— А вы не перетруждайте себя, — заметил Тутаев. — Вы ж отдыхать сюда приехали.
— Какой тут отдых! Мужики перепились вчера, храпят, а я глаз сомкнуть всю ночь не могла. В голове стучит, давление, знать, подскочило. То ли дело на курорте! Мне всегда соцстраховскую путевку давали, со скидкой. Я любила на юг одна ездить, без мужа. Спокойно, и все ухаживают за тобой. Я, знаете, за месяц на пять кило поправлялась. А тут за два дня похудела так, что юбка уже не держится…
— Зато мышцы крепнут, — пошутил Тутаев.
— В нашем возрасте не до мышц. — Мария Михайловна не приняла его шутки. — Анна Павловна в лес ушла?
— Да.
— Завтра и я с ней пойду. Я такие ягодные места знаю — за утро можно целое ведро земляники насобирать.
— Возьмите и меня за компанию.
— Милости просим, Семен Семенч! — Мария Михайловна, как и тетя Поля, была словоохотлива. — Не проснулись мужики-то мои?
— Не слышно.
— А мама убежала?
— Убежала.
— И я побегу! Восемь, наверное, есть?
— Есть.
— Вчера заглянула в ларь, думала: там овес для кур ссыпан, а в нем полно бутылок. Сотня, а то и боле. Не могу терпеть бесхозяйственности! Посуду, видите ли, сдать им некогда. Возьму сейчас мешок, отнесу Василию. Вот им к завтраку и бутылка на опохмелку будет.
— Василий Михайлович мог бы на мотоцикле отвезти. Зачем же вам тяжесть такую носить.
— А ну, жди их! Я мигом сейчас! Я на ноги проворная.
Мария схватила мотыгу, пригнулась, чтоб не зацепить платком за яблоню, и, семеня, заспешила к дому.
Несмотря на болезнь и возраст, походка у Марии Михайловны и в самом деле была легкая.
15
После завтрака Тутаев надел чистую рубаху и отправился по делам. Вообще-то дел у него никаких не было, если не считать рыбалки и хождения в лес по грибы да по ягоды, но в последнее время у него вошло в привычку смотреть свой дом — дом, который ставили плотники посреди цветущего косогора.
Наивный и увлекающийся (в этом он был истинный поэт), Тутаев уверовал, что изба киношников будет принадлежать ему. И поэтому каждый день он наведывался к строящемуся дому.
Сегодня Тутаев еще издали заметил, что за вчерашний день дела у плотников продвинулись хорошо. Крышу они уже покрыли; обналичили окна, застеклили террасу — и дом сразу же принял жилой вид.
Это был чудесный дом! О лучшем Тутаев и не мечтал. Сосновые, хорошо тесанные бревна блестели на солнце, словно натертые воском. Серая шиферная крыша с обоих торцов обрывалась фронтонами. Фронтонные доски украшены резным коньком; и карнизы тоже были резные, и это придавало избе нарядность, изящество и легкость. Особенно нравилась Тутаеву терраса. Большие окна, филенчатая дверь, высокое крыльцо.
Весь дом был чистым, свежим и блестел, как игрушка. Любуясь им, Семен Семенович, сам того не сознавая, убыстрял и убыстрял шаги. «Правда, фундамента у избы нет, — думал он. — Забили низ фанерой, побелили — и вся недолга! Но это сущие пустяки, — тут же решил Тутаев. — Если б выложили фундамент из камня, пришлось бы повозиться с ним, разбирая. А фанеру-то мигом сиял, столбы выкопал, и луговина на месте избы так и останется нетронутой».
Плотники городили палисадник.
Митька без рубахи, в голубой майке, черной от пота, рыл ямы для столбов. Братья Кубаркины — Анатолий и Виктор — прибивали к столбам лаги, а сам Алексей Иванович шил штакетник. Палисадник еще не был готов, однако бабы уже возились под окнами избы, высаживая цветы. Перед крыльцом, на усеянной ромашками поляне красовались белоствольные березы. Еще вчера их не было: знать, посажены утром, чтоб зеленая листва их не успела почернеть и завянуть в те два-три дня, пока будет вестись съемка самого центрального эпизода — свадьбы.
Проходя мимо, Тутаев поздоровался с плотниками. Кубаркины отозвались ему, а Митька не оторвался от дела, будто не слыхал приветствия. Семен Семенович не обиделся: он знал совестливый характер Митьки и, не желая его испытывать, не остановился, а спокойненько пошагал дальше, к крыльцу.
С террасы доносился резкий, характерный голос Серафима Леопольдовича. Услыша этот голос, Тутаев заспешил в дом. Ступени крылечка были поделаны из свежеструганных березовых горбылей. Они поскрипывали и пошатывались, когда будущий хозяин дома наступал на них, поднимаясь на крыльцо. Это, конечно, непорядок, но из-за такой мелочи, ей-богу, не стоило расстраиваться. В избе главное — сруб и крыша, успокаивал самого себя Тутаев, а на ступеньки он всегда достанет красного дерева, сосны.
Дверь на террасу была открыта. Посреди террасы стоял большой, грубо сколоченный стол. С торца его, лицом к двери, сидел Серафим Леопольдович, а по обе стороны, на скамьях, — артисты. Были тут и настоящие, профессиональные актеры, и колхозники, приглашенные сниматься в массовых сценах. Среди них больше всего было пожилых женщин, а то и вовсе старух. Всех их бригадир на время освободил от работы в хозяйстве.
— Для жениха и невесты, — говорил Серафим Леопольдович, — у нас убранство есть. Но для массовых сцен, само собой разумеется, у нас одежды не припасено. Да и вряд ли надо припасать — пропадет местный колорит. Так вот, дорогие мои, у меня к вам большая просьба: перетряхните, пожалуйста, свои сундуки. Все, что у вас сохранилось из старой одежды: поневы, бусы, серьги, накидки, кушаки, — все несите сюда. Я и вот мой помощник, Игорь Викторович (он кивнул в сторону директора картины), посмотрим все и затем уже дадим указание, кому и в каком убранстве являться на свадьбу.
— Мы не рязанские! У нас бабы понев не носили! — отозвалась Лидия Тележникова. — Наши ходили в шушках. Только давно это было. Теперь, поди, и шушунов днем с огнем не отыщешь.
— Есть! Остались! — зашумели старухи.
— Значит, остались?! Отлично! — Серафим Леопольдович поднял обе руки вверх, призывая всех к вниманию. Жест этот был для него привычным: он всегда махал руками во время съемок. Увидев его белые руки, все разом смолкли. — Теперь два слова о самом главном… — Серафим Леопольдович поправил очки, взял со стола какую-то тетрадку в синей обложке, полистал ее. — Я имею в виду самую свадьбу. Вот послушайте, как об этом сказано в сценарии. — Он склонился над тетрадкой и стал читать: — «Полдень. С экрана глядят на зрителя белые солнца ромашек. Посреди цветущей поляны — новый дом. Кортеж из трех машин, украшенных цветами, останавливается перед домом. Из первой машины выходят жених и невеста».
— Э-э, не так, сынок! — перебивает Серафима Леопольдовича бабка Курилка. — По-нашему, молодые должны ехать в разных повозках. В одной нельзя, грех. И в церковь ехали так: жених с дружкою на своей телеге, а невеста с подружками — в своей. Вот, бывало, катят с гиканьем, свистом. Подкатили к дому невесты, а тут — мужики. Палку — раз! — в ноги дружке: значит, давай выкуп. Дружка вином их поит. Ну и пропускают его. Входит он в дом, а невеста, уже убранная, за столом сидит. Да! Сидит-то сидит, только по обе стороны ее — стража: мальчики по одну сторону, бабы — по другую. Тут, значит, опять, как это у вас в книжечке написано, теянтер начинается. Дружка им и говорит… — Курилка потерла ладонью лоб. — Совсем все из головы выскочило… Складные присказки были. Убей, не помню.
— Я помню! — встряла Ефросинья Котова. — Помню мою свадьбу. Я вот так сижу, наряженная. — Фрося подобрала руками юбку и вскинула голову, показывая, с каким видом она сидела в ожидании жениха. — Да-a, вдруг являются. А дружкою у моего Петровича был сосед его — Мишка Зазыкин. Ну, тот шустер был на выдумку. «Зачем вы тут сели?» — спрашивает он у моей стражи. «Давай денег — встанем», — говорят ему ребятишки. «За что?»— «Мы лапти плели невесте». Михайла одарил их деньгами, и они встали. Он — к бабам. А те — свое: «Мы шили на невесту, иголок много переломали». Дружка и у них выкупил места. Потом приволокли войлок, усадили меня на него, а под правую ногу мерку с овсом поставили. Нэп был. Мужики веселые были.
— Все это хорошо, — перебил Фросю Серафим Леопольдович, — но к нашей ленте это не имеет никакого отношения. Итак, прошу вас дослушать сцену до конца. — И он снова уткнулся в книжицу. — «Кортеж из трех машин, украшенных цветами, останавливается перед домом. Из первой машины выходят жених и невеста. У берез, растущих возле крыльца, их радостно встречают колхозники. Все ярко одеты. Из сеней выходят Мария Егоровна и дед Игнат. Егоровна держит расшитый рушник. На нем берестяная солонка с солью. На заскорузлых ладонях колхозного сторожа — каравай хлеба.
Игнат: „Поклон вам, молодые наши! Живите в мире и согласии“».
— И тута не по-нашенски! — пошлыгав губами, снова заговорила бабка Курилка. — Почему колхозный сторож?! Это ведь изба жениха? А в доме молодого приехавших из церкви встречали отец с иконой и мать — с богородицей и корцом квасу. Молодые прикладывались к иконам, пили из одной кружки квас и кланялись в ноги родителям. У нас не встречали хлебом-солью. Это у хохлов, я слыхала, в старину так было… Али теперь и у нас свадьбы стали играть на такой манер:
— Да ты что, Евдокия?! — налетела на нее бригадирша. — При чем тут хохлы? Небось сценарий ученые люди сочиняли! Им виднее.
— Товарищи! Товарищи! — Серафим Леопольдович постучал своими белыми ладонями, призывая всех к порядку. — Наш фильм рассказывает не о вашем селе. В разных селах — разные обычаи. К тому же мы не стремимся к воспеванию старины. Мы стремимся показать зрителю нашу современную, колхозную свадьбу. Отсюда и новый ритуал, и новые песни. Но, конечно, с элементами старинных русских обычаев.
— Встречали и у нас хлебом-солью! — подала голос Фрося Котова.
— А можа, и встречали, — согласилась бабка Курилка. — Знать, запамятовала. Ить столько годов-то…
Старуха пошамкала беззубым ртом и, спрятав морщинистые руки иод стол, уставилась на Серафима Леопольдовича.
16
Бабка Курилка права: откуда ей помнить свадебные обряды? Своей свадьбы у нее не было. Хороши были в старину свадебные присказки да песни; жаль только, что их пели лишь в богатых семьях, а Евдокия выросла в семье батрака, который служил у ильинского барина. Помимо ее, в семье было еще пять девок, и потому родители очень обрадовались, когда ее взял за себя угрюмый с виду мужик-смолокур. Но у него, у смолокура, ничего, кроме вечно грязных рук и дырявых штанов, не было. Свадьбы не играли: просто Евдокия пришла в его лачугу, стоявшую на окраине деревни, у самого леса, и они стали жить вместе. У них было много детей; но одни померли от сыпняка в голод и разруху; другие погибли в последней войне, и теперь Евдокия осталась совсем одна. Правда, в молодости она была отменной певуньей, и ее звали на соседские свадьбы. Но это было давным-давно, при царе-кесаре. С тех пор бабка Курилка успела позабыть все песни и обряды — пред-венчальные, прощальные и величальные.
А за последние годы в Епихине свадьбы совсем перевелись. Молодежь — парни и девушки — завели такую моду: уходить из деревни в город. И там, в больших городах, в заводских бараках и общежитиях строительных трестов, находили милых их сердцу жен и мужей; сходились, справляли свадьбы, причем непременно в ресторанах и кафе; рожали детей, а родив, подбрасывали младенцев бабкам, и тут, в Епихине, они произрастали на свежем воздухе и даровом молоке.
Последняя свадьба в деревне была, кажется, лет пять назад. То была Митькина свадьба. Однако об этой свадьбе редко кто из епихинцев вспоминает теперь. Не потому, что мало было выпито; выпито на Митькиной свадьбе было много — может, больше даже, чем на всякой иной, старинной. Не помнят же ее потому, что это была свадьба тихая: без обрядов и песен.
Митька учился кое-как: засиживался то в одном, то в другом классе, не раз бросал школу, и мать, боясь председателя, снова приводила его в класс. В шестнадцать лет он с трудом окончил семилетку, и только тогда Шустов устроил его на ферму. Зимой Митька подвозил корма, а летом в его обязанностях значился лишь один пункт: отвозить бидоны с молоком на сепараторный пункт.
Молокозавод находился на окраине Полян, километрах в двух от фермы. Епихинская ферма, которую еще застал Тутаев, была небольшая, голов пятьдесят, не более. Надои, понятно, не ахти какие, молока мало, и потому Митька делал все спустя рукава. Погрузит он на двуколку бидоны, бросит в передок вязку сена или соломы, пристроится поудобнее и — «но!». Лошади тащатся помаленьку, а он сидит себе, привалившись спиной к бидонам, и дремлет. Дорога все больше в гору да опушкой леса: прохладно в тени берез, птички поют; думать ни о чем не хочется, оттого он и дремлет.
Завидя черную трубу молокозавода, Митька оживляется: начинает насвистывать, понукать кнутовищем лошадей. За покосившимся забором видна скучная двускатная крыша сепараторной, а рядом с ней — конусообразная башня, по которой сверху стекает вода.
По разбитой дороге Митька въезжает в ворота. Сразу же за воротами он огибает угол сепараторной и останавливается посреди лужайки. В сторонке, за березами, виднеется небольшой дом с голубыми ставенками — лаборатория.
Как только Митька останавливает двуколку, тотчас же на крылечко дома выбегает девушка в белом халате. Русые волосы ее собраны в пучок, который топорщится под белоснежной косынкой. В руках поблескивает молокомер.
— Добрый день, Митя! — говорит девушка, подходя к повозке.
— Добрый день, Галя.
— Приехал?
— Приехал.
Митя снимает с двуколки бидон и ставит его тут же, у повозки, на траву. Галя открывает крышку, берет пробу.
Но иногда Митя ленится снимать бидон, и тогда Гале приходится взбираться на повозку. Митя при этом помогает ей. Он подхватывает девушку на руки и, прижав ее к себе на какой-то миг, ставит на повозку. Когда Галя открывает бидон и берет пробу, Митя стоит рядом, любуясь со стройными ножками. Услыхав стук закрываемой крышки, он снова подхватывает девушку на руки и, как бы невзначай поцеловав ее, бережно опускает на землю. Галя — разумеется, больше для вида — отталкивает его. Оттолкнув, резво бежит в лабораторию. Следом за ней — не спеша, вразвалочку — шагает Митя. Пока Галя, сидя за столом, составляет актовку о жирности молока, Митя стоит, подперев плечом дверной косяк, и наблюдает за каждым движением девушки.
В лаборатории чисто, пахнет молоком и ландышами.
Галя любит цветы. На подоконниках и на шкафах, в которых храпятся папки с копиями актов, стоят комнатные цветы: в горшках и консервных банках. А весь стол заставлен широкогорлыми бутылками из-под молока, и в каждой — по букету пахучих лесных ландышей.
Покончив с делами, Галя подает Мите копию квитанции, где проставлен процент жирности молока. Митя вместе с бумагой заграбастывает в свою огромную ладонь ее руку и держит минуту-другую, не отпуская. Галя легко вскрикивает от боли.
— Митя, отпусти! Слышишь?!
— Обхаживают? Да? — говорит Митя, кивая на цветы.
— Да. А что?
— Так.
Митя отпускает ее руку и, потоптавшись у порога, отправляется сгружать бидоны. Галя, придвинувшись к окну, наблюдает за ним, и лицо ее светлеет от улыбки.
Как-то года два они учились вместе: не то в пятом и шестом, не то в шестом и седьмом. Митя засиделся, а Галя перешла в другой класс. Учеба ей давалась легко, но в семье случилась беда: умер отец, и Гале, старшей из сестер, пришлось бросить школу и определиться на работу, чтобы помогать матери.
Галя поступила лаборанткой на молокозавод и продолжала учиться в вечерней школе. На молокозаводе она стала часто встречать Митю. Он неловко и грубовато ухаживал за ней. Она слегка кокетничала с ним. Галя была девушка аккуратная, веселая, работящая. Мите она нравилась. Если и был у нее какой недостаток, так это ее насмешливость. Галя не упускала случая, чтобы не посмеяться над его медлительностью и неповоротливостью. Однако ей нравилось его ухаживание, и она с удовольствием продолжала эту игру.
Как-то летом, в конце июля, Митя привез на завод бидоны с молоком вечернего удоя. Все было как всегда… Увидев двуколку, Галя выбежала из лаборатории; он поднял ее на повозку; она взяла пробу и выписала ему квитанцию, и он сдал молоко в сепараторную и, тарахтя пустыми бидонами, выехал за ворота.
— Подвези, ухажер! — У проходной, в тени забора, стояла Галя.
— A-а, Галка! — обрадованно воскликнул Митя. — Садись.
Он попридержал лошадей; подхватил Галю, усадил рядом, и они поехали. Ему и раньше случалось подвозить ее домой, а недели две назад, когда пошли «колосовики», он возил даже ее с меньшими сестренками в Бортниковский лес, и все обошлось хорошо, без всякого озорства.