Правило четырех - Колдуэлл Йен 8 стр.


Результатом такого различия в подходах стало то, что мой отец, как и Пол в начале своих изысканий, считал взятое Тафтом направление ошибочным и ведущим в тупик. «В тот день, когда ты постигнешь любовь, — сказал он мне однажды, — ты поймешь и то, что имел в виду Колонна. Если в книге и сокрыто что-то, то открыть это можно только снаружи, с помощью дневников, писем, семейных документов». Отец никогда не говорил об этом прямо, но, по-моему, всегда подозревал, что между страницами «Гипнеротомахии» действительно заключена великая тайна. Только тайна эта имеет отношение к любви, а не к каким-то формулам в духе Тафта. Возможно, Колонна влюбился в женщину низкого звания; возможно, их разделяли политические пристрастия семей; возможно, романтическому увлечению подростков помешали некие жестокие обстоятельства.

Тем не менее, при всем различии в подходах, когда мой отец, взяв в университете годичный отпуск на академические исследования, приехал в Нью-Йорк, он понял, что Тафт и Кэрри добились немалого прогресса. Кэрри предложил своему старому другу присоединиться к ним, и отец согласился. Как три оказавшихся в одной клетке зверя, они пытались подладиться, приспособиться один к другому, одновременно описывая друг вокруг друга круги, таясь и заглядывая через плечо, пока судьба не провела новые линии и не бросила на чаши весов новые камушки. В те дни, однако, время еще было на их стороне, и все трое свято верили в «Гипнеротомахию». Подобно некоему космическому омбудсмену[19], Франческо Колонна взирал на них и направлял их, замазывая разногласия жирными слоями надежды. Так что некоторое время по крайней мере видимость единства сохранялась.

Они работали вместе на протяжении более десяти месяцев. И лишь тогда Кэрри сделал открытие, сыгравшее роковую для их партнерства роль. К тому времени он стал все чаще бывать на выставках и в галереях, где разыгрывались реальные, а не мифические ставки, и, готовясь к своему аукциону, наткнулся на потрепанную книжицу, принадлежавшую скончавшемуся незадолго до того коллекционеру.

Книжица представляла собой дневник смотрителя генуэзского порта, старика, имевшего привычку делать записи о состоянии погоды и собственного здоровья, перемежая их заметками о происшествиях в порту, имевших место весной и летом 1497 года. Помимо прочего, коснулся он и событий, связанных с приездом человека по имени Франческо Колонна.

Смотритель — за отсутствием другого имени Кэрри называл его Генуэзцем — усердно собирал слухи, имевшие отношение к Колонне. Подслушав разговоры, которые богатый гость вел с местными жителями, он узнал, что римлянин прибыл в Геную для того, чтобы проследить за прибытием своего корабля с неизвестным грузом. Каждый вечер Генуэзец докладывал Колонне о всех пришедших в порт судах. При этом он заметил, что гость ведет некие записи, содержание которых тщательно скрывает от посторонних.

Не будь смотритель наделен таким недостатком, как неуемное любопытство, дневник остался бы малозначимым документом, не проливающим никакого света на тайну «Гипнеротомахии». Но корабль все не приходил, и снедаемый нетерпением Генуэзец в конце концов решил, что прознать о намерениях загадочного римлянина можно только одним способом: заглянуть в судовые документы, в которых перечисляется содержание груза. Он даже попросил брата жены, Антонио, купца, занимавшегося, помимо прочего, доставкой контрабандных товаров, нанять ловкого человека — проще говоря, вора — и поручить ему проникнуть в комнату, где остановился Колонна, и снять копии со всех обнаруженных там бумаг. Антонио согласился помочь в обмен на дальнейшее содействие в осуществлении кое-каких своих операций.

Вскоре выяснилось, что даже отчаянные ловкачи отказываются от работы при упоминании имени Колонны. В конце концов согласился лишь один неграмотный карманник. Как оказалось, дело свое он сделал хорошо, скопировав три обнаруженных документа: часть некоей истории, не вызвавшей у смотрителя ни малейшего интереса; клочок кожи с нарисованной на нем сложной диаграммой, оставшейся непонятной и для Генуэзца; и, наконец, любопытное подобие карты с обозначенными на ней сторонами света и знаками, над разгадкой которых долго и тщетно бился портовый смотритель. Автор дневника уже начал сожалеть о напрасно потраченных деньгах, когда события приняли оборот, заставивший забыть о потере нескольких монет и вселивший в него страх за собственную жизнь.

Вернувшись однажды вечером домой, Генуэзец застал жену в слезах. Женщина объяснила, что ее брат Антонио был отравлен за обедом в собственном доме. Вскоре смерть настигла и удачливого воришку: он пьянствовал в таверне, когда какой-то проходивший мимо незнакомец ткнул его кинжалом в бедро. Прежде чем хозяин таверны успел что-либо заметить, несчастный умер от потери крови, а неизвестный бесследно исчез.

Последующие дни Генуэзец прожил в жутком страхе, с трудом исполняя свои обязанности в порту. Не смея даже приближаться к жилищу римлянина, он тем не менее скрупулезно описал все, что удалось обнаружить там вору. В ожидании корабля Колонны смотритель почти не замечал большие торговые корабли, которые приходили и уходили, едва удостоившись его внимания. Бедняга надеялся, что опасный гость покинет город вместе с грузом, но когда долгожданное судно вошло наконец в бухту, старый Генуэзец едва поверил своим глазам. «Зачем почтенному и благородному господину беспокоиться из-за самого обычного, грязного, обшарпанного корыта? Что такое могли везти на нем, ради чего богатый и знатный человек добровольно пошел на невиданные неудобства?»

Когда же смотритель узнал, что корабль пришел из-за Гибралтара и привез какой-то груз с севера, его едва не хватил апоплексический удар. Страницы дневника усыпаны отвратительными проклятиями, в которых Колонна назван сифилитическим безумцем, потому как только сумасшедший или полный идиот может поверить, что из такого места, как Париж, привозят нечто ценное.

По словам Кэрри, Колонна упоминается в дневнике еще только дважды. В первом случае Генуэзец передает подслушанный им разговор между римлянином и его единственным за все время гостем, неизвестным флорентийским архитектором. В разговоре Франческо упоминает о книге, которую пишет и в которой изложены «бурные события недавних дней».

Во втором, запись о котором сделана спустя три дня, речь идет о еще более загадочных вещах. К тому времени смотритель уже убедил себя в том, что Колонна настоящий сумасшедший. Римлянин запрещает своим людям провести разгрузку пришедшего корабля и настаивает на том, что сделать это нужно только ночью. Деревянные ящики оказались довольно легкими, на основании чего Генуэзец сделал вывод, что в них находятся либо какие-то металлические изделия, либо специи. Постепенно, ведя тайное наблюдение за римским гостем, смотритель уверовал в то, что Колонна и его компаньоны — архитектор и пара братьев, тоже из Флоренции, — являются участниками некоего заговора, и когда долетевший издалека слух вроде бы подтвердил страхи, он не преминул записать его в дневник.

«Говорят, что Антонио и вор не первые жертвы этого человека и что по прихоти Колонны уже убиты еще два человека. Я не знаю, кто они, и не слышал, чтобы кто-то произносил их имена, но уверен, что все дело в этом самом грузе. Наверняка они узнали о содержимом, и он убил их, опасаясь предательства. Сейчас я уверен: страх — вот что движет этим человеком. Его выдают глаза».

По словам отца, Кэрри обратил меньшее внимание на вторую запись, чем на первую, в которой, как он считал, речь могла идти о «Гипнеротомахии» или, точнее, о ее раннем наброске.

Однако Тафт, исследовавший книгу совершенно с другой стороны и составивший толстенные каталоги-справочники, в которых каждое слово Колонны прослеживалось до самых истоков, отказался придавать хоть какое-то значение неуклюже нацарапанным запискам жалкого смотрителя порта. Невозможно представить, заявил он, чтобы такая смехотворная история могла пролить свет на глубоко сокрытую загадку великой книги. С находкой Кэрри Тафт обошелся так же, как обходился со всеми прочими книгами по этой теме: предложил отправить ее в камин.

Думаю, такая реакция объяснялась не только его истинным отношением к дневнику. Тафт видел, что баланс сил меняется, что его влияние на Кэрри уменьшилось после того, как мой отец предложил ему новые подходы и новые, соблазнительные, возможности.

Последовала борьба, схватка за влияние, в которой Винсент Тафт и мой отец прониклись друг к другу ненавистью, которая уже не покидала их. Тафт, чувствуя, что ему нечего терять, принялся поносить и всячески чернить работу соперника, желая привлечь Кэрри на свою сторону. Мой отец, видя иссушающее влияние Тафта на старого друга, ответил тем же. Все, что было достигнуто за десять месяцев, оказалось погубленным. Ни Тафт, ни мой отец не пожелали пользоваться вкладом, сделанным другим.

Все то время, пока шла война, Кэрри не расставался с дневником Генуэзца. Он не мог понять, как его друзья, поддавшись мелким обидам, выпустили из виду главное. Уже в юности ему было присуще качество, которое он позднее обнаружил у Пола: преданность истине и нетерпимость ко всему, что отвлекает. Думаю, из них троих именно Кэрри сильнее других стремился разгадать загадку книги. Возможно, потому, что мой отец и Тафт оставались людьми науки, они видели в «Гипнеротомахии» нечто академическое. Они знали, что жизнь ученого может быть потрачена на служение одной-единственной книге, и осознание этого притупляло их чувство неотложности. Только Ричард Кэрри, торговец искусством, не давал себе расслабиться. Должно быть, он уже тогда ощущал будущее. Его жизнь в книгах была такой скоротечной.

Развязка последовала вскоре, и привели к ней два события. Первое произошло в Коламбусе, куда отец отправился немного отдохнуть и, как он сам говорил, «прочистить голову». За три дня до возвращения в Нью-Йорк он наткнулся — в буквальном смысле слова — на студентку Университета Огайо, которая вместе со своими сестрами собирала пожертвования в рамках некоей благотворительной акции. Пути их пересеклись на ступеньках книжного магазина моего дедушки, книги разлетелись, оба участника столкновения оказались на земле, и, прежде чем они успели подняться, иголка судьбы протянула нить, соединившую их навсегда.

К моменту возвращения на Манхэттен мой отец был уже безнадежно влюблен в длинноволосую зеленоглазую студентку, которая называла его Тигром. Еще до встречи с ней Патрик Салливан понял, что сыт Тафтом по горло и что Ричард Кэрри выбрал свой особый путь, совершенно зациклившись на дневнике смотрителя порта. Отца потянуло домой. Оставив больного отца и любимую женщину в том единственном месте, которое можно назвать домом, он вернулся в Нью-Йорк только для того, чтобы забрать вещи и попрощаться. Пребывание на Восточном побережье, начавшееся в Принстоне и продолжившееся после встречи с Ричардом Кэрри, заканчивалось.

Однако придя к месту их еженедельных встреч с заготовленной бомбой, отец узнал, что взрыв уже грянул. Во время его отсутствия Тафт и Кэрри поспорили в первый вечер и подрались во второй. Бывший капитан футбольной команды ничего не смог противопоставить своему отличавшемуся медвежьим телосложением противнику — нанеся всего один удар, Винсент Тафт сломал ему нос. Затем, вечером накануне возвращения моего отца, Кэрри с подбитым глазом и забинтованным носом отправился пообедать с какой-то женщиной из своей галереи. Вернувшись ночью домой, он обнаружил, что документы их аукционного дома исчезли вместе со всеми его исследовательскими материалами по «Гипнеротомахии». Вместе с ними пропало и главное сокровище — дневник портового смотрителя.

Кэрри знал, кому предъявить обвинения, но, конечно, Тафт все отрицал. Полиция, занятая расследованием серии краж, не проявила особого интереса к пропаже нескольких старых книг. Что касается отца, то он сразу же встал на сторону Кэрри. Они оба объявили Тафту, что отныне не желают иметь с них никаких дел, после чего мой отец сообщил о возвращении в Коламбус. Два друга попрощались на глазах у не сказавшего ни слова Тафта.

Так завершился формационный период жизни моего отца, вобравший в себя один год и приведший в действие весь механизм его будущего как личности. Думая об этом, я спрашиваю себя: а не то ли происходит со всеми нами? Взрослость — ледник, тихо и незаметно наползающий на юность. Когда она приходит, печать детства внезапно застывает, навсегда запечатлевая нас в момент последнего акта, сохраняя в той позе, в которой застиг нас свалившийся вдруг лед времени. Тремя ипостасями Патрика Салливана в день сошествия ледника были: муж, отец и ученый. Они и определили его оставшуюся жизнь.

После кражи дневника портового смотрителя Винсент Тафт навсегда исчез из истории жизни моего отца, лишь иногда появляясь в роли овода, чтобы напомнить о себе хотя бы укусом. Кэрри не поддерживал с ним связь вплоть до самой свадьбы моих родителей, случившейся тремя годами позже. Присланное им письмо содержало лишь несколько слов поздравления в адрес жениха и невесты; большая же его часть касалась «Гипнеротомахии».

Время шло; миры расходились все дальше. Тафт; увлеченный волной первоначального успеха, получил приглашение в престижный институт, где работал когда-то, живя неподалеку от Принстона, Эйнштейн. Столь высокая честь не только вызвала зависть у моего отца, но и освободила самого Тафта от всех обязанностей профессора колледжа. Он согласился взять под свое крыло Билла Стайна и Пола, но уже никогда больше не преподавал и, следовательно, никого не мучил.

Кэрри перешел на работу в аукционный дом Скиннера в Бостоне и быстро добился профессионального успеха. В книжном магазине в Коламбусе, где учился ходить мой отец, подрастали трое других детей, заставлявших его порой забывать о том, что год в Нью-Йорке не прошел бесследно. Трое мужчин, разведенных гордостью и обстоятельствами, нашли замену «Гипнеротомахии», заполнив жизнь эрзац-увлечениями, которые отвлекли их от того, что осталось незаконченным. Стрелки на часах поколений совершили полный оборот, и время превратило друзей в чужих.

Франческо Колонна, державший ключ от тех часов, наверное, думал, что его тайне никто не угрожает.

ГЛАВА 7

Очертания библиотеки растворяются в темноте у нас за спиной.

— Куда? — спрашиваю я.

— В художественный музей, — говорит Пол, наклоняясь, чтобы защитить сверток от снега.

По пути туда мы проходим мимо Мюррей-Доджа, неуклюжего каменного здания в северной части кампуса. Разместившийся в нем студенческий театр готовит постановку «Аркадии» Тома Стоппарда, последней пьесы, которую пришлось прочитать Чарли перед экзаменом по английскому, и первой, которую мы с ним увидим вместе. Билеты у нас на воскресный вечер. Через котлообразные стены переливается булькающий голос тринадцатилетней героини пьесы, Томазины, напомнившей мне при первом чтении Пола.

— Если в какой-то момент остановить все атомы и принять в расчет их положение и направление движения, тогда, если у вас действительно все в порядке с алгеброй, вы сможете вывести формулу всего будущего.

— Да, — дрожащим голосом отвечает учитель, пораженный мощью ее разума. — Да, насколько я знаю, ты первая, кому это пришло в голову.

Вход в художественный музей, похоже, открыт, что можно считать небольшим чудом в праздничный вечер. Кураторы музея — люди не совсем обычные; половина из них тихие и незаметные, как библиотекари, другая половина — угрюмые и мрачные, как художники, и мне почему-то представляется, что большинство из них скорее позволили бы дошкольнику оставить отпечаток пальца на картине Моне, чем допустили бы в музей выпускника при отсутствии на то острой необходимости.

Маккормик-Холл, где размещается отделение истории искусства, расположен чуть в стороне от самого музея. Из-за стеклянной стены, точно из аквариума, за нами наблюдают охранники. При всех атрибутах, свойственных живым, реальным людям, они, молчаливые и абсолютно неподвижные, кажутся экспонатами некоей авангардистской выставки, на одну из которых меня однажды водила Кэти. Табличка на двери гласит: «СОБРАНИЕ ЧЛЕНОВ ПРАВЛЕНИЯ ХУДОЖЕСТВЕННОГО МУЗЕЯ».

Назад Дальше