– Хотите, поживите у меня, – внезапно предложила Лена. – Комнаты раздельные… Ребенок вас не смутит?
Астатти с горячностью заверил, что, мол, ноу проблем! – и вскоре оказался в уютной квартирке Лены, наотрез отказавшейся от какой-либо платы за постой.
– Разберемся, – загадочно ответила дама.
Вечер провели в ресторане, откуда с охапкой дивных черно-красных роз приехали на такси без опознавательных знаков, именовавшемся «леваком», домой.
Выпив на кухне чашку чаю и поцеловав даме на прощание ручку, Пол отправился в свою комнату, решив не допускать никаких сексуальных поползновений к своей спасительнице, однако, едва он смежил веки, дверь открылась, восхитительно прошуршал в темноте сброшенный халат, послышался тонкий аромат отменных духов, горячее женское тело прильнуло к нему, и пряди волос нежно коснулись его груди…
И тут, впервые за все дни его пребывания в России, он почувствовал наконец расслабленное, бездумное отдохновение…
…Леночка – тактичная, коммуникабельная, чистоплотная и на удивление хозяйственная – Пола очаровала. К тому же он уяснил, что стремления понравиться ему у нее нет, равно как и охоты задавать вопросы; доброжелательность ее была природной, а уж как нечаянная любовница она показалась Астатти подарком судьбы – лучшей и более желанной женщины, как ни странно, у него еще не было.
Пол Астатти не без опаски и обескураженности вдруг обнаружил в себе некое постоянное чувство, логически охарактеризованное им влюбленностью… Этой способности в себе он до сего момента не подозревал.
Леночка быстро перезнакомила его со своими приятелями – молодыми людьми из различных общественных сфер, оказавшимися весьма небезынтересными для пытливого ума Астатти; время текло весело и забавно, хотя лихорадочный вопрос: как подойти к Ракитину? – занозой сидел в сознании Пола; однако явно затянувшееся пребывание в России уже не тяготило его – в Лениной квартирке он обрел спокойствие, безмятежность и, главное, желание остаться с этой женщиной как можно дольше. А там уж – как будет, так будет.
Астатти купил факс, благодаря которому легко решал проблемы своего американского бизнеса, открыл частный счет на имя Лены в местном банке, куда переводились деньги из-за рубежа, необходимые для текущих расходов, – словом, в считанные дни им была создана вполне твердая база для дальнейших, пока еще неясных действий.
Позавтракав, Пол подхватил помойное ведро и спустился с ним во двор: в доме – о, варварство! – не было мусоросборника, и приходилось каждодневно ходить к переполненным вонючим бакам, стоявшим прямо напротив подъезда.
Опорожнив емкость с отходами, он отправился в обратный путь, но вдруг почувствовал легкий толчок в спину, а далее, на какие-то секунды утратив ориентацию, в пространстве, да и вообще представление об окружающем мире, превратившемся неожиданно в пестрый, смазанный фон, оказался на заднем сиденье просторной машины с затемненными стеклами, с ужасом сознавая, что, как во сне, выплывает из зыбкого полумрака перед его лицом зловещая ухмылка бандита Кузьмы…
– Ты вроде итальянец, а уходишь как-то по-английски, – произнес криминальный босс с дружелюбным недоумением. – Может, в Лондоне такое – норма, но у нас это, Пол, неуважение к принимающей стороне, понимаешь?
– Что вы хотите? – ледяным тоном осведомился Астатти. Боковым зрением он усмотрел, что машина окружена какими-то людьми, разыгрывающими, вероятно, для прохожих, видимость непринужденной беседы.
– Что я хочу? – повторил Кузьма, как бы в задумчивости оттопырив кончиком языка щеку. – Чтобы соблюдались хотя бы приличия, вот что хочу. Тебя сюда отправили мои дружки, и я за тебя в ответе, ясно?
– Я самостоятельный человек… – начал Астатти.
– Никто не отрицает, – поспешно согласился бандит. – Но случись с тобой что – объясняться придется мне. Не хочешь со мной контактов? Пожалуйста! Но тогда позвони Боре, скажи, что уходишь в автономное плавание… И своим компаньонам скажи.
– Уже сказал, – угрюмо произнес Астатти.
– Кому?
– Компаньонам.
– А Боре – нет… А ведь Боря мне счет в случае чего предъявит… Видишь, как ты меня подставляешь?
– Хорошо, я позвоню Борису.
– Это – первое, – продолжил бандит. – Теперь – второе. Как понимаю, посвящать меня в дело ты не хочешь. Ладно. Только учти: в квартире у этого типа мы побывали, каждую мелочь сфотографировали, вот… – Он вытащил из кармана пачку фотокарточек. – Посмотри, если что нужно, принесем.
Астатти внимательно рассмотрел фотографии. Сказал:
– Того, что нужно мне, здесь нет.
– Вот так! – глубокомысленно подытожил Кузьма. – А ты в одиночку воевать собрался… Ну, воюй! Свои услуги навязывать не собираюсь. Но дело ты не поднимешь, только время потратишь, а то и в дерьмо какое вляпаешься, если с левыми людишками завяжешься по простоте… Потому предлагаю так: ничего вы спрашивать не стану, но обо всем, что в руках этого типчика побывает, тебе расскажу. А там – сам решишь, что тебе надобно. Теперь ты спросишь, возможно, чего это я такой настырный в своей любезности? Так я отвечу, Пол. Помощь мне от тебя вскоре потребуется. Но разговор о ней позже будет, когда свою состоятельность мы тебе наглядно докажем… Тем более операция предстоит тонкая, с банковскими манипуляциями связанная. Большие денежки постирать надо… И тебе интересно будет, и нам… Как?
– Пожалуйста… – равнодушно ответил Астатти.
– Ну, вот! – озарился оскалом кривой ухмылки бандит. – Значит, будем на связи. А, кстати, чего там – на связи? Ты к нам давай, живешь тут, как негр, в трущобе этой… Или Римма не по нраву? Заменим Римулю! Я тебе смотр устрою прямо сегодня, выбирай, гость дорогой!
– Мне… интереснее здесь, – сказал Астатти. – Хочу почувствовать реальную русскую жизнь.
– Ах, вот как! Ну, коли в дерьме нравится… – Кузьма протянул ему свою короткопалую длань, как-то странно, кончиками пальцев поскребшись о ладонь Астатти, с омерзением принявшего руку обратно.
Нет, не нуждался Пол в роскоши свежеотстроенного коттеджа, с витающим в его атмосфере запашком крови, на которой замешен был каждый кирпич, с насекомым по имени Римма и с другими насекомыми, оснащенными алчными челюстями и длинными ядовитыми жалами…
Он, Пол, хорошо знал мафию, повадки ее и законы. Но, хотя работал с ней всю свою жизнь, глубоко презирал этих убийц и насильников, даже не понимающих, что они творят и какая им предстоит плата за все свершенное. Он – одиночка-интеллектуал, оправдывал свое сотрудничество с подонками жестокостью этого мира, беспощадного к совестливым и слабым… Но в крови умудрился не запачкаться ни разу.
Кузьма согнутым пальцем постучал в окно.
Дверца открылась, и Пол вышел из машины. Один из коротко остриженных гангстеров с глумливым уважением протянул ему мусорное ведро.
С понимающей усмешкой исчадию ада кивнув, Астатти ведро принял и неторопливо побрел к подъезду.
Ни одному слову Кузьмы он не поверил. Просьбу о помощи в банковских аферах расценил как затравочку, обоснование мотива явно навязываемого сотрудничества.
«А что, если сегодня – обратно? – подумалось с тоской. – Провались оно пропадом…»
Но он тут же взял себя в руки.
Да, с ним хотят сыграть. Нечестно и жестко. Что же, давайте сыграем. Еще не было такой игры, в которой бы он потерпел фиаско. Главное – изжить в себе страх. Но что есть страх? Отсутствие информации. Увы, он, Астатти, и в самом деле тактической информацией не владеет. Но, в отличие от Кузьмы, владеет информацией стратегической, а она-то и есть – верховный, непобедимый козырь.
ПОТОЛОК И ДИВАН
Был потолок и диван. И пыльный свет сквозь пыльные шторы. И мысли – связные, бессвязные, но одинаково ничего не меняющие, в решение не складывающиеся и успокоения не приносящие.
Сегодняшняя жизнь сознавалась им как нечто условное и иллюзорное, что было сродни неуклонности ритма его здорового сердца, перекачивающего кровь ракового больного.
Внезапная смерть жены Ракитина преисполнила его недоуменным сожалением как о ней, так и о мытаре-соседе, пусть логика убеждала, что ничего особенного в такой кончине нет, плач по умершему – зачастую выражение досады личного одиночества, и претерпел Ракитин достаточно банальную трагедию, каковых память его, Градова, хранила бесчисленное множество.
А Ракитин же, представляя собою объект их невольных соседских контактов, переросших со временем в дружбу, также невольно заставлял и сопереживать ему.
Тут было нечто подобное сравнению уличного животного с домашним: мимо одного проходишь с механическим сочувствием, другого лелеешь, как ребенка.
Близкие и чужие, друзья и враги… Ему вспоминались все те, с кем довелось столкнуться на перекрестках уходящей жизни, и, ставя разнообразные персонажи в нынешнее свое положение, он пытался проникнуться ощущениями и мыслями этих людей, исследовать их надежды, тоску, страх, хотя зачем ему это, не понимал, уповая лишь на случайность некоего открытия, способного определить неведомую перспективу.
Перед мысленным взором его расстилался мир, с празднествами, увеселениями, пестрыми толпами благоденствующих, но эти образы скользили мимо его сознания, устремленного в потаенные уголки, где обитали постигающие близость гибели: в палаты клиник, в тюремные камеры смертников.
Из статистики чувств и мыслей постепенно складывались закономерности.
Он уверился, что наиболее страдают приговоренные к казни за учиненное ими же зло – законоотступники. Страдают досадой неудачи, разоблачения, предстоящей утраты жизни, изредка – раскаянием.
Смерть для них – проигрыш без реванша, расплата за просчет. Ужас и ненависть прижатых рогатиной змей – вот сущность их большинства, тех, кто, сидя на вцементированных в пол табуретах, мертво смотрит в плоское лицо обреченности. Ужас перед неотвратимостью конца и ненависть к осудившим на эту неотвратимость.
Он тоже был приговорен.
Но близки ему были неизлечимо больные как сутью несчастья, так и надеждами на чудо и попытками осмыслить прожитое. Однако чем отличались от него эти люди? Наверняка – те же приступы страха и тоски, никчемные потуги ухватить нить истины… Хотя многие в своей беде не бросали привычных дел. Кто – в силу привычки, кто – долга, а кто – слепо норовя завершить неоконченное.
Кое-кто позволял себе даже радоваться, влюбляться, пускаться в приключения и всерьез зачинать то, на что заведомо не хватило бы отпущенного им времени. Этими руководил какой-то неистребимый инстинкт, уяснить который представлялось забавным, ибо людская склонность устраиваться в жизни так, будто она дана им навечно, искони вызывала в нем недоумение.
Жизнь обманывала суетящихся смертью, причем обман был явный, известный каждому заблаговременно, но противостоять ему не могли и не хотели.
Что это? Алгоритм бездумия? Блокировка? Запрограммированный парадокс сознания?
Упрекая себя в черствости логических умозрений, он тем не менее тяготел к формулировкам бесстрастным и жестким – порою беспощадным, однако всегда объективным. Может, поэтому страх и тоска в конечном счете остались для него словами, обозначавшими конкретные и довольно-таки примитивные состояния на уровне условных, то бишь выработанных под влиянием среды рефлексов.
Оставалась надежда – состояние тоже, по-видимому, рефлекторное, но кажущееся возвышенным и в выражениях своих разнообразным, несмотря на обилие стереотипов. Стереотипом же номер один выступала гипотеза о жизни в посмертии. Эфемерность такого представления облекалась плотью аргументов о существовании материи духовного.
Он принимал эту гипотезу за основу своего бытия, но червячок сомнения все-таки точил этот фундамент…
С другой стороны, сознавалось, что явные доказательства бессмертия души не даются потому, что человек сам должен определиться и в поступках своих, и в вере. Но возникал и вопрос: как повели бы себя люди, если бы знали, знали несомненно и в подробностях, что жизнь после смерти им суждена, что они заслуживают ее самой своей природой и предназначением? Не только бы спокойно умирали, но и спокойно убивали друг друга? И отказались бы от суеты, обусловливающей, как ни странно, уничтожающий их прогресс? Но отрешиться от морали куда проще, когда не веришь ни в воскресение, ни в суд божий, а ведь сколько живущих в безверии не вершат безумств, а трудятся в усердии, составляют завещания и не так уж боятся кануть в небытие…
Так в чем благо тайны неизвестности и в чем зло ее?
Задав себе такой ответ, он осознал тщету всех поисков… Никто не ведал сверх положенного, а обреченность умы не просветляла.
С другой стороны, сейчас, доживая последние, в общем-то, дни, его не столько заботило познание доныне неизведанного или же чего-то заманчивого, а необходимость личной причастности к событиям как незначительным, так и глобальным, что диктовалось причинами свойства едва ли не нравственного.
А может, он просто обрел со временем убеждения, обязанные утвердиться если не страданием за них, то поступком.
Он видел много войн и трупов, взирая поначалу на войну как на объективный процесс, а на трупы – как сопутствующую процессу неизбежность, однако в дальнейшем зародившаяся способность сострадать изменила ракурс взгляда и логику суждений, вернее, взгляд он отворачивал, а логики стыдился, находя ее уже не логикой, а цинизмом.
Но что он мог сделать реально? Предотвратить катастрофу, беду, боль? Принести кому-то абстрактному счастье? Он не знал.
Интуиция, чувство безудержное, привело его, забывшегося в привычном скитании-сне, в местечко, благодатное для всякого рода благотворительности: в этом городе, одном из форпостов нефтяного региона планеты, резня и пальба не прекращались долгие годы, став своеобразной нормой и обыденностью – извращенной, по его праведному мнению.
Тут убивали по соображениям всевозможным: политическим, ради крупной и мелкой наживы, из-за религиозных неприятий и разногласий, из-за амбиций, наконец – из скуки, страха… Побуждения отличались разнообразием изрядным.
Уже через час он напрочь запутался в паутине верований, упрямой убежденности, обид, разнотолков, подозрений, ненависти, найдя справедливой лишь правоту сирых, лишенных крова обывателей, которые, обезумев, метались под пулями либо хоронились в руинах в спешном устройстве убогих пристанищ.
Насмешкой, ошибкой казалось здесь хлопотливое усердие весны, щедро рассыпавшей цветы и зелень на некогда благословенную землю у теплого моря, где проклятием дня сегодняшнего длинно и сумрачно вырисовывался на желтом закатном горизонте линкор, устремивший такие безобидные издали спичечки орудий в дымящееся нагромождение зубьев города, откуда редко и нехотя, как из затухающего очага, вырывались языки пламени.
Густо чадили апельсиновые рощи в предгорьях – вязкие весенние соки, наполнившие древесину, не желали гореть.
Своим наблюдательным пунктом он избрал близлежащие горы, на чьи пологие склоны террасами взбирался город, укрепляя бетонным своим фундаментом выветрившийся ноздреватый известняк и сухой ломкий камень скал.
Ночь грянула неожиданно – чудная ночь Востока с обилием звезд и кривой сабелькой перевернутого полумесяца, с влажной прохладой залива, где в черноте спокойной воды светил рубинами сигнальных фонарей радаров линкор. Огни города растекались в низине, неровными нитями огибая темные пустоши разбомбленных кварталов.
Он стоял на уступе скалы, различая лишь эти огни внизу, и, казалось, парил над ними в поднебесье – одинокий, как бог.
Тревога города, мысли жителей поднимались сюда, ввысь, невидимой волной, и он чувствовал ее смятенное приближение к себе, но расстояние было велико, и, не достигнув его, волна опадала и снова бессильно дыбилась в напрасном движении к нему – безучастному, ибо тоже бессильному, в чем он уверялся все глубже и глубже.
Могущество его не простиралось далее проникновения в сознание воюющих, хотя, конечно, он мог бы, воспользовавшись своим даром, внести некоторую неразбериху в происходящие действия; мог сделать так, чтобы снайпер промахнулся и пуля не убила кого-то, кто, вероятно, впоследствии уничтожит стрелявшего в него сейчас; мог, исхитрившись, прервать полет боевого вертолета и даже учинить аварию на борту линкора, но что изменило бы это в принципе? Уничтожение механизмов? Оно бессмысленно хотя бы потому, что толкает к усовершенствованию их. В другом смысл: Рим пал, ибо Риму суждено было пасть, причем не силой мистических обстоятельств, а слабостью реальной прогнившей сути. Страдания тех, кто пал вместе с Римом, забыты, как забудутся страдания убитых, раненых и обездоленных этого города. Останутся лишь факты – ложные и безусловные, что сложатся в систему, в историю, а ее не подправить и не переиначить, она – дело людей, где у каждого собственная участь и возможности и где никто не всесилен, как и он – наблюдатель, возомнивший себя выше положенного ему удела и вовремя осознавший тщету нелепых намерений, пусть и милосердных…