— Так она в монастыре? — переспросил он.
— Да, маэстро. Но ей там не хочется жить.
— Откуда ты знаешь?
— Чувствую.
— О Боже!
— Я ее люблю.
Он потер подбородок.
— А она тебя?
— Пока нет. Но могла бы полюбить.
— О Боже… — Он отошел, ворча себе под нос: — Боже, Боже, монахиня на рынке, до чего мы дошли…
К тому времени я проработал на кухне примерно месяц и сумел однажды поговорить с Франческой, когда по поручению старшего повара делал на Риальто покупки. Но до этого много раз с благоговением любовался ею издалека. Держался в стороне, стесняясь своих лохмотьев, но, потеряв голову, пылал к ней страстью и любовался, как она идет в солнечных лучах за матерью-игуменьей. Я знал ее имя, поскольку старуха часто делала ей замечания: «Франческа, чего ты так плетешься! Франческа, о чем размечталась? Франческа, ты меня слышишь?» Укоры матери-игуменьи приглушали сияние ее лица, но не могли потушить его. Франческа принимала виноватый вид, но едва старуха отворачивалась, снова оживала и с упоением впитывала царящие вокруг звуки и краски.
Мать-игуменья тащилась по рынку в накрахмаленном белом повое и широкой рясе, словно заходящий в порт корабль, а Франческа скромно следовала за ней легкой походкой и, сжимая в руке плетеную корзину, стреляла вокруг глазами. На ней были простые коричневые одежды новообращенной с повязанной на талии веревкой. Но, несмотря на наряд монахини, всем было ясно, что ее сердце не лежит к затворничеству. Платок был небрежно сдвинут на затылок и открывал взгляду зачесанные со смуглого лба светлые волосы, а у щек ее всегда игриво плясали несколько выбившихся прядок. Она смотрела на меня широко распахнутыми глазами газели.
Такие глаза я видел в сцене охоты на гобелене в одной из гостиных дворца, а синьор Ферреро сказал мне, как называется животное. Гобелен изображал охотников с решительными лицами, преследующих на лошадях изящное создание. Оно казалось таким же нежным, как его название, и я не мог понять страстного желания людей убить несчастное существо, обреченно смотревшее с гобелена и умолявшее спасти его. Глаза газели настолько бередили мне душу, что я приучил себя проходить по этой комнате, не поднимая головы.
Погруженный в мысли о таких же глазах Франчески, я очнулся, лишь когда меня похлопала но плечу служанка. Она пришла забрать мешки с гусиным пером и, заметив засыпавшийся вокруг пух, недовольно вырвала из моих рук последний тюк.
— Расточительный мальчишка!
— Извини.
— Да ну тебя! — Она забрала остальные мешки и ушла.
Ее презрение вернуло меня к действительности. Большую часть времени мой ум всецело занимала Франческа, но в тот долгий, странный день, когда я стал свидетелем убийства и мне показали, как надо чистить луковицу, размышления о мотивах дожа поглотили мысли о ней, будто огонь гусиные перья. Я был достаточно сообразителен, чтобы понять содеянное дожем, и меня осенило, что синьор Ферреро поделится этими сведениями со второй половиной своей души — женой Розой. Не каждый день дож отравлял крестьян у себя за столом, и я нисколько не сомневался, что он расскажет ей об этом. Мне оставалось одно: прокрасться вечером к их дому и подслушать.
Случайное перышко, словно предупреждая об опасности, попало в нос и защекотало в ноздрях. Но я отмахнулся и продолжал строить планы.
Глава VI
Книга котов
Теперь меня поражает, что принадлежавший дожу дворец, достигший уже почтенного возраста в дни, когда я родился, до сих пор сохраняет первозданное изящество; патина юности по-прежнему цветет на древних камнях. Это массивное здание, занимающее целую сторону площади Сан-Марко, выглядит воздушным. Аркада резных белых колонн поддерживает пронизанные узкими окнами верхние этажи из розового мрамора. Я уже старик, но иногда стою на площади и восхищаюсь хрупким балансом мощи и изящества. Но в ту далекую ночь, когда был молод и снедаем любопытством, я бежал в дом старшего повара, не только бесчувственный к красотам архитектуры, но и незнающий многого другого.
Мне пришлось дождаться, когда последний повар повесит на крюк передник, пожелает мне доброй ночи и отбудет из кухни с остатками бараньей голяшки, завернутой в кусок промасленной тряпки. Это была моя баранья голяшка. Или, по крайней мере, та, которую я наметил для Марко и Доминго. Но я промешкал и не заявил о своих притязаниях, и вот теперь она испарилась. В голове звучало постоянное наставление старшего повара: «Будь внимателен, Лучано».
Решив, что никто не вернется, я сбросил передник и выскользнул из кухни. На площади Сан-Марко посмотрел на недавно построенную башню с часами и решил, что скорее всего успею подслушать разговор за столом синьора Ферреро. Часы также показывали число, фазу Луны и положение Солнца в зодиаке. Астрология и тогда была серьезной наукой, и по сей день продолжает служить высшим классам. Я слышал, что мы живем в эпоху Рыб — время тайн и новых веяний. И эта эпоха будет продолжаться еще пятьсот лет, пока не наступит новое тысячелетие. И только тогда Земля войдет в эпоху Водолея — апокалипсическое время перемен и откровений. Эпоха Водолея казалась мне интересным периодом, и я был слегка разочарован, что не увижу ее.
Я бежал вприпрыжку вдоль Большого канала и ощущал на лице дыхание влажной ночи. За дворцом свернул в боковую улочку, ведущую к мосту Вздохов — мраморной арке, переброшенной через канал в том месте, где находился тайный проход к подземной тюрьме инквизиции. По этому мосту «черные плащи» вели преступников и еретиков, чтобы бросить в камеры под каналом, где несчастные, скованные цепями, томились в сырости и темноте, слушая плеск весел проплывающих над ними гондол. Дрожа от холода и изнемогая от голода, они ждали, когда звероподобные стражи потащат их на дыбу или бросят на испачканные кровью острия «железной девы».[9] Вздохи в последний раз поднимающих к небу глаза узников и дали название мосту через канал. В тот вечер на нем никого не было, кроме крадущегося в темноте кота.
В Венеции котов хватало в избытке. Когда у меня разыгрывается воображение, я начинаю воспринимать их как неотъемлемый мотив смерти. Все помнят миф о девяти кошачьих жизнях, черных кошек связывают с приближающимся несчастьем и не забывают об их единении с ведьмами. Кошки и темные легенды о них стали неотъемлемой частью нашего города, мы даже построили фонтаны с зарубками наподобие маленьких лестниц, чтобы зверькам было легче забираться и пить. Коты и все с ними связанное так присущи Венеции, что я задаю себе вопрос: не призваны ли они напоминать жадным до наслаждений горожанам о неотвратимости смерти? Не должна ли легенда о девяти жизнях заставить нас задуматься о воскрешении из мертвых в день Страшного суда? Не наводят ли эти загадочные существа на мысль о возможном существовании в нашем мире магии?
Я на секунду задержался на мосту, чтобы взглянуть на отражение мерцающих звезд в темной воде канала; белая мраморная арка, казалось, висела в черном как деготь небе в колючих лучиках света. Только теперь мне пришло в голову, что мост — это зловещий символ города. Но в тот вечер я пронесся по нему с энергией молодости. Медленно тянущиеся дни на кухне наводили на меня скуку, и я ощутил в груди приятный холодок опасности. Шутя, погрозил выгибающему спину коту, как делают матери, пытаясь образумить расшалившихся детей: «Смотри, „черный плащ“ тебя заберет!» Он в ответ предостерегающе зашипел. Я рассмеялся и побежал дальше.
Со времен моей юности я часто возвращался в Венецию, и парадокс неистребимой иллюзии ее величия всегда вызывал у меня улыбку. Вода, ласкаясь к подножиям ветхих дворцов, все так же нашептывает истории о смерти. Люди в плащах все так же возникают из темноты и тут же растворяются в ней. Город всегда оставался превосходным обрамлением для всяческих тайн, обольщения и печальных мыслей поэта. Испорченная пороком, Венеция зовет к моральной капитуляции, но не с веселой усмешкой, а с осознанием, что была и остается таящейся под царскими покровами распутницей.
Венеция — город иллюзий, и лишь тот, кто вырос на здешних улицах, способен отыскать путь во мраке призрачных хитросплетений ее мостовых. Я долго жил благодаря ее милости и приобрел такое умение. Мне потребовалось всего несколько минут, чтобы найти узенькую улочку, на которой стоял дом старшего повара.
Дом был высокий, с синей дверью, арочными окнами и длинным каменным балконом, идущим вдоль всего piano nobile — среднего этажа, где располагались столовая, кухня и гостиная. Как обычно, на первом этаже стирали и хранили продукты, а верхний занимали спальни. Каждая спальня имела среднего размера балкон с гнутым металлическим ограждением, выходящий на мощеную пешеходную дорожку и канал. Каменные ступени вели от двери синьора Ферреро прямо к воде, где легко покачивалась пришвартованная к полосатому шесту личная гондола. Это был удобный дом, достойный уважаемого горожанина, каким являлся старший повар дожа. Я хотел такой же для себя и Франчески.
Я застыл в глубокой тени каменного балкона — мое возбуждение шло на убыль, по мере того как росло чувство вины. До этого я являлся в дом синьора Ферреро в качестве желанного гостя. Мой благодетель по-отечески меня обнимал, кормил, приглашал провести время в его семье. Теперь я крался, словно преступник, и подозревал, что обманываю доверие хорошего человека. Я было подумал уйти, но горевшая во мне юная страсть побуждала меня выяснить… все на свете. Я прокрался по лестнице на средний этаж, проскользнул по каменному полу балкона, стараясь не задеть расставленные вдоль стены цветочные горшки, и оказался у ярко освещенного окна столовой. Кровь стучала в ушах.
Совсем еще юный, я не знал, что жизнь полна естественных осложнений, и поэтому вообразил, будто супруги Ферреро расположатся удобно и достаточно близко к окну, чтобы я мог подслушивать, но при этом остаться незамеченным. И разумеется, начнут обсуждать дожа в тот самый момент, когда я окажусь в пределах прекрасной слышимости. Ждал, что старший повар расскажет жене о случившемся и ясно, в деталях объяснит причины и последствия происшествия. А в конце рассказа отправится в постель. Ха!
Я заглянул в светлую столовую. В комнате горело не меньше дюжины толстых восковых свечей. Синьор Ферреро с родными сидел за обеденным столом орехового дерева, залитый мягким светом, довольный, и предавался беседе. Я вжался в стену. До меня долетел аромат тушеной ягнятины и свежего хлеба, и я вспомнил, что не поужинал. Желудок свело судорогой, и я мечтал, чтобы он успокоился.
Синьора Ферреро рассказывала о своей перебранке с мясником. Она ни разу не упомянула его имени и называла исключительно il ladro — вор.
— Я не придумываю, — говорила она. — Он и мою сестру обманывает. Человек совсем зарвался и нечист на руку.
Муж пробормотал что-то в знак согласия.
Дочери говорили об учителях и школьных подругах. Представительницы нетитулованного дворянства, девочки, в отличие от детей аристократов — например дочери папы Лукреции Борджа, — никогда не будут свободно говорить на латыни и греческом, но они научились читать, писать и считать. Елена заявила, что хотела бы изучать астрологию, но отец ответил:
— Лучше почитай труды молодого польского ученого Коперника. Он предложил интересную теорию, согласно которой Земля вращается вокруг Солнца. Только не упоминай его имени при людях. Понятно? — В комнате наступила тишина, и я заглянул в окно. Сбитая с толку Елена смотрела на отца, маленькая Наталья легла щекой на стол и зевала. — Ладно, не важно, — продолжал синьор Ферреро. — Мы поговорим о Копернике, когда ты подрастешь.
Я слушал семейные разговоры о самых незначительных, обыденных вещах и ждал, когда старший повар объявит, что во дворце произошло убийство. Но он лишь посочувствовал жене и выслушал рассказы дочерей. Вскоре я понял, что он ждет, когда останется наедине с супругой. Какой отец решится обсуждать убийство в присутствии детей? Вскоре девочки отправятся спать, и тогда он обо всем расскажет синьоре Ферреро.
Через некоторое время я услышал скрип стульев, звяканье вилок и стук тарелок — это Камилла начала убирать со стола посуду. Я представил, как костлявые руки служанки складывают в стопку тарелки, ее суровое лицо, нос с горбинкой, редкие седые волосы, собранные в маленький пучок на макушке. Я много раз видел Камиллу рядом с тем столом. И снова почувствовал вину. Как я посмел шпионить за этими людьми? Кроме Кантерины, это была единственная семья, которую мне довелось знать. Позор! Если немедленно убраться, все будет выглядеть так, словно я здесь вообще не появлялся. Я начал пятиться от окна и вдруг услышал пение.
Помогая Камилле собирать посуду на поднос, девочки громко и дружно пели. Вскоре к хору присоединился сильный тенор синьора Ферреро, а затем — сопрано его жены. Даже Камилла начала подпевать своим сиплым голоском. Когда кто-нибудь фальшивил, остальные смеялись, и вскоре песня стала прерываться хохотом, дружескими подковырками и веселым звоном тарелок и столовых приборов.
При мне они никогда не пели.
При мне были вежливыми и степенными. Вели себя, как подобает хозяевам по воскресеньям, если в дом приходят гости-чужаки. Но в тот вечер, когда я не путался у них под ногами, они были просто настоящей семьей и, наевшись тушеной баранины, пели и смеялись, сбиваясь с мелодии и перебивая друг друга.
Я слушал из темноты — голодный и одинокий — и все понял. Я вовсе не был членом их семьи. Они меня так и не приняли — только терпели. Боль отторжения породила возмущение, и постепенно гнев, все усиливаясь, подавил угрызения совести. Чувство вины незаметно ушло.
Когда пение смолкло, синьора Ферреро повела дочерей наверх, и я снова заглянул в окно. Старший повар сидел за столом один, вертя за ножку полупустой бокал. Его хорошее настроение исчезло вместе с членами семьи, и он мрачно смотрел, как искрится вино, пока жена не позвала его спать.
Я наблюдай, как меркнет свет, пока синьор Ферреро задувает свечи, а затем услышал шарканье его подошв по лестнице. И, перевесившись через парапет балкона, стал разглядывать окна спален. Сначала я ничего не увидел, но через секунду за белыми муслиновыми шторами балконной двери мелькнули силуэты старшего повара и его жены. Я сел на парапет, уперся в камень коленями и еще больше вытянул шею.
Старший повар взъерошил волосы и раздраженно рубанул воздух ребром ладони. Жена стала его успокаивать, положила руки на плечи и легонько погладила. Что-то шептала на ухо, пока его поза стала не такой напряженной, он обнял ее и зарылся лицом в волосы. Они о чем-то говорили, но я не слышал — требовалось подняться выше.
Вдоль длинного балкона среднего этажа стояли глиняные горшки и вазы разных размеров — все с ярко-красной геранью. Самый большой был в высоту около трех футов, и я подумал: если на него встать и вытянуть руки, этого хватит, чтобы дотянуться до балкона спальни. Я распрямился. Горшок закачался под моими ногами, и я, с бьющимся сердцем, с трудом сохранив равновесие, потянулся и достал до кованых прутьев металлической решетки над головой.
Пока я подтягивался, цветочный горшок опять накренился, свалился набок, громыхая, покатился по лестнице и разбился внизу на брусчатке. Несколько осколков с плеском упали в воду. Я, затаив дыхание, повис между двумя балконами. Мышцы рук горели от напряжения, а я все сильнее сжимал железные прутья.
Старший повар бросился к балконной двери, и я услышал, как заскрипели ржавые петли.
— Кто там? — закричал он.
Черт побери!
Синьора Ферреро, судя по всему, не испугалась.
— Наверное, кошка свалила горшок с геранью.
— Будь неладны эти кошки.
— Завтра пошлю Камиллу к цветочнику.
Запястья мои онемели, пальцы стали соскальзывать с прутьев балконного ограждения. Я почувствовал, как под весом тела мои руки рвутся из плеч, но, спрыгнув вниз, произвел бы слишком много шума. Из спальни могли бы заметить, как я убегаю. Так что приходилось висеть.
Старший повар стоял в проеме открытой балконной двери и ворчал.