всего-навсего оборотистая особа. К примеру, все знали, что девица Селеста Магадор совсем недавно служила наездницей в цирке и была подружкой многих знатных шалопаев. Но, прибрав к рукам одного из них, стала-таки графиней де Шабрийан.

Чертова частица «де»! Все-таки кое-кому она по-прежнему не давала покоя. Даже Бальзак, щедро обласканный славой, не устоял и самовольно присоединил этот знак избранности к своей невыразительной фамилии.

Какой магией обладает аристократическое имя, словно впитавшее аромат веков, событий и уже само по себе многое говорящее в пользу счастливого обладателя, – об этом хорошо было известно Любови Ивановне, бывшей Кроль, бывшей Голубцовой. И теперь, когда кое-где сохранившийся в богатых домах Парижа мажордом старательно выговаривал: «Граф и графиня Кушелевы-Безбородко», она испытывала необыкновенные гордость и волнение.

Однако больше раутов и званых ужинов ей нравились костюмированные балы, которые давали то в Тюильри, то в Опере и куда валом валила самая разношерстная публика.

Григорий Александрович хотя и сопровождал жену, но в танцах, ради которых все затевалось, не участвовал, а отсиживался обычно в компании почтенных отцов, привозивших сюда повеселиться своих дочек.

С открытых галерей Оперы, откуда были хорошо видны танцующие пары, граф пытался разглядеть Любовь Ивановну. Он быстро и безошибочно находил жену среди толпы, находил и любовался ею, одетой с необычайным вкусом в одно из прелестных платьев, на которые шла уйма шелка, тафты, кружев и прочего. Любовь Ивановна предпочитала ткани насыщенных цветов: желтого, лилового, густо-голубого – словом, такие, которые наилучшим образом оттеняли ее яркую красоту брюнетки. Вместо принятых здесь цветов и бантов голову графини венчала на русский манер уложенная коса, перевитая либо жемчугом, либо нитями, составленными из небольших сверкающих алмазов.

...Вечер начинался по традиции каким-нибудь медленным церемонным танцем. Это было узаконенной данью прошлому. Затем дирижер начинал все энергичнее махать своей палочкой, движения танцоров становились быстрее. И очень скоро танец превращался в сумасшедший вихрь, все неслось, кружилось и прыгало, стараясь удержаться на ногах, ибо печальна была судьба того, кто нечаянно оступался. Рассыпались идеально уложенные куафером прически дам и кавалеров, летели на пол, затаптывались запонки, пуговицы, бутоньерки, бархатные банты, драгоценности, рвались в клочья кружева. А руки танцующих сцеплялись так, что по окончании этой вакханалии их невозможно было разжать.

Любовь Ивановна веселилась до упаду, не жалея сил еще и потому, что было ясно: рано или поздно парижскому празднику придет конец, граф уже подумывал о возвращении в Россию. Она порой раздражалась, когда муж, отыскав ее в толпе, тихо и озабоченно спрашивал: «Ты не устала, Люба? А то уедем».

Обычно Любовь Ивановна не противоречила и выходила из зала под руку с графом, полная достоинства и спокойствия знающей себе цену женщины. Склонив голову к его плечу, она что-то тихо ему говорила. Григорий Александрович, ободренный ее вниманием, улыбался, что очень шло к его красивому, но почти всегда печальному лицу. На них, высоких, статных, элегантных, обращали внимание. Любовь Ивановна с удовольствием подмечала взгляды, устремленные на них.

Но стоило им сесть в экипаж, как она тотчас отстранялась от мужа, делалась рассеянной, думала о чем-то своем и, полуприкрыв глаза, еле отвечала на его вопросы.

* * *

В парижское житье-бытье графской четы внес свою долю сумятицы упавший как снег на голову братец Любови Ивановны. Николай Кроль совершенно преобразился, из чего можно было сделать вывод, что графиня оказалась хорошей сестрой и в своем возвышении не забывала родственников.

Одетый с иголочки, вальяжный, раздавшийся, он уже ничем не напоминал бедствующего труженика пера, который кое-как перебивался с хлеба на квас. Теперь денег хватало даже для отнюдь не дешевого удовольствия: Кроль со своим товарищем совершил путешествие по Италии. После Франции они собирались податься на туманный Альбион и там встретиться с Герценом, уже звонившим в свой «Колокол».

...Николай Иванович не скрывал левых убеждений. Покуривая дорогие папиросы, он мог часами рассуждать о язвах самодержавия, задавленном народе и паразитирующей буржуазии. «Стыдно, братец, стыдно», – укоризненно тряс он указательным пальцем перед носом смущенного графа.

Как всегда, голова господина Кроля была полна идей. Не один день он убеждал родственника основать журнал, которому уже придумал замечательное название – «Русское слово».

Григорий Александрович как мог отбивался от этого замысла: он не чувствовал в себе ни способностей, ни охоты возглавить такое многотрудное дело.

Но Кроль был неумолим: в качестве автора и члена творческого коллектива он, естественно, предлагал себя, понимая, что его хлопоты будут щедро вознаграждены.

Этому натиску, усиленному влиянием Любови Ивановны, противостоять было невозможно, решительно отказать – означало обидеть родственника. В очередной раз Григорию Александровичу навязывали роль дойной коровы. Он, понимая это, ругал себя и все-таки сдался.

...Компания литераторов, определивших себе немалые гонорары, приступила к подготовке первого номера, как только получили подтверждение Кроля: граф согласен, чек выписан.

Откровенно, не без цинизма, один из них писал: «Кушелевского журнала средства безграничны... Тут мне будет полная свобода, и болото велико – чертей будет много, то есть бездна денег...»

Как Григорий Александрович расплатится за свою мягкотелость и вечное желание сделать приятное супруге, того он еще и представить не мог.

* * *

Женщины разбойничьего нрава за версту чувствуют друг друга: из всех парижских знаменитостей Любовь Ивановну более всего заинтересовала Мария Калержи – дама польских кровей. Этот факт сам по себе достоин размышления. Кто, как не женщины, полон глубоко спрятанного, порой неведомого ему самому недоброжелательства друг к другу? Их видимой приязнью – не возьмемся называть это дружбой – не стоит обольщаться. Два-три неверных шага, и наступает охлаждение, хорошо, если не переходящее в откровенную вражду.

На такую метаморфозу у Любови Ивановны и ее новой парижской подруги времени не было. Дело шло к отъезду графской четы. Это объясняло быстрое сближение двух женщин и доверие, которое между ними возникло.

Мария была на семь-восемь лет старше Любови Ивановны. Впрочем, это не важно, потому что разница в возрасте вообще не играет роли в отношениях женщин: мешает несовместимость взглядов и характеров. Но если обе сходятся в том, что «брак без любви – это пожизненная каторга» и что «труднее хорошо любить, чем хорошо воевать», можно не сомневаться – этим дамам друг с другом скучно не будет.

У Марии Карловны Калержи и Любови Ивановны и помимо этого имелось много общего. Обе выросли в генеральских семьях, получили хорошее домашнее образование: языки, литература, музыка.

Очень схожими – и это, пожалуй, главное – оказались и характеры: постоянное стремление превозмочь обстоятельства, совершенно непреодолимые для других, желание устроить личную жизнь по собственному разумению.

Однако если осуществлению подобных намерений Любови Ивановне мешала нужда, то Мария такого несчастья не знала.

Понятно, что это обозначило разницу в их представлении о счастье. Мария грезила о прекрасном рыцаре. Урожденной Кроль, которую жизнь быстро лишила всех сантиментов, нужен был человек с большим карманом.

Назад Дальше