Раздосадованный подметальщик Джузеппе прежде меня понял, насколько мне повезло. В качестве ученика повара я сразу занял положение выше, чем он, и жалкий пьяница не мог этого стерпеть. Каждый раз, проходя мимо, он шептал:
— Ублюдок, — и, охраняясь от дурного глаза, направлял на меня растопыренные указательный палец и мизинец. Грозил из-за спины старшего повара метлой, раскатывал почти сложенную мною поленницу, бросал очистки на мытые блюда и снова вносил на кухню мусор, чтобы все решили, что я ленив.
Но я не обращал на него внимания. Впервые с детства я ел три раза в день и спал под крышей. Мне предстояло стать поваром, но я бы не возражал, если бы мой наставник оказался сапожником или рыбаком. Он кормил меня и обучал ремеслу; ничего подобного я от жизни не ожидал. И покоренный подобной роскошью, боясь кого-нибудь обидеть, я не решался ни жаловаться на Джузеппе, ни интересоваться мотивами своего учителя. Выполнял его указания, ел дарованную еду и считал, что мне несказанно повезло.
Но в то же время я скучал по Марко и старался подавить в себе чувство вины за свалившуюся на меня необъяснимую удачу, которая его обошла стороной. Сначала я надеялся, что на кухне найдется работа для нас обоих, но вскоре понял: мне отдали единственное свободное место. Я старался откупиться, при каждой возможности воруя для него еду. Рано утром, до прихода поваров, я собирал всякие остатки, которых не должны были хватиться, заворачивал в промасленную тряпку и прятал за резервуар с водой до позднего вечера, когда мне надлежало выносить мусор. Голодный Марко с нетерпением поджидал меня по другую сторону забора. А если его там не было, я оставлял сверток рядом с мусорной бадьей. К утру тот каждый раз исчезал.
Еще я скармливал обрезки своему преданному коту Бернардо, который разжирел и стал лосниться с той поры, как я подобрал его умирающим от голода котенком. Марко принес его, когда я проработал на кухне всего неделю, и заявил:
— Вот твой приставучий кот. Ты же не ждешь, что я стану его кормить?
Хотя Бернардо часто таинственным образом исчезал, как это делают коты, он всегда возвращался, чтобы подкрепиться на заднем дворе и завалиться спать у меня под боком в людской. Старший повар Ферреро терпел его ради меня.
В те первые дни я льстил себя мыслью, что Ферреро выбрал меня за мою исключительность, разглядев признаки проницательного ума и оценив ловкость быстрых пальцев вора-карманника. Но теперь, спустя много лет, я не сомневаюсь, что выбор, главным образом, определила его вера в способности человека бороться с бедствиями, а также желание обзавестись сыном и наследником — в особенности наследником.
И время он тоже выбрал не случайно. В те дни, словно освежающий бриз с востока, Венецию будоражил слух. Все, от слуг до аристократов, шептались о некоей византийской книге, в которой будто бы содержались мысли древних колдунов. Считалось, что эта книга утеряна в веках, но она обнаружилась запрятанной где-то в Венеции. Впоследствии я осознал, что именно этот слух побудил старшего повара взять ученика.
В плену слуха оказались буквально все. Я вспоминаю один разговор, подслушанный в дни моего ученичества. Он вызвал во мне буйство фантазий, предметом которых в том числе являлась моя обожаемая прекрасная Франческа. Энрико и повар по овощам Данте встретились у кирпичного очага, склонили друг к другу головы и сложили на груди руки. Энрико что-то шептал, и его слова, казалось, захватили собеседника. «Тереза», — долетел до меня голос Данте, другого дворцового кладезя всех новостей.
Меня всегда интересовало происходящее вокруг, и я, чтобы не пропустить их слов, принялся складывать неподалеку дрова. Выживая на улице благодаря своему уму, я пришел к выводу, что подслушивать — такой же естественный и необходимый процесс, как дыхание.
— Не исключено, что в книге имеется формула превращения свинца в золото, — предположил Энрико.
— Чушь! — слегка разочарованно ответил Данте. — Алхимия не более чем миф. Подумай: желающие завладеть книгой уже богаты. Нет, в ней, должно быть, даны указания, как управлять людьми, покорять их умы и сердца.
— Покорять сердца? Ты имеешь в виду любовное зелье? Ерунда! Какой в нем прок?
Данте назидательно поднял палец.
— Любой мужчина выложит женщине секреты, если та сумеет разжечь в нем желание, — глубокомысленно кивнул он. — Не может быть лучшей шпионки, чем искусительница. Влюбленный перед такой не устоит.
Энрико обдумал его слова.
— Согласен. Ослепленный любовью всегда уязвим. Но в книге должно быть нечто большее, чем рецепт приворотного зелья. Иначе с какой стати ее хочет заполучить старый дож? Может, в ней содержится формула продления жизни?
— Навечно?
— Как знать.
Боже! Мысль угостить Франческу приворотным зельем поразила и совершенно захватила меня. Я решил, что из всех тайн мифической книги приворотное зелье — самая ценная.
Все верили, что в книге найдется именно то, что им больше всего необходимо. Моей единственной мечтой была Франческа, но другие люди стремились к иным целям. Как добиться любви, разбогатеть, обрести бессмертие — эти страстные желания повергали людей в сумбур неверия и в итоге доводили до беды.
Хитросплетение тайн началось с убийства крестьянина, о чем я, не колеблясь, доложил своему наставнику. Старший повар знал, что я подсматриваю за дожем, и одобрял это. Он считал, что мне полезно наблюдать за благородным человеком и перенимать пристойные манеры, особенно за столом.
— Скажите, как человек ест, и я скажу вам, кто он таков, — постоянно повторял синьор Ферреро.
Приготовление еды помогало ему выявлять таинства жизни. Я так и вижу, как он взбивает в зажатой в сгибе локтя медной чашке белок и мурлычет в такт ритмичным движениям, пока тягучая жидкость не превращается в снежную шапку.
— Видишь? — взмахивает он мутовкой, словно волшебной палочкой. — Магия, да и только! — А затем тычет мутовкой в меня. — Помни, Лучано: звери едят, а люди совершают трапезу. — И, разравнивая сладкую меренгу на пергаменте, приговаривает: — Вот почему мы называем утонченного человека человеком со вкусом.
Благодаря наставничеству Ферреро я начал понимать пользу утонченности. Кроме всего прочего, она позволяла мужчине привлекать к себе определенный тип женщин, таких, как благовоспитанная жена старшего повара Роза. Я интересовался женщинами, но не был еще ни с одной, поскольку уличные девчонки за самое малое проявление благосклонности требовали денег. Марко этот вопрос занимал не меньше, но он притворялся, будто женщины ему безразличны. Он был на них в обиде, поскольку мать бросила его, оставив себе сестру-двойняшку.
— Ох уж эти женщины! — повторял он. — Зло, которое приходится терпеть.
Я не считал женщин злом, но думал, что они недосягаемы. Моя обожаемая Франческа жила в монастыре. И хотя в затворничестве дотянуться до нее было невозможно, надежда меня не покидала. Франческа оказалась в монастыре по воле определенных обстоятельств, но по дерзкому любопытному взгляду, когда она оказывалась на Риальто, и выбивавшимися из-под чепца новообращенной прядями светлых волос я понимал, что она не принимает свое послушничество всерьез. И вскоре обнаружил, что под обличьем монахини таится сочная, словно слива, и непокорная, как грех, женщина. Мой юношеский оптимизм позволял мне надеяться, что она оставит монастырь и, если я сумею обеспечить ей жизнь благородной дамы, выйдет за меня замуж.
Но мое превращение из уличного сорванца в будущего мужа требовало времени. Во мне крепко укоренились повадки беспризорника, проявляясь в крадущейся походке, грубой речи, настороженном взгляде. Страстно желая стать достойным Франчески, я тайно наблюдал за жизнью во дворце и откладывал в памяти свои наблюдения. А когда раз в неделю получал на полдня выходной, потешал Марко и Доминго, изображая ужимки высокородных особ.
Касался уголков губ воображаемой салфеткой и прохаживался по мосткам, разведя плечи и выпятив подбородок. Напыщенно кланялся Доминго и говорил:
— С вашего позволения, милорд.
Затем шлепал Марко по спине и требовал:
— Ну-ка, парень, подай сюда живо мою гондолу!
Им это казалось игрой. А я репетировал будущую жизнь благородного господина.
Но прежде всего мне надлежало угождать синьору Ферреро в качестве его ученика. Увидев, как дож льет янтарную жидкость в глотку мертвецу, я пустился через две ступени по служебной лестнице, торопясь рассказать наставнику о том, что совершилось убийство. К моему удивлению, он не разохался, не схватился за грудь и даже не выпучил от удивления глаза. Сел за обильно посыпанный мукой стол и, не замечая, куда ставит руки, вдавил локти в ком теста.
— Ты уверен, Лучано? Этот человек в самом деле умер?
— Да, маэстро.
— Иногда за смерть принимают иные состояния.
— Маэстро, его отравили. Я видел своими глазами. Мертвее не бывает.
— О Dio![6] — Старший повар схватился руками за голову. — Началось!
Глава III
Книга Лучано
Одни воспоминания порождают другие, и, переносясь мыслями к тем первым дням со старшим поваром, я невольно устремляюсь еще глубже в прошлое, в бытность больших возможностей — ведь теперь время словно сворачивается и возможностей становится все меньше и меньше. Самое раннее, что я могу вспомнить, — широкоскулое угольно-черное лицо в обрамлении продетых в растянутые мочки ушей золотых обручей. Белки ее глаз отливали желтым, зато крупные зубы сверкали белизной. У нее был массивный костяк — старая черная кожа бугрилась на локтях и суставах пальцев, и эти грубые наросты свидетельствовали, что женщина занимается тяжелым трудом.
Кантерина — певица — не было настоящим ее нубийским именем. Девушки прозвали ее так, потому что во время работы она пела свои унылые африканские песни. Кантерина вела весь дом: готовила еду, скребла полы и кипятила грязное белье. По вечерам она надевала чистый синий тюрбан и свежий передник и подавала вино мужчинам в бельэтаже, где они пили и смеялись с девушками. Приводила в порядок спальни, выливала мутную воду из умывальных тазиков и наполняла кувшины чистой. В полдень, когда девушки просыпались, она приносила им горячий настой из шиповника. А сама завтракала гораздо раньше, на кухне со мной — себе наливала чай, а мне давала хлеб с медом и теплое молоко.
Не представляю, в каком возрасте монахиня принесла меня в бордель, но Кантерина любила повторять, что я уместился бы на ладони взрослого мужчины. Я часто просил ее рассказать об этом, и до сих пор вижу, как она проворно сворачивает простыни и говорит:
— Твои ножки были поджаты, будто у лягушки, ты пищал не громче котенка, а ручками шарил словно слепой. — В этом месте она обычно качала головой. — Костлявый! Жалкий! Еще одна обуза в этой тяжелой жизни.
Иногда она задерживала в руках наполовину свернутую простыню, и голос ее становился мягче.
— Я не могла тебя не принять. — Она распрямлялась, с достоинством фыркала и разглаживала складки на материи. — Конечно, эта стрега не взяла бы тебя обратно. — «Стрега» означало «ведьма». Иногда Кантерина усиливала «р» — стрррега — и презрительно поджимала нижнюю губу. Затем откладывала в сторону простыню и продолжала: — Ведьмино лицо было сморщенным и маленьким, как и ее сердце. Стрега заявила: «Мы надеялись, что родится девочка, чтобы воспитать ее в чистоте. Но родился мальчик». Она отдала тебя мне, отряхнула руки и закончила: «Все равно они в итоге приходят сюда. Так пусть уж сразу». Она назвала себя сестрой милосердия. Стрега! — Кантерина в последний раз презрительно фыркала и уходила с постиранным бельем, и ее стройные бедра колыхались в такт заунывной нубийской балладе.
Она не стеснялась в выражениях, но когда одна из девушек родила мальчугана и оставила его кричать и корчиться, завернула младенца в мягкое одеяло и ворковала над ним, пока тот сосал пропитанный молоком кончик ее передника. Заметив, что я наблюдаю за ней, она повернулась ко мне:
— Теперь он наш.
Она неизвестно почему назвала его Бернардо и тряслась над ним всю неделю, пока он жил. А когда обнаружила мертвым в ящике, служившем ему колыбелью, завопила так, что на кухню сбежались все девушки. Безмозглая молодая мать забрала младенца из ее рук, встряхнула маленькое обмякшее тельце и, когда тот не отозвался, бросила в мусорную бадью и вернулась к работе. Кантерина развернула тюрбан и закутала в него малыша. Никогда не забуду ее потрясенное, исказившееся от боли лицо, когда она, прижимая запеленутый комочек к груди, выходила из задней двери.
Я подрос, мог пододвигать стул к буфету, чтобы достать до верхней полки, где Кантерина держала банку с конфетами, и она стала после завтрака выгонять меня на улицу словно кошку.
— Нельзя судить девушек, — повторяла она. — Они говорят: «Стоит взять одного, появятся еще двадцать. У нас не приют для беспризорных». — И мягко выпроваживала меня за дверь, приговаривая: — Чем меньше тебя здесь видят, тем лучше. Все равно тебе надо учиться самостоятельности. — Она трогала родинку у меня на лбу, обводила пальцем ее неправильные контуры. Родинка, занимающая четверть лба над моим левым глазом, и по сей день темно-коричневого цвета. — Темная кожа, — бормотала Кантерина, — пусть даже на маленьком участке тела — знак печали. Может, ты это тоже узнаешь.
Когда она впервые выпихнула меня за дверь, я, скрючившись, уселся рядом и проплакал все утро. Но, проголодавшись, стал рыться в мусорной бадье борделя и обнаружил завернутую в промасленную тряпку свежую еду, которой хватило, чтобы набить себе живот. Поев, я свернулся калачиком рядом с бадьей и уснул. Кантерина выдворяла меня таким образом каждый день, но при этом не забывала класть в мусорную бадью сверток с едой.
Вскоре я начал уходить сам и, заинтересовавшись миром, стал все дальше и дальше путешествовать по улицам. Я был не из самых маленьких, ползавших вместе с кошками по мостовой беспризорников. И мне повезло больше, чем другим: когда наступала темнота и девушки были заняты с клиентами, Кантерина впускала меня в бордель и я спал в ее кровати.
Она пообещала мне на день рождения вишневый пирог — эту дату она выбрала произвольно и по традиции отмечала, выпекая что-нибудь особенное. Помню свое эгоистичное разочарование, когда обнаружил, что ослабевшая Кантерина в мой день рождения не смогла подняться с кровати и испечь обещанное лакомство. Вскоре после этого я вечером возвратился домой, но ее уже не было. Другая женщина, с толстыми пальцами и зловонным дыханием, указала мне на дверь. В ту ночь я спал на улице у черного входа в бордель. Помню, что больше всего скучал по запаху Кантерины — согревающей смеси выпечки, свежевыглаженного белья и женского тела. Такого сочетания ароматов мне больше не приходилось вдыхать до тех пор, пока я не познакомился с Франческой. После того дня в мусорной бадье уже не появлялись свертки с едой.
Я вырос на улицах, кишевших торговцами всех мастей и матросами из любой страны мира. Венеция во все времена являлась международным портом, а в тот период корабли причаливали особенно часто. Город служил расчетной палатой для товаров со всего света. Со Среднего Востока привозили шелковую парчу. Египетские торговцы продавали квасцы для окрашивания шерсти. Мусульмане предлагали блестящие фиолетовые красители, приготовленные из лишайников и насекомых. На Риальто можно было приобрести прочную железную утварь из Германии, выделанную кожу из Испании, роскошные меха из России. Товары стекались со всех известных уголков мира: пряности, рабы, рубины, ковры, слоновая кость… В маленькой Венеции, приютившейся на пересечении торговых путей Адриатики, были все сокровища мира, и каждое имело свою цену.
Я любил слоняться на причалах и мечтать о большом корабле, увозящем меня в дальние страны. Смотрел, как суда скользят по морской глади, и попутный ветер раздувает их паруса, и знал, что трюмы ломятся от товаров, которыми будут торговать на дальних берегах. Я воображал, будто нахожусь внутри и, уютно свернувшись между тюками с флорентийской шерстью, засыпаю, убаюканный волнами. Живущий на улице, я тогда еще не знал, что ненавижу темные, закрытые пространства.