— Ошибаешься, — говорит он. — Ошибаешься. — Только теперь до меня доходит, что провинившийся пес — я. — Ей пять сотен лет.
Я перевожу взгляд на книгу.
— Из Генуи, — добавляет Билл, обращаясь к Полу. — Понюхай.
Пол по-прежнему молчит. Достает из кармана незаточенный карандаш и осторожно, используя тот конец, где ластик, переворачивает первый лист. Нужную страницу Билл уже заложил шелковой ленточкой.
— Осторожнее. — Билл кладет на книжку руку. Ногти на пальцах обгрызены до мяса. — Никаких следов остаться не должно. Я взял ее под залог. — Он вздыхает. — Мне нужно вернуть ее, когда закончу.
— У кого ты ее взял? — спрашивает Пол.
— В магазине «Аргоши бук». В Нью-Йорке. Это ведь то, что тебе нужно, верно? Теперь мы можем закончить.
Пол как будто не замечает, как меняются местоимения.
— Что это? — спрашиваю я.
— Дневник одного генуэзского портового смотрителя.
Пол говорит тихо, взгляд его скользит по строчкам.
— Дневник Ричарда Кэрри? — удивленно уточняю я.
Пол кивает. Лет тридцать назад Кэрри работал над некоей старинной генуэзской рукописью, которая, как он утверждал, должна открыть тайну «Гипнеротомахии». Рукопись пропана из его квартиры вскоре после того, как о ней стало известно Тафту. Кэрри обвинил Тафта в краже. Как бы то ни было, мы с Полом с самого начата полагали, что для нас она утрачена навсегда, и работали без нее. Сейчас, когда Пол заканчивает свою дипломную работу, дневник может стать для него бесценным подспорьем.
— Ричард говорил, что здесь есть упоминания о Франческо Колонне, — говорит Пол. — Франческо ожидал прихода какого-то корабля. Смотритель заносил в дневник свои наблюдения за ним и его людьми. Записывал, где они остановились, что делали.
— Возьми ее на один день, — вмешивается Билл. — Если потребуется, сделай копию. От руки. Выпиши, что необходимо. Но мне нужно ее вернуть.
Пол отрывается от книги.
— Ты уходишь?
— Да, мне пора идти.
— Увидимся на лекции Винсента?
— На лекции? — Стайн останавливается. — Нет. Не смогу.
Руки у него снова начинают дергаться, так что я стараюсь не смотреть.
— Буду у себя. — Он обматывает шею красным, в клетку, шарфом. — Не забудь, мне нужно ее вернуть.
— Конечно. — Пол заворачивает книжку и прижимает к груди. — Просмотрю сегодня вечером и выпишу все, что надо.
— И не говори Винсенту, — предупреждает Билл. — Пусть это останется между нами.
— Принесу завтра. Крайний срок — полночь.
— Тогда до завтра.
Стайн перебрасывает конец шарфа через плечо и выскальзывает из комнаты. Он всегда исчезает незаметно: переступил порог — и вот его уже как будто и не было. Библиотекарша проводит сухонькой ладонью по растрепанному роману Виктора Гюго, словно ласкает шею постаревшего любовника.
— Миссис Локхарт, — доносится до нас голос Билла, — до свидания.
— Это действительно тот самый дневник? — спрашиваю я, когда за Стайном закрывается дверь.
— Только послушай, — говорит Пол и начинает читать вслух.
Сначала перевод идет медленно, Полу приходится иметь дело с лигурийским диалектом, языком колумбовой Генуи, нашпигованным похожими на французские словами.
— «Прошлой ночью был шторм. Один корабль… разбило о берег. Волны выбросили акул… одна очень большая. Французские моряки пошли в бордель. Видели мачты… Корсары?»
Он переворачивает несколько страниц.
— «Хороший день. Мария выздоравливает. Доктор говорит, что моча уже стала лучше. Вот грабитель! Травник сказал, что… вылечил бы ее за полцены и вдвое быстрее. — Пол умолкает, беззвучно шевелит губами, потом продолжает: — Помет летучей мыши лечит все!»
— Но какое это имеет отношение к «Гипнеротомахии»? — нетерпеливо спрашиваю я.
Он переворачивает страницы.
— «Венецианский капитан напился вчера и начал похваляться. Наше слабое место — Форново. Разгром при Портофино. Его утащили на корабль и… повесили на мачте. Утром он еще висел».
Прежде чем я успеваю повторить вопрос, Пол замирает, забыв закрыть рот.
— «Прошлой ночью снова появился тот человек из Рима. Одет богаче герцога. Никто не знает, какие у него здесь дела. Зачем он к нам приехал? Я пытаюсь узнать, расспрашиваю всех, но те, кто знает, молчат. По слухам, в порт должен прийти его корабль».
Я сажусь на стул.
— «Что там такое ценное, на этом корабле, что он приехал из самого Рима? Какой груз? Женщины, говорит пьяница Барбо. Турецкие рабыни. Гарем. Но я видел этого человека, слуги называют его господином Колонной, друзья — братом Колонной. Нет, он благородный. И еще я видел его глаза. Там нет желания. Там есть страх. Он похож на волка, узревшего тигра».
Пол останавливается. Последнюю фразу он много раз слышал от Кэрри. Даже я узнал ее. Волк, узревший тигра.
Пол закрывает книгу, и она становится похожей на почерневший орех. Воздух наполняет соленый запах.
— Мальчики, — слышится голос из ниоткуда. — Ваше время истекло.
— Идем, миссис Локхарт.
Пол аккуратно заворачивает книгу и прячет ее под рубашку, которую дала ему Кэти.
— Что дальше? — спрашиваю я.
— Нужно показать ее Ричарду.
— Сегодня?
Когда мы проходим мимо миссис Локхарт, та что-то бормочет, не поднимая головы.
— Ричард должен знать, что Билл нашел ее.
Пол смотрит на часы.
— Где он?
— В музее. Там сегодня собрание членов правления.
Странно. Я думал, что Ричард Кэрри приехал в город, чтобы отметить с Полом окончание работы.
— Отметим завтра, — говорит Пол, догадавшись, что меня смущает.
Дневник торчит из-под рубашки черным уголком. Сверху несется усиленный эхом громкий торжествующий голос:
Weh! Steck ich in dem Kerker noch?
Verfluchtes dumpfes Mauerloch,
Wo selbst das liebe Himmelslicht
Trtib durch gemalte Schreiben bricht![18]
— Гете, — говорит Пол. — Она всегда заканчивает день Гете. — Он поворачивается и, придержав дверь, кричит: — Доброй ночи, миссис Локхарт.
Ее голос вылетает из открытой двери вихрящимися клубами.
— Да-да. Доброй ночи.
ГЛАВА 6
Насколько я смог понять, сложив разрозненные отрывки рассказов и воспоминаний отца и Пола, Винсент Тафт и Ричард Кэрри познакомились в Нью-Йорке, встретившись на какой-то вечеринке в Манхэттене. Тафт был тогда молодым профессором Колумбийского университета, не таким толстяком, как сейчас, но с тем же ненасытным пламенем в животе и такой же грубостью в характере. Автор двух книг, изданных в течение восемнадцати месяцев после окончания диссертации, он пользовался любовью критиков и считался модным интеллектуалом, настойчиво пробивавшимся в светские круги. Что касается Кэрри, тот, получив освобождение от службы в армии по причине шумов в сердце, только начинал карьеру в мире искусства и, по словам Пола, заводил нужные знакомства и постепенно создавал себе репутацию на быстро меняющейся сцене Манхэттена.
Первая встреча случилась на вечеринке, когда изрядно подпивший Тафт выплеснул коктейль на стоящего рядом спортивного вида крепыша. Ничего необычного в этом не было, потому что, как сказал Пол, к Тафту тогда уже прочно приклеился ярлык выпивохи. Поначалу Кэрри не придал эпизоду большого значения, но потом понял, что виновник и не собирается извиняться. Проследовав за ним до двери, он потребовал сатисфакции, на что Тафт, направлявшийся по кривой к лифту, ответил угрюмым молчанием. Они спустились вниз, и там уже обидчик перешел в наступление, обрушив на приятного молодого человека град оскорблений, в частности назвав его «ничтожным, отвратительным и грубым».
К его удивлению, незнакомец улыбнулся.
— Это из «Левиафана», — сказал Кэрри, которому в период пребывания в Принстоне довелось писать курсовую по Гоббсу. — И вы забыли кое-что. «Жизнь человеческая ничтожна, отвратительна, груба и…»
— Нет, — с пьяной ухмылкой ответил Тафт, прежде чем рухнуть у уличного фонаря. — Я ничего не забыл. Просто приберег это слово для себя. Одинокий — это я. А вот все остальное относится к вам.
После этого, как рассказывал Пол, Кэрри подозвал такси, погрузил в него бесчувственного Тафта и отвез в свою квартиру, где тот и провел следующие двенадцать часов в глубоком ступоре.
История гласит, что, когда он очнулся, протрезвевший и смущенный, мужчины понемногу разговорились. Кэрри рассказал о своем бизнесе, Тафт поведал о себе, и на том все могло бы, наверное, закончиться — в конце концов, ситуация не располагала к общению, — если бы в какой-то момент Кэрри не упомянул о «Гипнеротомахии», книге, которую он изучал в Принстоне под руководством известного профессора по фамилии Макби.
Я представляю реакцию Тафта. Он не только узнал об окружающей книгу тайне, но, должно быть, заметил и то, как загорелись глаза его нового знакомого. По словам моего отца, мужчины открылись друг другу и быстро нашли то общее, что их объединяло. Тафт с презрением относился к другим представителям академического мира, считая, что их работам не хватает глубины и оригинальности, тогда как Кэрри находил коллег скучными и ограниченными. Оба видели в других отсутствие цели и жизненной силы. Возможно, это объясняет, почему они так упорно стремились преодолеть возникшие между ними трудности.
А трудностей хватало. Тафт, как человек переменчивый, был не из тех, кого легко понять и полюбить. Он сильно пил в любой компании, а еще сильнее в одиночку. Его интеллект, яркий, мощный и взрывной, напоминал пламя, безжалостное и неукротимое. Его ум мог в один присест охватить целую книгу, отыскать слабости в аргументации, ошибки в интерпретации и пробелы в доказательности, причем специфика самой темы не имела для него большого значения. Как говорил Пол, Тафт не был деструктивной личностью — у него был деструктивный ум. Пламя полыхало тем сильнее, чем больше горючего материала встречалось на его пути и оставляло за собой выжженную землю. А когда сгорело все вокруг, огню не оставалось ничего другого, как обратиться против себя самого. Так оно в конце концов и случилось.
По контрасту с Тафтом Кэрри был не разрушителем, а творцом, созидателем, человеком, которого привлекали не столько факты, сколько возможности. Он часто повторял слова Микеланджело о том, что жизнь подобна скульптуре: все дело в том, чтобы рассмотреть то, чего не видят другие, и отсечь лишнее. Для него старинная книга была каменной глыбой, ожидающей, пока мастер возьмется за ее обработку. Если за прошедшие пятьсот лет никто так и не докопался до сути, значит, пришло время свежих глаз и новых рук — и к чертям все, что было раньше.
При всех этих различиях обоим не потребовалось много времени, чтобы найти общую почву. Помимо древнего фолианта, их объединяла глубокая вера в абстрактное. Величие существовало для них только в сфере идей: величие духа, величие замысла, величие судьбы. Словно взглянув в два поставленных одно против другого зеркала, они впервые увидели себя такими, как есть, но только в тысячу раз более сильными. Странным, но в общем-то предсказуемым последствием этой дружбы стало то, что их одиночество лишь углубилось. Все, что окружало их прежде — коллеги и друзья, сестры, матери и бывшие увлечения, — отошло на задний план и погрузилось в полутьму. Что не пострадало, так это карьера: Тафт за короткое время стал известным историком, а Кэрри владельцем галереи, носящей его имя.
Однако безумие великих не проходит незамеченным. Оба вели жизнь каторжников и позволяли себе расслабиться лишь субботними вечерами, когда встречались в тихом ресторанчике, чтобы поговорить о том единственном, что их объединяло: о «Гипнеротомахии».
Зимой того же года Ричард Кэрри познакомил Тафта с одним из своих старых, еще по колледжу, друзей, с тем, с кем он познакомился на занятиях у профессора Макби, с человеком, разделявшим его интерес к «Гипнеротомахии».
Мне трудно представить, каким был отец в то далекое время. Вспоминая его, я вижу уже женатого мужчину, отмечающего на стене кабинета рост своих трех детей, озабоченного тем, когда же наконец начнет расти сын, часами просиживающего над старинными книгами и не замечающего неумолимого хода времени. Но таким его сделали мы, моя мать, мои сестры и я. Ричард Кэрри знал его другим.
В Принстоне мой отец, Патрик Салливан, был лучшим другом Кэрри. Себя они считали королями кампуса и, наверное, имели на то достаточные основания. Отец, числившийся в университетской баскетбольной команде, безнадежно сидел на скамейке, пока Кэрри, капитан футбольной команды, не бросил его на поле побольше, где новичок проявил неожиданную для всех прыть. В следующем году они уже поселились в одной комнате, деля все пополам, и даже на свидание ходили к сестрам-близняшкам из Вассара, Молли и Марте Робертс. Эти отношения, которые отец однажды сравнил с галлюцинацией в зеркальном зале, завершились весной, когда сестры явились на танцы в одинаковых платьях, а молодые люди, употребившие слишком много спиртного и потому не обращавшие внимания на детали, перепутали объекты страсти.
Вероятно, многогранная натура Кэрри тянулась к каждому из них разными гранями. Спокойный, уравновешенный парень, типичный католик со Среднего Запада, и дерзкий, рвущийся к цели напрямик ньюйоркец были людьми из параллельных миров. Вероятно, они и сами почувствовали это с первого же рукопожатия, когда рука моего отца утонула в крепкой и мясистой лапе Тафта.
Из них трех именно Тафт отличался мрачным складом ума. В «Гипнеротомахии» его более всего привлекали самые кровавые и мистические части. Он изобрел особую интерпретационную систему, позволявшую толковать значение описанных в книге жертвоприношений — способ обезглавливания животных, характер смерти персонажей, — только для того, чтобы придать насилию особый смысл. Он изыскивал способы измерения упомянутых в книге зданий, надеясь обнаружить скрытые нумерологические структуры, сверял их с астрологическими таблицами и календарями времен Колонны в стремлении найти некие совпадения. С его точки зрения, самый лучший подход к «Гипнеротомахии» заключался в том, чтобы сразиться с ее автором в интеллектуальном поединке и взять над ним верх. Как вспоминал отец, Тафт всегда верил, что однажды сумеет перехитрить Франческо Колонну. День этот, насколько всем нам было известно, так и не пришел.
Мой отец рассматривал книгу с совершенно иных позиций. Больше всего в «Гипнеротомахии» его интересовал сексуальный план. В последовавшие за публикацией книги более целомудренные времена некоторые картинки вымарывались или даже вырывались. В эпоху, когда общественные вкусы изменились, сходной участи не избежали многие шедевры Возрождения, и изображения обнаженных мужчин обрели скромные одежды из фиговых листочков. Пострадали даже творения великого Микеланджело. Вместе с тем надо признать, что некоторые из помещенных в «Гипнеротомахии» рисунков кажутся немного шокирующими даже сегодня.
Шествия обнаженных мужчин и женщин — это только начало. В центре картины, изображающей собравшихся на весенний праздник нимф, читатель видит бога Приапа с громадным вздыбленным пенисом. На другом рисунке показана мифологическая царица Леда, застигнутая в момент совокупления с Зевсом, распластавшимся на ней в облике лебедя. Сам текст изобилует описаниями сцен, слишком откровенных и непристойных для изображения на гравюрах. В одном месте Полифил признается, что, очарованный красотой архитектуры, вступал в сношения даже со зданиями, и уверяет, что по крайней мере в одном случае удовольствие было взаимным.
Все это вызывало интерес у моего отца, чье понимание книги коренным образом отличалось от представления о ней Тафта. Вместо того чтобы видеть в «Гипнеротомахии» строгий, математический трактат, отец рассматривал книгу как выражение любви мужчины к женщине. По его мнению, то было единственное из известных ему произведений искусства, которое столь тонко и полно передавало восхитительный хаос, порождаемый этим могучим чувством. Запутанный, словно позаимствованный из сна сюжет, смешение персонажей, мучительные скитания человека в поисках любви — все это трогало струны его души.