Песочные часы - Масс Анна Владимировна 23 стр.


Когда начали строить высотный дом на Смоленской, из дома Лидии Павловны всех выселили. Лидия Павловна получила комнату в районе Филей, и мама перестала ее посещать — слишком далеко ездить.

Туфли мама заказывала у Барковского. «Туфли от Барковского» — это фирма. Они всегда модны, элегантны и идеально удобны. Круглоносые, на низком каблучке, из синей, бежевой, черной, бордовой замши, они очень шли к маминой маленькой — тридцать пятого размера — стройной ножке.

Лифчики шила Кошке, важная дама, жившая в Староконюшенном переулке, в огромном сером доме, на первом этаже. Мама говорила, что те лифчики, которые продаются в магазинах, — «портят грудь», а Кошке шьет — тут мама понижала голос, словно речь шла о чем-то не совсем законном, но достойном уважения — «по последним французским моделям», которые ей привозят «оттуда».

Как это — «оттуда»? Откуда? Понятие «железный занавес» воспринималось зримо и осязаемо. Казалось совершенно невероятным, что «оттуда» сюда, в Староконюшенный, может что-то проникнуть. Представлялся лазутчик, шпион, проползающий под железным занавесом, рвущим ему одежду на спине, чтобы передать Кошке французские модели лифчиков.

Это были мелкие частники-одиночки, существовавшие тайно от фининспекторов и потому всегда настороженно прислушивавшиеся к шумам за стенами своих убежищ. Свой товар они оценивали, конечно, дороже, чем он стоил бы в магазине, но в магазине было не то качество и многого не достать. И кроме того, маме нравилось на вопрос, откуда у вас такой прелестный абажур или шляпка, произнести небрежно: «Я заказываю у частника». Как позже говорили: «Купила в „Березке“».

Шляпы мама шила у Елизаветы Васильевны. Шляпы были по тогдашней моде, с маленькими, загнутыми кверху полями, плотно и глубоко сидящие на голове и украшенные какой-нибудь пикантной деталью — перышком, бантиком или вуалеткой, опускающейся на лоб и глаза и делающей мамино простоватое, курносенькое лицо «дамским», значительным.

Шляпница жила в Гагаринском переулке, в длинной и узкой полуподвальной комнате. В отличие от надменной и самоуверенной Кошке, она то и дело оглядывалась на дверь — боялась соседей. И как видно, не зря боялась, потому что мама стала говорить о ней в прошедшем времени и нашла другую шляпницу, но часто вспоминала прежнюю:

— А все-таки Елизавета Васильевна меня больше устраивала.

Новая шляпница — тетя Рая — жила в Большом Могильцевском, в старом двухэтажном, когда-то, видно, богатом особняке, а теперь — обшарпанной развалюхе, поделенной на комнатушки. С тети Раиной дочкой Ёлкой Явич мы вскоре подружимся. Я буду часто приходить к ней в гости. Мне очень нравится эта деленная комната с частью лепного потолка, с камином, в котором стоит рефлектор. На большом столе, заваленном кусочками фетра, гнездится круглая, по форме головы, болванка, на которую натягивается фетровый колпак.

У тети Раи немножко трясется голова, похоже, что она все время кивает. Елка говорит, что это после гибели Яши, Елкиного старшего брата, который в 41-м ушел с ополчением на фронт и не вернулся.

Ёлкин угол отделен от «мастерской» шторой. Там окно, выходящее на тихий скверик с длинными зелеными скамейками и большой цветочной клумбой, которая зимой превращается в раскатанную горку.

Ёлкин папа — Август Явич — писатель, но его почему-то не печатают, и тетя Рая кормит семью шитьем шляп. У папы своя комната на Тверском бульваре, там его рабочий кабинет, он там пишет роман о гражданской войне, участником которой он был. Роман этот вышел, но уже после 53 года, а до этого семья жила очень бедно. И все же, если придешь к Елке, тетя Рая всегда хоть чем-нибудь да угостит. Пирожком с картошкой, поджаренным и посыпанным солью кусочком черного хлеба.

Это уж потом, много лет спустя, когда семья, обменяв комнаты, соединилась на Тверском, и у папы одна за другой стали выходить книги, написанные им в годы опалы, и появился достаток — тетя Рая устраивала пышные застолья, она была великая кулинарка. Маститый хозяин сидел во главе стола, правда, он-то не принимал участия в пиршестве — был на строгой диете из-за сахарного диабета, но он поддерживал и вдохновлял застолье. У него была львиная седая шевелюра, очки с толстыми стеклами, он любил «держать площадку», рассказывать истории из своего боевого военного прошлого. А тетя Рая подкладывала гостям на тарелки и кивала, кивала…

Вера Михайловна

В седьмом классе, к ноябрьским, у нас уже шестерых приняли в комсомол. К Новому году еще пятеро готовились. Готовилась и я: зубрила Устав, читала газету «Правда», чтобы знать международное положение. Исправляла отметки. Вообще, старалась. Рекомендацию в комсомол мне дала Лена Ломакина из Валиного восьмого класса.

Торжественный день наступил. Мы, пятеро вступающих, собрались на первом этаже у пионерской комнаты. Там заседал Совет дружины.

Уже благополучно прошли четверо. Наступила моя очередь. Я вошла.

За столом сидели наш классный руководитель историк Анатолий Данилыч, Лена Ломакина, две девочки из Совета дружины, а вдоль стены, на стульях, расположились все шесть комсомолок нашего класса. Среди них — Алла Лухманова. Она взглянула на меня, усмехнулась и отвела глаза. Мне бы сосредоточиться перед тем, как отвечать на вопросы, а вместо того я стала думать: что означает злорадное выражение Алкиного лица?

Она уже давно на меня злилась. Перед ноябрьскими, когда мы обсуждали на группе первых кандидаток в комсомолки, я выступила против нее. Сказала, что она ставит себя выше других, презирает тех девочек, которые одеваются беднее, чем она. Алла и меня как-то спросила:

— Зачем ты носишь штопанные чулки?

— А ты разве не носишь? — удивилась я.

— Вот еще! — ответила Алла. — Я их выбрасываю.

Ее папа-генерал привез кучу всяких вещей из Германии, и она выхвалялась то красными американскими ботинками на белой каучуковой подошве, то кожаной сумкой на широком ремне. Это было противно, а еще противнее было то, что некоторые девочки к ней подлизывались, а ей это нравилось, она их приглашала в гости, а они после, захлебываясь, рассказывали, какие у Аллы в квартире сервизы, какие люстры, ковры и прочее.

Вот об этом я на группе сказала. И все же, когда стали голосовать, за Аллу проголосовало большинство. Она хорошо училась, оформляла классную стенгазету, чего еще?

Алла после того собрания с виду вела себя со мной вполне дружески. Но здесь, в пионерской комнате, когда я увидела ее усмешку, мне стало не по себе.

— Расскажи автобиографию, — услышала я.

Автобиография моя уложилась в три фразы: родилась, поступила в школу, принята в пионеры в таком-то году.

— Какую ведешь общественную работу?

— Звеньевая.

— Какие провела мероприятия во второй четверти?

— Обсуждение книги «Алые погоны», сбор, посвященный списыванию и подсказкам…

Наступила пауза, которая показалась мне странной: по установленной традиции мне должны были задать два-три вопроса по Уставу и по международному положению и отпустить. Но почему-то сидящие у стены отвели от меня глаза, а Лена Ломакина, насупившись, чертила что-то на листке бумаги.

— Правда ли, — опасно-вкрадчивым тоном спросил Анатолий Данилыч, — что ты тайно слушаешь по радиоприемнику «Голос Америки»?

— Я?!

— Разумеется, ты. Ведь не я же.

— А откуда… Откуда…

Я хотела спросить, откуда они выкопали эту сплетню, но запнулась, подбирая выражение, а Анатолий понял меня по-своему.

— Откуда нам это стало известно? Нам об этом сообщила твоя подруга, проявив тем самым комсомольскую сознательность.

Больше всего меня возмутило, что Анатолий назвал Алку моей подругой. Что это работа Лухмановой — я не сомневалась: кому бы еще пришло в голову такое? Я взглянула на нее и встретилась с ней глазами. У нее был подчеркнуто прямой, подчеркнуто честный взгляд принципиальной комсомолки.

У нас дома не было радиоприемника. Висела только черная тарелка городской радиосети. Но однажды брат взял меня с собой в гости к своему другу-студенту, куда-то в Сокольники. У того был радиоприемник, и они поймали джаз. Я бы не обратила на это внимания, но брат и его приятель жадно прильнули к радиоприемнику и слушали до тех пор, пока музыку не заглушил воющий звук.

В тот день я узнала, что джаз — это запрещенная музыка, а особенно американский джаз, как раз тот, который нам удалось случайно поймать. У брата и его приятеля были возбужденные и слегка даже ошалелые лица, и хотя Витя, пытаясь казаться равнодушным, сказал: «Ну и что особенного? Музыка как музыка!» — я все же видела, что он притворяется и что для него это событие.

Мне было приказано не трепаться, а я не выдержала, рассказала. И кому? Лухмановой! Уж очень она хвасталась своими американскими ботинками.

— Подумаешь, ботинки! — сказала я ей. — Вот я недавно настоящий американский джаз слушала по радиоприемнику!

И вот как она это повернула. Тайно! «Голос Америки»! Да ведь это почти то же самое, что обвинить меня в шпионаже.

— Я не слушаю «Голос Америки»… — начала я, но в этот момент заговорила Ира Немакова, председатель Совета дружины:

— Вот Лена дала тебе рекомендацию в комсомол. Поверила тебе. Ты понимаешь, как ты ее подвела?

Лена еще ниже склонилась над листком бумаги. Я почувствовала себя без вины виноватой перед ней.

— В общем, пока не может быть речи о твоем вступлении в комсомол, — закончила Ира и добавила: — Иди.

Это было так обидно, так несправедливо! Не в силах поверить, что все кончено, я сказала:

— Я же готовилась! Можете спросить меня по международному положению!

Все засмеялись. Если бы не засмеялись, я, наверно, так бы и вышла из пионерской комнаты. Но когда я увидела смеющееся, откровенно мстительное лицо Аллы, то уже не могла сдерживаться. Бросилась на нее и ударила по лицу. Все опешили, и я успела еще раз ее ударить.

— Гадина! — крикнула я. — Какая же ты гадина!

Меня оттаскивали, я царапалась, лягалась. Раз они заодно с Аллой, значит они все мои враги.

— Тихо! — раздался властный голос Анатолия Данилыча. — Отпустите ее.

Меня отпустили.

— Двойка за поведение, — спокойно сказал учитель. — Остальное решит педсовет. Вплоть до твоего дальнейшего пребывания в школе.

— Да! — срывающимся голосом сказала Ира. — Мы поставим вопрос об исключении! Устроить драку на Совете дружины! Это… Такого еще…

Я повернулась и выбежала из пионерской комнаты.

Давно уже стемнело, и все разошлись, а я стояла в гардеробе, спрятавшись за шубами. Что теперь будет?

Окончились занятия второй смены, девочки хватали с вешалок свою одежду, смеялись, отпихивая друг друга от высокого зеркала в вестибюле. Хлопала дверь.

Я забилась в самый угол. Но дядя Леша, старенький гардеробщик, обходя вешалки, все же заметил меня. Он ничего не сказал, постоял немного и пошел на свое место у входа.

А я все стояла и стояла и, вместо того чтобы искать выход из положения, думала о каких-то пустяках. О том, что хорошо бы у меня был котенок, я бы с ним играла и все секреты поверяла бы только ему, потому что только он один не предаст. Потом вдруг меня обжигала мысль, что меня исключат из школы и что меня такое ждет дома — даже представить страшно, и от страха тошнота подступала к горлу. Не было сил одеться и оставить школу, казалось, уйду — и больше меня не пустят.

И вдруг я услышала голос, на который рванулась из своего угла. Мне показалось, что все это время я ждала именно его и сейчас, сию минуту, все станет на свои места, все объяснится. Это был голос моей первой учительницы Веры Михайловны:

— Дядя Леша, миленький, потом, потом! У меня Вовка в больнице, мне каждая минута…

Я вышла из-за вешалок, обняла Веру Михайловну, прижалась к ней и разревелась.

— Что ты? — спросила она. — Эй, а ну, подними голову. Вымахала чуть не с меня, а ревешь как первоклассница. Что случилось?

— Меня из школы исключают!..

— За что? Да не реви, пойдем вон к фикусу, я на стул сяду, а то весь день на ногах.

Как я рада была этому резковатому тону, этому строгому, неулыбающемуся лицу! Она-то всегда умела отличить правду от лжи. Она мне поверит. Я смотрела на учительницу с такой надеждой, которая почти уже была уверенностью, что все самое страшное осталось позади.

Я рассказывала, а где-то в глубине сознания мелькало: как постарела Вера Михайловна, как она увяла за эти три года! Не хватало зубов спереди, щеки поблекли и опустились, образовав вокруг рта глубокие складки. А одета она так же бедно, как и раньше. Туфли, правда, веревочками не подвязаны, а платок все тот же, серый, вязаный, во многих местах заштопанный.

— Да что они, с ума посходили? — сказала Вера Михайловна, когда я закончила свой рассказ. — А ты тоже. Тихоня! И что же ты тут стоишь, оплакиваешь себя? Почему на сборе толком не объяснила?

Я молчала и плакала.

— Пойдем в учительскую, — вздохнув, сказала Вера Михайловна.

— Не пойду! — буркнула я.

— Вот еще — не пойду! Легче легкого — спрятаться и дрожать от страха. А ты вот попробуй постоять за себя!

Мы поднялись на второй этаж и, свернув в коридор, столкнулись с Анатолием Данилычем. Он был в ушанке и в шинели. Видно, шел домой.

— А, Вера Михайловна, — сказал историк. — Я думал, ты ушла давно. Тебе, кажется, в больницу…

— Ну? — обернулась ко мне Вера Михайловна. — Вот, объясни учителю всё по порядку.

Анатолий Данилыч взглянул на меня, и этот мельком брошенный взгляд обдал меня таким холодом, что я не могла сказать ни слова. Я умоляюще посмотрела на Веру Михайловну.

— Пойди-ка вон туда, на площадку, — сказала учительница. — И стой там, пока не позову.

Я послушно вышла на лестничную площадку и прислонилась к перилам. До меня доносились отдельные слова, произнесенные в повышенном тоне.

Только сейчас мне вдруг пришло в голову, что Вера Михайловна из-за меня не пошла в больницу, где лежит ее Вовка. Вдруг ему очень плохо, и он ждет ее, а она все не идет и не идет — из-за меня! На минуту стало стыдно, а потом я подумала: мне хуже, чем ему. Я ему даже позавидовала. С какой радостью я бы сейчас поменялась с ним местами!

Я на цыпочках подошла поближе к началу коридора и стала слушать.

— …Нет, касается! — услышала я голос Веры Михайловны. — Меня всё касается! Потому что мне ее вот такую доверили, и я за нее в ответе. Это надо не знаю, до чего ее довести, чтобы она в драку полезла. А вы не разобрались, доносу поверили…

— А если это правда? — сказал историк. — Ведь это тень на всю школу!

— Да вы с ума сошли, Анатолий Данилыч! Если! А если не правда? На всякий случай человека позорить? Лишь бы тень на школу не упала?

— Ты считаешь, что избить подругу за то, что та вскрыла позорный поступок…

— Да какой поступок? Какой поступок? Не она виновата, вы перед ней виноваты!

— Давай-ка, Вера, не рубить с плеча. Отложим до педсовета, там разберемся.

— Значит, так ей и ходить оплеванной до педсовета?

— А ты предлагаешь вообще замять это дело? Ну, нет!..

— Скажи лучше — на попятный не хочешь идти. Авторитет боишься подорвать. Да какой у тебя после этого будет авторитет?

— А это, дорогая Вера Михайловна, пусть вас не беспокоит! — заносчиво ответил историк. — Мой авторитет — четыре года фронта и восемь боевых наград!

— А я вот на фронте не была, — сказала Вера Михайловна. — Сына не на кого было оставить и сестру параличную. Мне, значит, нужно быть чуткой и справедливой, а тебе не нужно: у тебя восемь боевых наград.

— Ну, хорошо, хорошо! — воскликнул историк. — Если ты так настаиваешь — я разберусь. Проверю. Завтра же.

— Нет, не завтра, — прервала Вера Михайловна. — Прямо сейчас пойди к ней домой. Что ж мучить человека? Я бы сама пошла, все равно в больницу опоздала. Да ведь ты такой, ты и мне не поверишь.

Я стремглав бросилась вниз по лестнице. Под удивленным взглядом дяди Леши кое-как оделась и выбежала из школы. Я даже не подумала, что для подозрительного Анатолия мое бегство будет служить лишним доказательством моей виновности. Но когда я представила себе, что нужно до самого дома идти с ним рядом и молчать — потому что — о чем мне с ним говорить? — я испугалась. Пусть один идет, если хочет.

Назад Дальше