О себе рассказывать трудно. После колледжа я вернулся в Коламбус и провел дома все три летних месяца, не считая одной-единственной поездки в Нью-Гемпшир. Мать — то ли потому, что понимала мою потерю лучше меня самого, то ли потому, что сбросила с плеч груз, оставив Принстон позади, — как будто раскрылась. Мы разговаривали, она шутила. Мы вместе ели, вдвоем. Сидели на старом холме, том самом, куда меня когда-то возили на санках сестры, и ока рассказывала мне о своей жизни. В ее планы входило открыть еще один книжный магазин, теперь уже в Кливленде. Я узнал о том, как мать ведет дела, как занимается бухгалтерией. Я услышал, что она подумывает о продаже дома. В общем, мне стало понятно главное: мать наконец-то двинулась дальше.
Моя же проблема заключалась совсем не в том, чтобы двигаться дальше, а в понимании того, зачем и куда. С годами неопределенностей в моей жизни становилось все больше, и проявлялись они все отчетливее. Я хорошо представляю, о чем думал в тот пасхальный уик-энд Ричард Кэрри: для него была невыносима мысль, что Пол превратится в еще одного Билла Стайна, Винсента Тафта или даже Ричарда Кэрри. Старинный друг моего отца верил в дар чистого листа, в то, что жизнь можно начать заново, особенно если в твоем распоряжении неограниченные средства, — мы просто не сразу это поняли.
Даже Пол в те дни, когда я все еще надеялся на его спасение, дал основание полагать, что он просто сбежал от нас, ушел по туннелям, чтобы никогда уже не возвращаться, — декан не оставил ему надежды на успешное окончание колледжа, а я лишил надежды на Чикаго. Отвечая на вопрос, где бы он хотел оказаться, если бы имел возможность выбирать, мой друг честно ответил: в Риме, с лопатой. Сам я так и не достиг возраста, когда мог бы задавать такого рода вопросы своему отцу, хотя он, судя по всему, был из тех, кто не уклоняется от прямых ответов.
Оглядываясь назад, я вижу лишь одно объяснение тому, почему, потеряв веру в книги, выбрал литературу профилирующим предметом, почему, отвергнув отцовскую любовь к «Гипнеротомахии», согласился работать над ней вместе с Полом. Вероятно, я просто искал те кусочки, которые должен был оставить мне отец и сложив которые мог бы вернуть его. Потому что, работая с Полом над «Гипнеротомахией», я постоянно чувствовал — ответ где-то рядом. Потому что все то время, пока мы бились над книгой, во мне жила надежда на то, что рано или поздно я пойму ее.
Когда же надежда эта умерла, я подписал предложенный мне контракт и стал программным аналитиком. Не сумев разгадать одну загадку, я взялся за работу, которую получил благодаря тому, что разгадал другую.
Время в Техасе текло быстрее, чем можно было себе представить. Летняя жара не вызывала никаких ассоциаций с прошлым, поэтому я остался. Те два года, что Кэти училась в Принстоне, мы писали друг другу едва ли не каждую неделю, и я так привык получать письма, что продолжал регулярно заглядывать в почтовый ящик даже тогда, когда они стали приходить все реже и реже.
В последний раз мы встретились в Нью-Йорке, куда приехали отметить мой двадцать шестой день рождения. В конце концов даже Чарли почувствовал, что между ею и мной встало время. Прогуливаясь под лучами тихого осеннего солнца по Проспект-парку, неподалеку от Бруклинской галереи, где работала Кэти, я начал понимать, что вещи, питавшие наши чувства и поддерживавшие взаимный интерес, остались в Принстоне, а будущее слишком туманно, чтобы заменить утраченное ясным видением нового. Я знал, что Кэти связывает с нашей встречей большие надежды, что она готова проложить новый курс, сориентированный по другим звездам. Но возможность возрождения, столь долго поддерживавшая моего отца и позволявшая ему не разочароваться в сыне, стала для меня тем самым символом веры, в истинности которого я все сильнее и сильнее сомневался.
После Нью-Йорка в жизни Кэти оставалось для меня все меньше и меньше места. Через какое-то время она в последний раз позвонила мне на работу. Мы оба знали, что проблема заключается во мне, что это мои письма стали приходить все реже и становиться все короче. Звук ее голоса отозвался нежданной болью. Кэти сказала, что больше не будет ни писать, ни звонить, пока я сам не решу все для себя. Потом назвала номер телефона в новой галерее и попросила позвонить, когда ситуация изменится.
Ситуация так и не изменилась. По крайней мере для меня. Однажды позвонила мать. Дела в ее новом книжном магазине пошли в гору, и она предложила мне взять себе старый, в Коламбусе. Я ответил, что уже пустил корни в Техасе и теперь мне трудно покинуть насиженное место. Ко мне приезжали сестры. Однажды меня навестил Чарли с семьей. Все давали советы, все призывали меня проявить характер и выбраться из «болота». Что они под этим понимали, не знаю. Правда же в том, что я просто наблюдал, как меняется окружающая меня жизнь. Год от года молодеют лица, но на всех то же привычное выражение, как у портретов президентов на новых банкнотах старого образца.
Помню, на семинаре по экономике, который мы посещали с Бруксом, нас учили, что на один доллар, если он находится в обращении достаточно долго, можно купить все на свете — как будто коммерция — это несгорающая свечка. Но сейчас я вижу тот же самый доллар в каждой покупке. То, что я на него приобретаю, мне больше не нужно.
Лучше всего выдержал испытание временем Пол. В моей памяти он так и остался двадцатидвухлетним гением, как нестареющий Дориан Грей. Наверное, именно тогда, когда покатились под откос мои отношения с преподавательницей Техасского университета — женщиной, напоминавшей одновременно и моих родителей, и Кэти, — я начал каждую неделю звонить Чарли и все чаще думать о Поле. Не был ли он прав, когда сделал то, что сделал? Энергичный. Молодой. Он ушел, предоставив нам, подобно Ричарду Кэрри, переживать губительное действие времени и разочарование в надеждах юности. На мой взгляд, единственный способ обмануть время — это умереть. Может быть, Пол всегда знал, как одним махом победить все: и прошлое, и настоящее, и то, что между ними. Даже сейчас он как будто ведет меня к какому-то самому важному в жизни выводу. И я продолжаю считать его своим самым близким другом.
ГЛАВА 30
Возможно, я принял решение еще до того, как получил ту посылку. Возможно, она всего лишь сыграла роль катализатора, как пролитый Паркером в тот вечер в «Плюще» алкоголь. В тридцать лет я чувствовал себя стариком. Накануне пятой годовщины окончания Принстона мне казалось, что минуло уже лет пятьдесят.
Представь, сказал мне однажды Пол, что настоящее — это всего лишь отражение будущего. Представь, что мы всю жизнь смотрим в зеркало, оставляя будущее за спиной, видя его только в данном конкретном отражении. Кое-кто решит, что рассмотреть будущее лучше можно, если повернуться и взглянуть на него прямо. Однако те, кто делает это, даже не сознают, что, повернувшись, теряют ключ к перспективе. Прежде всего они уже никогда не смогут увидеть себя. Повернувшись спиной к зеркалу, они станут тем единственным элементом будущего, который не сумеют отыскать их глаза.
В тот раз я подумал, что Пол всего лишь делится со мной мудростью, позаимствованной у Тафта, которую тот, в свою очередь, позаимствовал у какого-нибудь греческого философа, сделавшего вывод о том, что всю жизнь мы только то и делаем, что пятимся в будущее. Чего я не понял тогда, так это того, что Пол обращался ко мне, говорил обо мне, имел в виду меня.
На протяжении многих лет я был преисполнен решимости потратить жизнь на упрямое преследование будущего. Именно к этому меня все и подталкивали, говоря, что я должен забыть прошлое и смотреть вперед. В конце концов я преуспел в этом даже лучше, чем кто-либо мог предположить. Я даже начал воображать, что уже точно знаю, что чувствовал отец, когда весь мир вдруг, без всякого объяснения, повернулся против него.
На самом же деле я ничего не понимаю. Я поворачиваюсь к настоящему и обнаруживаю, что не испытываю того разочарования, которое постигло его. Я неплохо устроился в бизнесе, о котором ничего не знаю и который никогда меня не привлекал. Мое начальство удивляется: на протяжении пяти лет я всегда уходил из офиса последним и при этом не взял ни одного отгула. Зная меня не достаточно хорошо, они принимают это за преданность делу и верность фирме.
Наблюдая такое положение вещей и зная, что мой отец никогда в жизни не занимался тем, что ему не нравилось, я прихожу к определенному выводу. Я вовсе не стал понимать его лучше, чем когда-то, зато понял кое-что относительно себя и того положения, из которого я все эти годы смотрел в будущее. Таким образом жизнь не увидишь, она пройдет мимо, и ты осознаешь это только тогда, когда сожмешь пальцы и поймаешь пустоту.
Сегодня вечером, уйдя из офиса, я распрощался со своей работой в Техасе. Я смотрел на заходящее над Остином солнце и вдруг понял, что смотрю на него впервые за все время пребывания здесь. Я почти забыл, что это такое — забраться в холодную кровать, сожалея, что рядом нет никого, кто мог бы ее согреть. В Техасе всегда жарко, и человек быстро привыкает спать один и убеждает себя в том, что так лучше.
Сегодня, вернувшись домой, я обнаружил ждущую меня посылку. У двери стоял обернутый коричневой почтовой бумагой цилиндр, такой легкий, что сначала он показался мне пустым. На нем не было ничего, кроме почтового индекса и номера дома. Не было обратного адреса — только написанный от руки почтовый код в левом углу. Я вспомнил, что Чарли собирался прислать мне постер, картину Икинса[55] с изображением одинокого гребца на реке. Он все еще пытался убедить меня перебраться поближе к Филадельфии, городу, по его мнению, более подходящему такому, как я. Да и его сыну надо почаще видеть крестного отца, говорил Чарли. Наверное, ему казалось, что я отдаляюсь.
Итак, я занялся посылкой. Но сделал это только после того, как перебрал остальную почту, состоявшую из предложений кредитных карточек, приглашений быстро заработать на тотализаторе и не содержавшей ничего такого, что напоминало бы письмо от Кэти. В уютном мерцании телевизора трубка показалась пустой — ни постера от Чарли, ни записки. И только просунув внутрь палец, я нащупал что-то, прилегавшее к стенкам цилиндра. Одна сторона оказалась на ощупь гладкой, другая — шероховатой. Не зная, что и думать, я вынул свернутый в трубку предмет.
Старая картина. Я развернул ее, подумав, что Чарли превзошел самого себя и купил мне оригинал. Предположение это отпало при первом взгляде на холст. По стилю картина никак не могла быть работой Икинса. Ее вообще не мог нарисовать американец. Сюжет религиозный, время написания — век начала современной живописи.
Трудно объяснить чувство, которое испытываешь, когда держишь в руках прошлое. Исходивший от холста запах был сильнее и сложнее для идентификации, чем любой из встречающихся в Техасе, где и вино, и деньги еще молоды. Что-то подобное ощущалось в Принстоне, возможно, в «Плюще», и наверняка в самых старых помещениях Нассау-Холла. Но здесь, в этом цилиндре, запах был концентрированнее, гуще, резче. Здесь пахло веками.
Полотно было темным от грязи и копоти, однако понемногу я все же разобрался в сюжете. На заднем плане просматривались древнеегипетские статуи, обелиски с иероглифами и незнакомые монументы. На переднем художник изобразил мужчину, перед которым почтительно склонились несколько человек. Присмотревшись, я заметил, что одежда мужчины выделяется на общем фоне более ярким цветом. Очищенная от грязи, она, наверное, казалась бы сияющим пятном в песчано-серой пустыне. Я узнал мужчину, хотя не думал о нем уже несколько лет. Иосиф, возвысившийся при дворе египетского фараона и награжденный им за верное толкование снов. Иосиф, открывшийся братьям, пришедшим покупать зерно, тем самым братьям, которые за много лет до того оставили его умирать. Иосиф, получивший в дар многоцветную одежду. На основании трех монументов я разобрал три надписи. Первая гласила: «Crescebat autem cotidie fames in omni terra aperuitque ioseph universa horrea». «И был голод во всей земле: и отворил Иосиф все житницы». Затем: «Festinavitque quia commota fuerant viscera eius super fratre suo et erumpebant lacrimae et introiens cubiculum flevit». «И поспешно удалился Иосиф, потому что воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать». И наконец, на третьем монументе помещалась просто подпись: «Sandro di mariano» — кличка, данная мастеру его старшим братом: «бочонок», или Боттичелли. Судя по дате под именем, картине было более пятисот лет.
Я смотрел на нее, реликвию, которой со дня ее заточения под землю касалась только одна пара рук. Прекрасное творение мастера, приводившего в восхищение современников, с изображением языческих статуй, которые вызывали ярость и гнев Савонаролы. Оно лежало передо мной, почти уничтоженное временем, но все же нетронутое, дышащее под слоем грязи. Живое по прошествии веков.
Я держал полотно перед собой, пока не задрожали руки, а потом положил на стол и снова заглянул в цилиндр, надеясь отыскать то, что пропустил. Письмо, записку, какой-то знак. Но там ничего больше не было. Только мой адрес на оберточной бумаге. Только почтовые штемпели и код.
Именно код и привлек мое внимание: 39-055-210185-ГЕН4519. В нем что-то было. Какая-то загадка. Номер телефона?
В темном углу книжного шкафа я нашел толстый справочник с температурами, датами, почтовыми индексами и массой прочих полезных сведений, подаренный кем-то на Рождество пару лет назад, но пригодившийся только сейчас.
39 — код Италии.
055 — код Флоренции.
Я смотрел на остальные цифры, чувствуя в себе полузабытый пульс нетерпения, глухой шум в ушах. 210185. Возможно, городской телефонный номер. ГЕН4519 — может быть, номер квартиры или дополнительный телефонный. Он жил в отеле.
«И был голод во всей земле: и отворил Иосиф все житницы».
Я посмотрел на картину, осмотрел трубку.
ГЕН4519.
«И поспешно удалился Иосиф, потому что воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать». ГЕН4519. ГЕН45619.
В моем доме легче найти справочник, чем Библию. Пришлось подняться на чердак и порыться в старых коробках, чтобы отыскать Священное Писание, как бы случайно оставленное Чарли во время последнего визита. Наверное, он надеялся поделиться со мной своей верой и своей уверенностью. Кто-кто, а Чарли готов бороться и надеяться до конца.
И вот она передо мной, раскрытая на Книге Бытия, Генезисе. Стих 45:19 как бы заключает историю, изображенную Боттичелли. Раскрыв себя братьям, Иосиф, как и его отец, становится дарителем даров. После всего перенесенного он говорит, что примет их из земли Ханаанской и поделится богатствами Египта. И я, тот, кто всю жизнь старался как можно дальше уйти от отца, который думал, что сможет идти вперед, оставив его в прошлом, я понимаю его.
«Возьмите отца вашего и семейства ваши и придите ко мне; я дам вам лучшее в земле Египетской…»
Я поднимаю трубку телефона.
«Возьмите отца вашего и придите…» Как он понял это? Как я этого не понял?
Я кладу трубку и достаю из ящика стола записную книжку. Надо переписать номер, пока с ним ничего не случилось. Страницы пустые, если не считать двух записей: новой, на букву «X», — Пол Харрис, и старой, на букву «М», — Кэти Маршан. Вписывать новое имя непривычно, но я побеждаю желание оставить все как есть, предоставить цифры своей судьбе, которая, может быть, обрекает их на гибель от одной-единственной капли воды.
Я не знаю, сколько прошло времени, не знаю, что скажу, но снова берусь за трубку потными пальцами. За окном сияет огнями техасская ночь, но я вижу только небо.
«И не жалейте вещей ваших, ибо лучшее из всей земли Египетской дам вам».
Я начинаю нажимать кнопки. Кто бы подумал, что мои пальцы когда-нибудь наберут этот номер. Кто бы подумал, что я когда-нибудь снова услышу этот голос. Где-то далеко, в другой часовой зоне, звонок. После четвертого гудка я слышу голос.
— Вы позвонили Кэти Маршан в «Гудзон-гэлери», Манхэттен. Пожалуйста, оставьте сообщение.
Короткий сигнал.
— Кэти, — говорю я в звенящую тишину, — это Том. У нас в Техасе почти полночь.
Молчание пугает. Давит. Я не знаю, что сказать.
— Завтра утром я уезжаю из Остина. Некоторое время меня не будет. Не знаю сколько.