Все это происходило как раз в то время, когда вожди революции сочиняли Декларацию прав человека и гражданина, впоследствии приравненную к величайшим актам всемирной истории. Что говорить – в ней действительно «в законодательном порядке были сформулированы... главные гуманистические принципы революции конца XVIII века».
Основополагающий тезис состоял в том, что «люди рождаются и остаются свободными, равными в правах». Священными правами человека и гражданина признавались свобода личности, свобода слова, право на безопасность, право на сопротивление угнетенного, право собственности.
Все это, конечно, прекрасно, но как быть с несчастным поваренком? И стоили ли эти «в законодательном порядке» оформленные иллюзии – в чем современному человеку нетрудно убедиться – той крови, которая, по воспоминаниям свидетелей Французской революции, «ручьями текла по сточным канавам Парижа»?
...Закономерен вопрос: не рискованно ли российским подданным было оставаться в революционном Париже?
Ведь ясно, что жили они отнюдь не в лачугах и выглядели так же, как и обитатели Версаля.
Но революционный максимализм все же имел свои пределы, а якобинскую верхушку составляли люди не безграмотные. Они конечно же знали о праве на неприкосновенность граждан других государств, равно как и их жилищ.
Однако кто мог дать стопроцентную гарантию безопасности? Существует ли она вообще в условии разгула самых низких человеческих инстинктов, которым сопровождаются все без исключения социальные изменения, бунты, перевороты? Слово «революция», кстати, едва ли когда-либо вошло бы в широкий обиход, если б тот, кто стал его первым популяризатором, на досуге призадумался: в отличие от термина «эволюция», то есть движение вперед, слово «революция» являет собой полную этому противоположность. Это отход, движение назад. Это время, прожитое государством, народом непродуктивно, с большими издержками, с ужасающими потерями.
...Насколько напряженна и непредсказуема стала жизнь в Париже и для иностранных подданных, можно почувствовать по письму гувернера Оливье своим путешествующим хозяевам Голицыным в Лондон.
Если поначалу он успокаивал их, уверяя, что ни молодым князьям, ни дому ничего не угрожает, то теперь каждая неделя приносила тревожные новости. Напуганная размахом уличного бандитизма, власть требовала, чтобы каждый столичный дом выставил двух человек для патрулирования по улицам.
«Я объяснил, – писал Оливье Голицыным, – что особняк принадлежит подданному Российской империи, который не обязан подчиняться местной администрации». Но видимо, это не произвело должного впечатления. Человек с мандатом в руке гнул свое. От князей Голицыных поддерживать на улицах «революционный порядок» был послан их полотер.
Наталья Петровна особенно беспокоилась за сыновей: молодые, горячие – а ну что в голову взбредет в этом свихнувшемся городе? Но надо было знать юношей, вышколенных строгой матерью. Гувернер отвечал, что князья Борис и Дмитрий Владимировичи ведут себя примерно, из дома никуда не выходят и только младший, Дмитрий, жалуется на шум за окном, мешающий его занятиям.
Однако Наталье Петровне уже не сиделось на берегу Темзы. Скоро она с мужем явилась в Париж, оценила обстановку и засобиралась домой. «Голицыны уезжают в Россию», – читаем мы в одном из сообщений того времени.
...Берега Сены покидали не только иностранцы. Простые жители, пострадавшие от мародерства и напуганные угрозами разбушевавшейся черни, стремились вон из Парижа: на городских заставах еще стояли патрули с оружием в руках. Только когда они оставались позади, можно было дать волю чувствам.
«Хозяйка гостиницы, вся в слезах, сообщила нам, что обед подан, – записал один из таких путешественников. – Никто не хотел есть. С нами в дилижансе было четыре женщины; все они плакали... всем нам было жутко».
...Положение княгини Шаховской осложнялось тем, что зять являлся не только французским подданным, человеком на виду, известным давней оппозицией Людовику XVI. Он был мужем ее дочери. И этот факт поневоле заставлял княгиню думать о том, что с ними со всеми будет завтра.
Долгие годы прожив во Франции, она знала, что время от времени в стране вспыхивало недовольство королем и его окружением. Но все же это не носило столь угрожающего характера: постепенно все успокаивалось. Ей вспоминалось, как, путешествуя с Лизой по Европе, они совершили экскурсию на склоны Везувия. И тогда, ужаснувшись количеству людей, погибших когда-то при его извержении, она спросила их чичероне: «Неужели местные жители не чувствовали приближения катастрофы?» – «О, синьора, конечно, чувствовали, – ответил проводник. – Несколько дней до того над кратером вулкана вилось облако пепла, и даже землю потряхивало. Но все думали, что дело как-нибудь обойдется. И почти никто не решился оставить дом, скот... Потому все жители Помпеи и погибли!»
Некоторое беспокойство холодным сквознячком нет-нет и донимало ее сейчас. Но даже думать об отъезде было невозможно – как отнесется к этой идее зять, который, несмотря ни на что, свято верит в справедливость слов «свобода, равенство, братство»? Газеты весьма доказательно писали, что репрессиям и казням подвергаются дельцы, продажные министры, спекулянты, расхитители государственной казны, что нет иного способа покончить с коррупцией, которая поставила Францию на грань краха.
Разложение верхушки общества и для Аренберга, и для его русской семьи было совершенно очевидным, неспособность короля править – тоже. Но террор... но кровь... но тот ужас, в который, как в ледяную купель, был погружен Париж. Как быть со всем этим и где в конце концов правда?
...Стараясь подавить смутную тревогу, Варвара Александровна черпала душевное спокойствие в будничных делах. Исправность, с которой она получала деловую корреспонденцию, свидетельствовала о том, что дома, в России, все идет своим чередом. Она прочитывала отчеты, счета, сметы. Давала распоряжения по самым разным вопросам, вникала в каждую букву и цифру. Это помогало освободиться от тягостных размышлений о бесчинствах на парижских улицах. И уж совсем умиротворенное состояние духа Шаховской возвращала мысль о том, что дочка, видимо, действительно счастлива.
...Варвара Александровна старалась не докучать молодым. На их половину она отправлялась только после того, как являлся зять и уговаривал ее вместе провести вечер. Нередко молодая принцесса развлекала мать и супруга игрой на арфе, в чем достигла больших успехов. У нее составилась программа из нескольких пьес, всегда заканчивавшаяся собственными вариациями на тему прелестной мелодии Люлли, ноты которой ей преподнес в кафе «Корацца» ее супруг. Именно тогда она поняла, что этот подарок означает нечто очень важное: принц Аренберг протягивал ей обернутые пергаментом листки так, будто отдавал свое сердце.
Шаховская любовалась дочерью. Тихая, малоразговорчивая, она, несомненно, отличалась скрытностью. Даже ей, матери, всегда трудно было определить, какие чувства владеют на самом деле дочерью. Но замужество преобразило Лизу. Черты ее лица, которые никто не назвал бы идеальными, излучали не свойственную ей раньше энергию и радостное воодушевление. Всякая женщина, имеющая даже не слишком большой жизненный опыт, безошибочно назвала бы причину подобной метаморфозы. «Мое дитя расцветает в руках этого человека», – с удовольствием думала княгиня, наблюдая, с каким вниманием принц откликается на малейшие душевные порывы своей жены. Он поддерживал в ней тягу к искусству, находил это совершенно естественным для женщины вообще, а для такой одаренной, как Лиза, – в особенности.
– Маменька, Луи сказал, что у меня хороший голос. Надо только научиться правильно дышать и не жалеть времени на занятия. Он пригласил заниматься со мной мсье Жарри из Оперы, – с сияющими глазами сообщила Елизавета матери.
...Однажды во время урока пения принцесса Аренберг почувствовала себя дурно. Послали за доктором. Тот, явившись, недолго испытывал терпение Варвары Александровны и ее зятя, вышел к ним, прикрыл за собой высокую белую дверь и со сдержанной улыбкой объявил, что в семействе следует ждать прибавления.
Принцесса Ламбаль отозвалась на сообщенную ей новость с воодушевлением: «Я уверена, что смогу стать прекрасной тетушкой».
Между тем революционная стихия продолжала набирать силу, затопляя все вокруг смертоносной яростью. Король с королевой, покинутые придворными, были заперты во дворце Тюильри на положении арестантов. Возле них оставалась только Ламбаль – верная, мужественная, хладнокровная. Очевидец описал сцену, которая могла уже считаться заурядной: «Мужчины и женщины, вооруженные ножами, вилами и пиками, со страшными криками и ругательствами бросаются к королеве. Один показывает ей прутья с надписью «Для Марии-Антуанетты», другой представляет ей модель гильотины, третий – виселицу с куклой в женском платье, четвертый везет королеве кусок кровавого мяса, вырезанного в форме сердца, с которого капает кровь».
С каждого нового заседания Национального собрания Аренберг, присутствовавший там на правах депутата первого сословия, то есть дворянства, возвращался все мрачнее и мрачнее. Лишь ради жены он придавал своему лицу безмятежное выражение, не желая ее тревожить: Елизавета и без того нелегко переносила беременность. Но с тещей принц был откровенен – никакой законности не соблюдается. Люди, абсолютно не замешанные в противодействии новой власти, отправляются на гильотину только из-за принадлежности к дворянскому классу. А те, кто возглавил революцию, те, в чью чистоту помыслов он верил, на его глазах превращались в банальных убийц.
А что же Бельгия? Ведь свои надежды принц возлагал на то, что революционный вал, очищающий Францию от монархической скверны, прокатится и по его родине, открыв перед ней путь к самостоятельности и возрождению.
Но чем дальше, тем яснее Аренберг понимал: парижские вожди, у которых руки по локоть в крови собственных граждан, ничего, кроме ужаса и разорения, не могут принести и своим соседям. Вместо сплочения патриотических сил его и без того несчастная страна получит самое худшее, что только может случиться с народом, – гражданскую войну.
От этих мыслей можно было сойти с ума. И только вблизи жены, глядя на ее подурневшее, с проступившими коричневыми пятнами и все-таки такое прекрасное лицо, понимал, сколь велик грех его отчаяния. Вот оно, его счастье, дарованное ему Господом Богом за неизвестно какие заслуги! Они с Элизой молоды, и впереди длинный путь, который они пройдут вместе, растя детей, радуясь весеннему ливню и звездному небу над головой.
Там, в этой революции, сплошь неудачники, которых не любят женщины! Одинокие ночи толкают их на трибуны коверкать чужую жизнь, изрыгать зло и яд. Да и что им остается – маленьким, никчемным, наделенным природой лишь одним: ловким, способным запутать кого угодно языком?
Легко найти десяток, другой, третий обиженных, которые, разинув рты, будут их слушать. Когда же соберется большая толпа – а так бывает! – эти краснобаи влезают ей на плечи и, захлебываясь от восторга, кричат: смотрите, вот он я, вот мои идеи – не угодно ли вам заплатить за мое возвышение?
Аренберг, знакомый со всей революционной верхушкой, понимал, каким образом бездарные выскочки достигают своего. Но и дворцовая камарилья во главе с королем – не лучше! Погрязшие в лени, пресыщенности, виртуозно поднаторевшие в казнокрадстве, они сделали это постыдное занятие своего рода развлечением, игрой, которой можно без зазрения совести похваляться. Те и другие, низы и верхи, не отдавая себе отчета, разваливают прекрасную страну!
Прочь, прочь от этого мира! Все чаще и чаще Аренберг ловил себя на мысли: укрыться с женой за стенами родового замка Эверле... Прикрыв глаза, принц вспоминал величественный, благородных очертаний дом своего детства.
Из высоких окон спальни родителей – пятого герцога Аренберга и его жены из древнего французского рода Ламарков – хорошо была видна квадратная подстриженная лужайка. Сюда же выходили окна гостиной матери, столовой и большого, великолепного, не уступающего королевскому, зала. Луи предписывалось играть именно здесь. Его, единственного наследника среди нескольких одна за другой рождавшихся девочек берегли с великой тщательностью.
Часы на стрельчатой башенке дворца отбивали время каждые пятнадцать минут. И каждые пятнадцать минут кто-то из слуг выглядывал из окна, чтобы убедиться: мальчик на месте и с ним все в порядке.
Боже, какими трогательными, милыми, согревающими сердце кажутся сейчас мелкие подробности той жизни, которую он покинул ради нынешней революционной круговерти. Неужели еще возможно такое счастье: он будет выглядывать в окно – пусть и не каждые пятнадцать минут, – чтобы видеть, как резвятся все на той же лужайке его собственные дети.
Желание порвать с Парижем все сильнее овладевало принцем. Событие страшное, но которое в сложившейся ситуации нельзя было назвать неожиданным, окончательно утвердило Луи в мысли покинуть Францию и вернуться в старый родительский дом.
* * *
Весть об аресте Ламбаль ошеломила Шаховскую и Аренбергов. Такое могло случиться с кем угодно, но только не с ней, сторонившейся всяких дворцовых интриг, любой скверны.
– В этом-то ее и беда! – удрученно говорил принц. – Каких только слухов о ней ни выходило из дворца – и все по милости придворных. Она была им вечным укором, презирала их. В отместку о ней сочиняли всяческие небылицы. Газетчики все это подхватывали, расписывали, настраивали Париж против нее. Сколько раз я говорил: «Мари, берегитесь! Люди с трудом верят честному и светлому, а гадостям – сколько угодно». Она только улыбалась в ответ. Упрекала меня за неверие в разум и совесть простого народа. Ах, Мари, Мари...
Усталое, болезненное от тяжелой беременности лицо Елизаветы розовело.
– Луи, надо что-то делать! Ведь ты имеешь влияние, ты знаком со всеми этими... Объясни им.
Луи брал в свои ладони холодные пальцы жены, целовал их:
– Дорогая моя! Знаком! Ты не представляешь, как все изменилось: наши вожди стали недосягаемы, они заняты по горло своими делами. Людей сначала казнят, а месяц спустя выясняется, что они ни в чем не виновны – их оговорили, оболгали.
Варвара Александровна, не пропускавшая ни слова из этого разговора, вдруг сказала:
– Я виделась вчера с одной своей знакомой. Она рассказала, как ее племянница спасла старика отца от гильотины. Когда того уже волокли на помост, девушка, вцепившись в него, кричала: «Поверьте, мы не аристократы! Нет, нет, нет!» И кто-то додумался до изуверской мысли: поднес ей чашку и сказал: «Выпей, если это правда, – там кровь аристократов!» – Княгиня запнулась, словно ей перехватило горло. – Бедная девочка выпила. Да, да, выпила! И все вокруг заулыбались, зааплодировали: «Отпустить ее! Она говорила правду!»
Елизавета побелела, поднесла шарф, накинутый на плечи, ко рту. Ее душили спазмы.
– Бог мой! Зачем я это говорю? Что за безумие! И они вдвоем, подхватив Лизу, повели ее к спальне.
– Прости, Лизонька, мать свою неразумную. Тебе беречься надо, а я язык распустила. Думала самой полегче станет – неделю от этой истории отойти не могу. Сейчас, душенька, потерпи... – И крикнула, горничной: –
Капель, да поскорей!
Успокоив, сколь можно, жену и дождавшись пока она уснет, Аренберг вернулся в гостиную и сказал княгине:
– Мне кажется, надо действовать через герцога Орлеанского. Теперь он господин Эгалите! Вы подумайте, «господин Равенство»! Накоротке с народными вождями: Бурбон в обнимку с революцией – какая картина! Впрочем, это не имеет значения – лишь бы он помог спасти Ламбаль.
...Герцог Филипп Орлеанский принял Аренберга со всей любезностью, но, узнав, в чем дело, досадливо сказал:
– Ах, дорогой Луи, как вы наивны! Чем я могу помочь? Видите, я сам сижу в своем Пале-Рояле на положении арестованного. Мне не доверяют. Для наших с вами, – он многозначительно взглянул на гостя, – друзей в красных колпаках я – брат короля, роялистская ветвь на древе династии, которую для полного спокойствия лучше отсечь.