Песочные часы - Масс Анна Владимировна 11 стр.


С Мотькой Блантером — в Сан-Франциско! С ума сойти!

Семейное бытие

…Сижу на кухне, читаю под умиротворяющие звуки льющейся из крана воды, шипения масла, Шуриной воркотни, и мне больше всего сейчас хочется, чтобы стрелки ходиков, висящих на стене, двигались как можно медленнее. Потому что с полпятого до семи — уроки. Этот распорядок дня твердо установлен мамой.

Но стрелка движется, вот уже десять минут осталось до полпятого, пять минут… Всего только пять! Еще целых пять!

— Как?! Ты еще не села за уроки? Немедленно!..

Я иду в комнату, захватив сбереженный от обеда мандарин, сажусь за стол, раскрываю тетрадь, пишу: «Домашняя работа». Читаю задачу. Она непонятна и не интересна, но зато понятен и таит в себе игру мандарин. Я его чищу, делю на дольки. Каждая долька — человечек. Вот долька побольше, вот поменьше, вот две совсем крошечные дольки — дети. Человечки разбегаются по всему столу, за ними гонится фашист-паук — кисть моей руки, вставшая на кончики пальцев, настигает, хватает, тащит в свою пещеру. Другие человечки спасают пленника, бегут от погони, прячутся в лесу — за стопкой учебников.

Но паук пробирается к ним, он вооружен копьем с чернильным наконечником, он колет человечков, оставляя на их нежных розовых телах сочащиеся фиолетовые раны. Исколотые, отравленные чернильным ядом, они снова бегут, пытаясь спасти детей…

Резкий щелчок открываемой двери — мама входит проверить, как я учу уроки. Она видит раскрытую тетрадку, задачник с отмеченными кружочками номерами задач и черновик, где я судорожно — пока мама идет от двери до стола — пытаюсь изобразить что-то похожее на решение задачи. Но маму что-то настораживает, может быть, выражение моего лица.

— Ты не занимаешься! — говорит она, с подозрением оглядывая стол, кожуру от мандарина, мятые дольки.

— Занимаюсь! — отвечаю я, вкладывая в интонацию как можно больше убежденности, с одним желанием, чтобы мама ушла поскорее, чтобы не остыл жар игры.

— Если бы ты занималась, ты бы не получала двоек!

Мама уходит — игра продолжается. Зовут ужинать — семь часов. Уже семь?! А кажется — прошла минута. Я встаю из-за стола с неприготовленными уроками, с чувством вины и страха перед завтрашним днем, но и ни с чем не сравнимым счастливым ощущением творческой свободы, в которой я жила эти часы и в которую я снова могу погрузиться, тайно от всех, когда сама этого захочу.

Утреннее мучительное пробуждение — хочется досмотреть сон, он тоже вроде как игра, тайная от всех, сокровенная, только моя, но Шурин настойчиво-ласковый голос, яркий свет электрической лампочки гасят сон. Шура помогает мне застегнуть лифчик-жилетку с болтающимися ленточками-резинками, к которым пристегиваются чулки (колготок еще и в помине не было). Расчесывает волосы, заплетает косички.

Завтрак за столом на кухне («Ешь, не спи, а то опоздаешь!»). Рамы кухонного окна зимой заклеены полосками газетной бумаги. Сидя у окна, я читаю эти полосы с обрезанными началами и концами строк, стараясь угадать смысл текста.

…Еще ни у кого не было холодильников, и продукты хранились за окном в авоське, прицепленной к наружной защелке форточки, или между рамами окна, или в шкафу, соединяющемся маленьким окошком с улицей. Такой шкаф тоже назывался холодильником, но в жару хранить там продукты было нельзя, а в сильные морозы они замерзали, и суп, например, приходилось откалывать и разогревать кусками.

В темном стекле отражается сонная девочка с двумя косичками, стол, покрытый клеенкой, яичница, чашка с чаем. Как будто другая девочка завтракает на другой кухне. Мне хочется поменяться с ней местами — может быть, та лучше этой понимает деление трехзначных чисел на двузначные, и что такое периметр. Может быть, в той не сидит вечный страх, что вызовут и поставят двойку.

В едва-едва забрезжившем рассвете видно, как в доме напротив светится лампа под желтым абажуром. Там — мне представляется — тоже за столом завтракает мальчик, потом он, как и я, выходит на улицу, в руке у него портфель, он идет в свою, мужскую, школу. В 59-ю или 46-ю. Может быть, и он каждое утро видит мое светящееся окно. И, может быть, мы встречаемся с ним на улице, но не узнаём друг друга. Но когда-нибудь мы познакомимся. А пока можно представить себе, что мы уже знакомы и дружим.

Я бреду по слабо освещенной улице Щукина, мимо Малого Левшинского, Чистого, сворачиваю в Мертвый. Тяжелый вытертый портфель черной кожи — с ним еще брат ходил в школу — оттягивает руку, я загребаю ногами, сутулюсь, стараюсь заглушить тоскливое предчувствие, что вызовут и я опять ничего не буду знать. Незаметно касаюсь двумя скрещенными пальцами встречных — передаю «горе». Авось поможет, не вызовут.

Может быть, мамина раздражительность отчасти была результатом трудных на первых порах отношений с отцом. К этому еще прибавились переживания по поводу женитьбы сына: Витя женился, во-первых, очень рано, ему еще и двадцати лет не исполнилось, не закончив институт, на девушке, которая, по маминому глубокому убеждению, «поймала» его, позарившись на папино имя, а главное — на папины деньги. Маму обижало, что сын, еще недавно во всем послушный ей, теперь делает все, что хочет «эта Люся», и даже в голосе его появились ее интонации. Мама изо всех сил старалась не портить отношений с невесткой, дарила ей какие-то свои сумочки, кофточки и горячо негодовала, если видела потом эти кофточки на Люсиной маме.

Да еще неудачи в театре. Мама приходила из театра взвинченная: «Он отдал

«Я, юный пионер Союза Советских Социалистических республик, перед лицом своих товарищей обещаю, что буду твердо стоять за дело Ленина-Сталина, за победу коммунизма. Обещаю жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины».

Пионервожатая Анечка на всякий случай нам подсказывала, и мы вслед за ней хором повторяли фразу за фразой.

— К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы! — закончила Анечка.

И мы хором ответили:

— Всегда готовы!

После этого большие девочки — две с флангов, а одна с середины — начали повязывать нам красные галстуки, обращаясь к каждой:

— Будь готова!

А та отвечала:

— Всегда готова!

И отдавала салют.

Потом Анечка всех нас поздравила со вступлением в пионеры и объяснила, что три конца галстука, скрепленные узлом на груди, символизируют неразрывный союз пионеров, комсомольцев и коммунистов.

Одна из старших девочек с чувством прочитала стихотворение поэта Степана Щипачева:

Как повяжешь галстук — береги его!

Он ведь с красным знаменем цвета одного.

А под этим знаменем в бой идут бойцы,

За отчизну борются братья и отцы.

Пионерский галстук, нет его родней,

Он от юной крови стал еще красней!

Это было так торжественно! Хотелось поскорее пролить свою юную кровь за дело Ленина-Сталина, за победу коммунизма!

С этим радостным чувством, нарочно выпустив галстук из-под пальто, чтобы все видели, что я теперь не кто-нибудь, а пионерка, я вошла во двор, где Горюнов с Рапопортом резались в ножички. Горюнов увидел мой галстук и сказал:

— A-а! Будь готов — всегда готов бить кротов, гонять котов!

— Дурак! — гордо ответила я.

Даже не обиделась.

Мишкино ружье

Мишке Горюнову подарили на день рождения ружье. Оно стреляло маленькими пульками, похожими на остро отточенные обломки грифеля. Мишка вынес ружье во двор и сказал, что он всем даст разочек пальнуть. Мы стреляли по очереди в ствол клена с прикнопленным листком бумаги, с десяти шагов. Из девочек попала только Аня, а мы с Валей и Наташкой промахнулись. Потом ружье взял Мишка Рапопорт. Перед этим он издевался над нами, говорил, что мы стреляем «на кого бог пошлет», что у нас руки дрожат и в глазах двоится. Мы поэтому стали хором бормотать: «Колдуй баба, колдуй дед, заколдованный билет!..» — чтобы Мишка промазал. Он долго целился, закрыв один глаз и высунув язык. Выстрелил — мимо!

— Ага! — закричали мы. — А сам-то! А сам-то!

— Потому что вы колдовали! — заявил Мишка.

Он перезарядил ружье и прицелился в стайку воробьев около забора. Выстрелил, почти не целясь. Воробьи взлетели, а один остался на земле. Он подскакивал и трепыхал крылышками.

— Есть! Попал!

Мы наперегонки бросились к воробью.

Горюнов сказал:

— Это ты случайно попал.

— Завидно, да? — ответил Рапопорт.

Ясно, Горюнов завидовал. Он отобрал у Мишки свое ружье и стал высматривать — нет ли еще где-нибудь воробьев. Но больше не было. А мы, девочки, прониклись к Мишке уважением. Ведь почти не целился! Вот это глазомер.

Рапопорт поднял с земли подстреленного воробья. Он лежал в сведенных Мишкиных ладонях, как в лодочке. Крылышки уже не трепыхались, а были разведены в стороны. Воробей опирался на них, пытаясь приподняться. Ему пробило голову возле клюва. Из ранки текла кровь.

— Я не думал, что попаду! — растерянно сказал Мишка. Он наклонил голову к ладоням и стал отогревать воробья дыханием.

— Надо кровь ему смыть, — сказала Валя.

Мы подошли ко второму подъезду — там был кран. Пустили воду тоненькой струйкой, Валя смочила палец и стала обмывать кровь возле ранки.

— Осторожно, больно ему! — тоненьким от жалости голосом проговорила Наташа Абрамова.

— Отойдите, ну вас всех, — сказал Рапопорт. — Вы что, не понимаете — он пить хочет.

Он аккуратно, чтобы не потревожить воробья, переложил его в одну ладонь, а другой попытался напоить. Воробей раскрыл клювик, но пить не стал: не мог поднять головку. Глаза его то заволакивались пленкой, то открывались. Он дрожал.

— Не хочет он пить. Холодно ему! — сказала Аня. — Дай его подержу. У меня руки сухие.

— Не дам! — ответил Мишка.

— Можно, я его поглажу? — попросила Наташка Захава. — Он такой хорошенький… Я одним пальчиком.

— Иди ты со своим пальчиком, — сказал Мишка. — Тащите лучше коробку какую-нибудь.

Валя побежала домой за коробкой.

В это время из второго подъезда вышел художник Шухмин.

— Что это у вас? — спросил он.

Мишка показал ему воробья. Шухмин взглянул на воробышка, потом увидел ружье в руках у Горюнова и обо всем догадался.

— Ничего себе развлечение! — сказал он и отобрал у Горюнова ружье.

— Это не он подстрелил, это я, — признался Рапопорт.

— А если бы ты в глаз кому-нибудь попал? — спросил Шухмин. — Безобразие какое! Ведете себя как беспризорники! Как хулиганы!

Из четвертого подъезда вышла Нина Иосифовна Сластенина со своим боксером Хэппи.

— Вот, полюбуйтесь на этих живодеров! — обратился к ней Шухмин. — Из ружья по птицам стреляют!

— Да это садизм какой-то! — воскликнула Нина Иосифовна.

— А что вы думаете? С этого все и начинается.

— …А кончается колонией для малолетних преступников, — закончила Нина Иосифовна. — Я, когда смотрю в окно на их игры, поверите ли, Петр Митрофанович, просто возмущаюсь до глубины души: носятся как угорелые, кричат, визжат! Да разве мы в наше время так себя вели?

Боксер Хэппи тем временем носился по двору и задирал ногу возле нашей песочницы, скамейки и клена.

— Кто вам разрешил баловаться с ружьем? — обратился к нам Шухмин.

Мы виновато молчали.

— Дай сюда птицу, — сказал он Мишке и взял у него воробья двумя пальцами за лапки. Воробей вяло взмахнул крылышками, а головка его с раскрытым клювом свесилась вниз.

— Отдайте! — с отчаяньем крикнул Мишка. — Мы его вылечим!

— Вылечите! Вы только измываться умеете!

— А что вы его так держите! — сказала Аня. — Он живой, а вы его за лапки!

— Какой он там живой, подыхает, — ответил Шухмин. — А ружье я твоему отцу отдам, и всё ему выскажу, так и знай!

Он ушел с воробьем в одной руке и ружьем в другой.

— Вот это правильно, вот это в данном случае гуманно! — сказала ему вслед Нина Иосифовна. Обвела нас всех строгим, осуждающим взглядом, взяла на поводок Хэппи и тоже ушла.

У Мишки на ладони остались капельки крови. Он смыл их, завернул кран и вытер руки о штаны. Мы так и стояли кучкой возле крана, словно надеялись, что не все еще кончено.

Из своего подъезда выбежала Валя с коробкой в руках.

— Я маме сказала для чего, и она мне вот эту дала, — заговорила она на ходу. — Ему там как раз в самый раз… А что? — спросила она, подходя. — А где же воробышек?

— Пошли, что ли? — сказал Горюнов.

— Что это такое — садизм? — спросила я.

Никто мне не ответил.

Подари мне куклу

Лена Короленко открыла дверь на мой звонок и почему-то очень обрадовалась:

— Это ты! Как хорошо!

— Лена, моя «Родная речь» не у тебя? А то я села уроки готовить, а «Родной речи» нет.

— Я сейчас посмотрю. Заходи.

Я зашла и с любопытством осмотрелась. Комната была разделена шкафом и занавеской на две половины. В этой половине над тахтой висел портрет какого-то хмурого дяденьки с красным носом и водянистыми глазами.

— Это кто? Твой дедушка? — спросила я.

— Что ты! — возмутилась Лена. — Это Мусоргский.

— А-а, — сказала я, как будто знала, кто такой Мусоргский. — А где твое хозяйство?

— Какое хозяйство?

— Ну, твой уголок, где ты уроки делаешь и в игрушки играешь.

— Уроки я делаю в той половине, а игрушек у меня нет.

Назад Дальше