Стражи последнего неба - Штерн Борис Гедальевич 14 стр.


— Еще не поздно, — сказал он. — Ты позволишь мне с ним повидаться?

И открыл глаза.

Было утро. А он все помнил. И на этот раз совсем не чувствовал усталости; он все сделал правильно, и с плеч свалился привычный непосильный груз, давивший его, как он теперь понимал, всю жизнь от века. И может быть, не только его.

А раз утро, стало быть, пора было ехать завтракать.

В этот ранний час в кафе еще никого не было. Пруд дремотно курился, дальний берег лишь угадывался в тумане одутловатой тенью, и даже лебеди выглядели полусонными; а ему надо было как следует подкрепиться перед тем, как на своем «майбахе» рвануться в Варшау и выдержать последний день конгресса.

— Уже пришли утренние газеты, герр Рабинович, — сказал кельнер, ставя перед ним чашку кофе.

Показалось ему — или кельнер и впрямь сегодня говорил как в старые добрые времена, безо всякой издевки, с обычной своей приветливостью? Показалось или нет?

— Спасибо, Курт, — сказал он. — Не хочу портить себе завтрак. Долой все газеты на свете!

Кельнер улыбнулся.

Показалось или нет, что он просто улыбнулся?

— Рискну заметить, герр Рабинович, — сказал он, смахивая салфеткой какую-то невидимую пылинку или крошку со стола, — что у вас нынче на редкость хорошее настроение.

— Не могу не восхититься вашим умением читать по лицам, Курт, — ответил он.

— Да что уж там по лицам, — усмехнулся кельнер. — У вас, извиняюсь, даже сутулость пропала. Вы же последнее время ходили, будто придавленный.

Курт улыбался всеми морщинами, и вдруг оказалось, что у него доброе лицо, почти как у Ага…

Он вздрогнул, поняв, что едва не перепутал сон с явью.

Почти как у Аграфены.

Он вновь уставился на воду; он всегда садился спиной ко входу на террасу, лицом к пруду. Сделал первый глоток. Хорошо, что в такую рань коричневые не проводят демонстраций.

Туман над прудом жил своей медленной жизнью — тихо умирал. Дальний берег с его цветными переливами крон все отчетливей и ярче просматривался сквозь невесомую тающую плоть.

Сзади раздались шаги. Это не Курт, успел понять он, но оборачиваться не стал; он не хотел ни с кем разговаривать, боясь растратить и расплескать на пустопорожний пинг-понг вежливых реплик тепло, наполнявшее душу.

Нет, не отвертеться, понял он, когда в поле его зрения вошел молодой человек с нездешним лицом южанина. Араб? Перс? Молодой человек держался очень прямо; вот уж кому не грозит ни малейшая сутулость. Несмотря на безукоризненно сидевший штатский светлый костюм, галстук и шляпу, чудилась в молодом пришельце военная выправка. Этого еще не хватало, подумал он. Смуглая рука южанина легла на спинку стула напротив; сейчас загородит мне лебедей, подумал он с неудовольствием.

— Вы позволите? — спросил южанин. Так и есть, акцент.

— А что, собственно, вам угодно? — вопросом на вопрос ответил он. — Вокруг столько свободных столиков…

Наверное, это прозвучало невежливо, но ему не хотелось общаться. Любой чужак мог смахнуть с него светлое настроение, тонким тюлевым покрывалом прикрывшее его от действительности на какие-то считанные, он знал это наверняка, часы. Курт улыбнулся, как человек — и на том спасибо, и хватит… больше нельзя рисковать…

— Я отниму у вас каких-то пять минут.

— Больше у меня и нет.

— Я знаю. Вам надо торопиться на конгресс.

— Ах, вот как, — с неудовольствием и потому невольно подпуская в голос яду, произнес он. — Похоже, вы знаете обо мне больше, чем я о вас.

— Я помощник военного атташе ордусского[18] консульства в Варшау Измаил Кормибарсов, — сказал пришелец. — Могу показать документы, если вы хотите.

— С документами подождем, — медленно ответил он; сердце его потеряло равновесие на имени «Измаил», упало и, ошалело прыгая, покатилось вниз, как резиновый мячик по крутым ступням. — Присаживайтесь, прошу. Что вам угодно, герр Кор… — «Не выговорить, — на миг он потерял присутствие духа, — не европейская фамилия»; но язык уже справился сам, без участия рассудка, — …мибарсов?

Ордусянин сел напротив.

— Честно говоря, у меня к вам очень странный разговор, — признался он. — Дело в том, что Ордусь, хотя и строго придерживается принципа невмешательства в дела Европы, не может позволить себе роскошь не следить за происходящими здесь событиями. В последнее время эти события нас сугубо тревожат. Я подразумеваю скорый выход на свободу вождей так называемого национал-социализма. А ведь одним из краеугольных камней их программы, как бы сейчас ни замалчивали этот факт в здешних средствах всенародного оповещения, является окончательное решение так называемого еврейского вопроса, и никто этого не запамятовал. Уже ныне ощущается оживление определенных предрассудков даже среди групп населения, формально никогда и не поддерживавших Шикльнахера и его сторонников.

Акцент акцентом, мельком отметил он, но фразы чужак строит безупречно. Даже слишком безупречно, не для живой речи. И запас слов несколько книжный… Но говорит он чистую правду. Увы, юдэ, увы.

— Положение драматизируется тем, что после того, как Германия и Австрия поделили Польшу, на территории этих двух стран оказалось сосредоточено едва ли не две трети всех ваших единородцев. Возможно, и более. И теперь даже из-за ордусской границы видно, что им грозит явная и прямая опасность. Простите, что я говорю так прямо, но я уверен, что вы и сами все это прекрасно понимаете, и хочу поскорее перейти к делу…

— Да, понимаю, — помолчав, безжизненно сказал он. Хорошего настроения как не бывало; когда этот чужак поставил его лицом к лицу с реальной жизнью, какое уж могло остаться хорошее настроение?

Чего он хочет?

— Тогда, опять-таки вкратце, я коснусь, — сказал ордусянин, — внутреннего устройства моей страны. Она состоит из Цветущей Средины и семи улусов, причем каждый наделен предельно возможной в едином государстве самостоятельностью. Так сразу и не скажешь, чего не может улус совершить по своему почину. Ну, например, войну начать. Но Ордусь вообще уже очень давно не начинала войн… и, хвала Аллаху, на нее тоже довольно давно никто не нападал. Или вот внутренние границы перекраивать… но это тоже случай из ряда вон выходящий, обычно-то кому это надо? Люди живут себе, работают, детей растят… что им эти границы? Так вот. Вчера, сразу после того, как у нас стало известно о выступлении Генриха Гиблера на Ассамблее Лиги Наций, состоялось срочное заседание меджлиса Тебризского улуса. Это довольно крупный улус, в него входят территории всего ордусского Переднего Востока. И в частности, Палестины.

Сердце у него прыгнуло снова. Палестина…

Лицо ордусянина было спокойным и твердым, голос звучал бесстрастно. Он говорил обо всех этих чужедальних, невероятных вещах, как о чем-то вполне обыденном. Улусы, меджлисы…

Палестина.

— На заседании было принято решение уведомить подвергающихся опасности лиц в Германии… не каждого в отдельности, разумеется, а через какие-либо общественные их организации… о том, что в случае, если в том возникнет необходимость и если подвергающиеся опасности лица сочтут это для себя приемлемым и желательным, Тебризский улус выделит для их постоянного проживания определенную часть своей территории. Конечно, соразмерную численности… Четыре миллиона человек — это не более чем довольно крупный город. Но конечно, территория будет несравненно обширней самых даже крупных городов. Несравненно больше. Ей будет предоставлен статус полноправного улуса. Вчера же меджлис обратился с ходатайством на высочайшее имя, и было получено формальное утверждение решения. Вечером весть о том была передана сюда, а мы, со своей стороны, воспользовались тем, что как раз сейчас здесь проходит ваш конгресс… Ну и вы показались нам человеком, наиболее подходящим для того, чтобы провести предварительные консультации.

Голова кружилась. Лебеди давно пропали из поля зрения, теперь он смотрел лишь на сидящего напротив ордусянина. Казалось, сон продолжался; вернее, нет. Сон сменился, стал совершенно иным — но оттого нисколько не сделался ближе к яви. Такого просто не бывает и быть не может…

— Какие именно земли вы нам предлагаете? — спросил он обыденно, будто речь шла о покупке участка под застройку. Его самого покоробило то, насколько сухо прозвучал его голос. Он слишком старался не выказать своих чувств — и, как частенько в таких случаях бывает, перестарался. Я бы на месте Измаила обиделся, с ужасом понял он.

Но сидящий напротив ордусянин и не подумал обижаться. Он чуть улыбнулся и сказал мягко:

— В общем-то мы представляем себе, герр Рабинович, какие именно области являются для вашего народа землей обетованной, текущей молоком и медом. Конечно, может возникнуть проблема с Иерусалимом, для нас он тоже святыня. Да и для христиан… Но, думаю, мы сумеем решить эту проблему к общему удовлетворению, ведь люди, у которых есть что-то святое, всегда сумеют понять друг друга. Если, конечно, вас вообще заинтересует наше предложение.

Некоторое время мужчины молча смотрели друг другу в глаза. Потом он понял, что у него дрожат руки, и спрятал их под стол. С силой сцепил пальцы.

— И вам не жалко своей земли? — отрывисто спросил он.

Если скажет «не жалко», я не буду верить ни единому его слову, осознал он. Это всего лишь опять какая-то политика.

— Еще бы не жалко, — сказал ордусянин. Помедлил: — Но вас жальче.

Он глубоко вздохнул. Ордусянина понять — что наизнанку вывернуться…

— Видите ли, — пояснительно проговорил тот. — В суре «Жены», в аяте сороковом, сказано: «Поклоняйтесь Аллаху, делая добро родителям, близким родственникам, сиротам, нищим, соседям, родственникам по племени и соседям иноплеменным, ибо Аллах не любит тех, которые кичливы и тщеславны».

Это какое-то безумие, смятенно подумал он.

— Позвольте. Вы сказали, вы помощник военного атташе. Почему на совершенно мирные переговоры послали военного?

Это прозвучало уже не просто сухо, а почти враждебно. Почти оскорбительно. Словно он не только заподозрил, но и успел уличить ордусянина в нечестной, наверняка — корыстной, игре, и теперь осталось лишь схватить того за руку.

Ордусянин опять улыбнулся.

— Я был уверен, что вас это насторожит, — признался он. — Что ж… Честно говоря, эвакуацию такого количества людей в приемлемые сроки способна провести только армия, да и то с напряжением всех сил и средств. Но дело, конечно, не в этом. Просто среди сотрудников Варшауского консульства я на данный момент — единственный уроженец Тебризского улуса и единственный мусульманин. Кому же, как не мне?

Моше напряженно думал.

Неужели Египет, куда нас когда-то взяли благодаря уважению фараона к одному и состраданию к остальным, грозит сам собой, без насилия и навсегда, совместиться с землей, которая была обетована нам на вечные времена? Этого ли ты хотел, Бог Авраама и Исаака? Это ли обещал?

Впрочем, ничего еще не было решено.

Но уже было, что решать.

Елена Викман

ДО СЕДЬМОГО КОЛЕНА

Нет в мире города, более загадочного, чем Иерусалим. Его улицы, хранящие шаги прежних поколений, по сей день окутывает почти незримый, но тем не менее угадывающийся мистический туман.

Но ведь город — прежде всего, это люди, его населяющие. И значит, большая загадка, большая тайна Города складывается из множества тайн его жителей — живущих сейчас и живших когда-то.

Как в рассказе Елены Викман.

Каждую зиму в середине кислева[19] в дом входило, чуть слышно скрипнув мокрой дверью, ожидание.

Может быть, в этом году грянет испытание.

А может, в следующем.

А может, и двадцать лет прошуршат бесшумно.

Ярэах знал, что прабабку его испытание вовсе миновало, бабка пропала, выйдя из дому в дождливую декабрьскую ночь, когда на плоских крышах арабских домов танцевал безумный ветер. Мама еще ждет своего часа, вскрикивая во сне, сбрасывая одеяло, комкая большую, заштопанную на боку подушку.

«Ярэах» в одном древнем языке означает «луна», но поскольку относится к мужскому роду, то вовсе не луна — месяц ясный в облачной шапочке, легкой, легкой, больше похожей на панамку, чем на ночной колпачок. Каждый вечер месяц выныривал из-за турецкой сторожевой башни на краю Старого города и размеренным шагом направлялся к новым кварталам, высунувшимся из-за стен и разлегшимся на холмах, как тучный купальщик на теплой и плотной соленой воде. Месяц брел над белыми и красными камнями, над оливами, вкрадчиво шумящими, над мягкой глиной; брел, иссушаемый песчаным ветром, налетевшим из пограничной пустыни, омываемый пришедшими издалека усталыми и прохладными дождями. У месяца работа такая: брести каждую ночь над городами, насвистывая беззаботно, совсем тихо, чтоб внизу не услышали, луне полагается быть безмолвной и важной.

Итак, его звали Ярэах… Но прежде чем говорить собственно о нем, нам нужно отойти века на два в прошлое, потому что все стоящие истории начинаются там, в семейных альбомах, в скрипе патефонных игл по пластинкам, в невнятном шуршании изустных преданий. Лейлы-Дворы не должно было появиться на свете, как не должно было быть ее матери, и бабки, и прабабки…

С потолка капало и капало. В четыре часа пополудни, в сумерках дождливого месяца кислева Дебора поставила в центр комнаты тусклый таз и стала слушать перестук воды, ударяющейся о выпуклые лениво поблескивающие в свете керосинки бока миски. За стеной шумел ливень; надрывались на разные голоса под его сумасшедшими хлесткими струями крыши, деревья, камни узких улочек. Тем вечером вода была повсюду, холодная и бурная, — благословенная вода.

Хаим, муж Деборы, ушел куда-то еще с утра, накинув поверх шляпы дерюгу, которая должна была хоть как-то защитить его от злобных косых струй.

— Нам, конечно, неприятно выходить на улицу в такие дни, зато оживают сады и наполняется водой Галилейское море, — наставительно проговорил Хаим.

Дебора слушала пение воды и ожидала, когда скрипнет внизу дверь и зашлепают по мокрой лестнице знакомые шаги. Соседские дети за стеной затеяли шумную игру, с хохотом и криками волочили что-то по полу.

«Малка их очень балует, — с раздражением подумала Дебора, — можно подумать, так трудно за ними уследить, их ведь у нее всего четверо, не семеро, и не двенадцать, как в других семьях».

Можно было попросить Малку, чтобы утихомирила оболтусов. Но она посмотрит с жалостью и презрением, когда ответит:

— Конечно, сейчас они замолчат.

Посмотрит так, что сразу станет понятно, что она скажет, когда за сутулой Дебориной спиной закроется дверь:

— У самой-то детей нет, вот и бесится.

Дебора знала, что за спиной ее называют высохшей смоковницей. А еще — пустоцветом.

Она пнула ни в чем не повинный таз, неудачно громоздившийся посередине комнаты. Наполненный водой таз обиженно и глухо прозвенел. Женщина подхватила его и выплеснула в крохотное узкое оконце, похожее на горизонтальную бойницу. Деборе показалось, что большая часть ее злости вылилась на улицу вместе с мутной холодной водой и присоединилась бурлящим ручейком к дождевому потоку, мчащемуся по узкой дороге вниз, к Яффским воротам.

«На площадке у сторожевой башни Давида, должно быть, сейчас не просто лужа, маленькое озеро», — подумала Дебора отрешенно.

По лестнице зашлепали шаги.

«Наконец-то!» — подумала она.

В дверь постучали.

— С каких пор ты стал стучаться? — ворчливо спросила Дебора.

— Вы, конечно, ждали мужа, а это я, — произнесла, протискиваясь в комнату, грузная старуха, — уж извините. Вы такую обиду выплеснули на улицу вместе с водой, что я просто не могла пройти мимо. Что у вас случилось?

Незнакомка говорила на идише с каким-то странным прищелкивающим акцентом.

«Кто она? — подумала Дебора, молча разглядывая смуглое лицо, похожее на сморщенную абрикосовую косточку. — Арабка, марокканка?»

— Мой отец был друзом, а мать из Курдистана, — сказала старуха.

Разговор получался какой-то нелепый, вернее, говорила одна старуха, по-хозяйски усевшаяся на единственный стул, вытянувшая ноги в потертых мужских ботинках.

Назад Дальше