Анатолий Данилыч не пришел. На педсовет меня не вызывали. И двойку за поведение не поставили. Как-то все сошло на тормозах.
История эта с неприемом в комсомол произвела на меня, однако, угнетающее впечатление. Мне стало противно приходить в класс, видеть рожи Лухмановой и ее приспешниц, которые шушукались и хихикали за моей спиной, я окончательно забросила учебу, на экзаменах получила двойки по алгебре и геометрии. Маму вызвали в школу и сказали, что одно из двух: или она меня забирает из школы и отдает в техникум, или меня оставят на второй год в седьмом классе.
В те годы многие, получив аттестат об окончании седьмого, шли в техникумы. Не от хорошей жизни, из-за тяжелого материального положения в семье. Некоторые уходили и после четвертого класса — в ремесленные училища. Самые упорные потом, работая, оканчивали вечерние школы и даже институты.
Меня, после долгих и мучительных семейных обсуждений под аккомпанемент моих горьких рыданий, решили оставить на второй год в седьмом классе.
Но, как говорится, нет худа без добра: в новом классе, тоже «А», меня приняли на удивление доброжелательно, не придав значения позорному клейму второгодницы. И я как-то сразу раскрепостилась, почувствовала себя своей. И учиться стала лучше. Не намного, но все-таки.
Плёсково — Арбат нашего лета
Произношу хоть мысленно, хоть вслух: «Плёсково» — и словно причаливаю в лодочке к теплому, пахнущему земляникой, можжевельником и рекой берегу. Плёсково — Арбат нашего лета, три месяца каникул. Зимой на уроке Евгения Ивановна чертит на доске трапецию, а мне представляется скирда сена посреди поля, и вдруг толкнется в груди: «Плёсково»! И нет класса, а только рожь сухо шелестит. Я иду босиком по узенькой, теплой, гладкой-гладкой меже. Рожь — до горизонта, я раскидываю руки так, что сухие колосья с обеих сторон щекочут мои ладони. Бегу, ощущая себя маленьким самолетиком в синем небе.
Плёсково — это наш пионерский лагерь, белый двухэтажный дом с балконом на двух колоннах и флигелек напротив. Бывшая усадьба графа Шереметева. Длинная дощатая столовая, «линейка» с высокой мачтой посередине, волейбольная площадка, скамейки вдоль аккуратных, посыпанных песком дорожек. Тут мы опять все вместе — все дворовые с улицы Щукина и с улицы Вахтангова, тоже дети артистов.
Слышу трели пионерского горна, переборы аккордеона, упругий звон мяча, взлетающего над волейбольной сеткой, ежеутреннюю торжественную команду: «На флаг… рав-няйсь! Смирна! Флаг… пад-нять!» Песни про то, как «в Кейптаунском порту с пробоиной в борту „Жаннетта“ поправляла такелаж…»
… Что-то объясняет у доски Евгения Ивановна, а я представляю себе: вот мы собираемся у театра. Нас провожают родители. Вот автобус подошел, запах бензина будоражит, в нем — предчувствие долгого, трудного путешествия. Мы рассаживаемся, мамы дают последние наставления — и вот автобус идет сначала по Москве, потом по узкому Калужскому шоссе мимо деревень, дальше — вдоль ряда кривобоких низкорослых елок, за которыми — поля, а за полями — леса. И уже Москва где-то далеко, и я не увижу ее целых три месяца. Дорога все хуже, давно уже не асфальт, а проселок, автобус подпрыгивает, кого-то укачивает. Остановка («Девочки направо, мальчики налево!»).
От Михайловского до Плёскова — шесть километров бездорожья. Автобусу не проехать по раскисшей глинистой слякоти. Он разворачивается и уезжает, а мы остаемся и разбегаемся по поляне в ожидании грузовика из колхоза. Мы загадываем: если приедет Ваня Дубцов, то мы не застрянем и не перевернемся. Ваня Дубцов — колхозный шофер и сын председателя колхоза.
В Михайловском — санаторий, а до революции — тоже поместье Шереметевых. Плёсково — это их маленькая усадьба, а тут целый дворец. Как память об одном из графов остались елки, посаженные в кружок посреди поля. Говорят, что под ними граф похоронил своего пони. Елки высокие, и нижние ветки стали уже высыхать.
Приезжает Ваня Дубцов, худенький, в промасленном пиджачишке, опускает задний борт, подставляет ящик, мы забираемся в кузов и начинается последняя часть путешествия, самая рискованная. Грузовик кренится с боку на бок, мотор взревывает, грязь под колесами кажется бездонной и бесконечной. А вдруг машина застрянет посреди этого густого моря грязи со склизкими глинистыми берегами — что с нами тогда будет?
Но Ваня знает все тайные объезды, все спрятанные под жижей островки тверди, лавирует между часто посаженными стволами лип, которые отделяют дорогу от поля. Кажется, что кузов не пройдет, застрянет между стволами. Но ничего, проходит под испуганные наши вопли.
И когда грузовик выезжает наконец на мощеную булыжником дорогу и мы видим долгожданную арку с кумачовым полотнищем, на котором еще невыгоревшее ярко сияет «Добро пожаловать!», и останавливается возле свежепобеленного двухэтажного дома с голубыми обводами окон, с ласточкиными гнездами под крышей, мы искренне, от всей души благодарим Ваню, испытывая к нему даже легкое чувство влюбленности.
…И обязательно взять с собой на этот раз наволочку!
Еще нет и в помине резиновых надувных матрасов, кругов, дельфинчиков, всего этого фигурного купального антуража. Зато есть счастье обладания собственной наволочкой. Эту наволочку надо намочить, отжать, потом раскрутить, держа за раскрытые края, и с размаху опустить на воду. Наволочка надувается большим упругим пузырем. Нужно положить на этот пузырь подбородок и плавать, зажав в руке края.
В прошлом году у меня не было наволочки, и я завидовала тем, у кого они были. Пользоваться казенной строго-настрого запрещено. Я написала маме, чтобы привезла в родительский день наволочку, и она привезла — что это было за счастье! Теперь уже не я, а ко мне подходили и просили дать поплавать. К этому времени я уже научилась плавать — может быть, как раз потому, что не было пузыря.
А песни! Песенный поток, гипноз, песенная нирвана, в которую уходишь всеми своими чувствами!
Когда в море горит бирюза,
Опасайся шального поступка.
У нее голубые глаза
И дорожная серая юбка.
Эй, моряк!
Не надейся на помощь норд-веста.
Мисс из знатной семьи,
И богатого лорда невеста…
Или вот эта:
…Они пошли туда,
Где можно без труда
Достать себе и женщин и вина…
Или эта:
… Сталь засверкала
В руках у Джона,
Нелли упала
Без крика, без стона.
Гарри вскочил на ноги,
Джон Грей кричит: «С дороги!»
В Гарри он нож вонзил!
И тому подобные.
Каждая песня — как щелочка в заборе, сквозь которую брызжет какая-то разудалая, сумасшедшая и невероятно притягательная жизнь.
— Встань, повтори вопрос! Опять витаешь? Садись, два!
Петя + …
Кажется, совсем недавно мы, девочки из тринадцатой палаты, с завистью и восторгом смотрели на старших и мечтали скорее повзрослеть. Там, у них, были любовь, ревность, свидания на мосту, а мы, младшие, только мечтали обо всем этом.
И вот всего год прошел, а как все изменилось! Теперь мы были средний отряд, и уже на нас с завистью смотрели девочки из младшего.
Теперь и у нас начались с мальчиками сложные отношения. Наташа Абрамова ходила с Аликом Торбочкиным. Она говорила, что у них дружба и ничего больше, но при этом краснела. А Инку Чегис видели на мостике со Славкой Степановым. Она тоже отрицала, что у них роман, но, между прочим, они вырезали на перилах мостика свои имена. И если бы только. А они написали: «Инна + Слава». Этим плюсом они себя и выдали.
Самая интересная ситуация создалась у Ани Горюновой: к ней был неравнодушен Герка, а ей самой нравился Валерка. И хотя Герка снабжал Аню, а заодно и всю нашу палату ворованными огурцами с подсобного хозяйства, ей все равно больше нравился Валерка, а про Герку она говорила: «Господи! До чего он мне надоел!»
Все эти жгучие моменты жизни обсуждались, анализировались и обрастали сплетнями.
Только меня никто не обсуждал и не анализировал.
Я делала вид, что меня это ничуть не трогает. Говорила, что мне никто не нравится, что у нас в лагере нет ни одного стоящего мальчишки, что я вообще не понимаю, как не надоест с утра до вечера перемывать им кости. Репутация моя блистала чистотой, но кто бы знал, как мне хотелось ее хоть немножко запятнать! Чтобы и обо мне сплетничали! Чтобы и я могла сказать, как Аня про Герку: «Господи! До чего он мне надоел!» Эта фраза казалась мне верхом достижения цели. В ней чувствовалась усталая гордость или, лучше сказать, гордая пресыщенность. Но о ком я могла так сказать? Ни о ком.
Алик Торбочкин сказал про меня Наташе, что, наверно, я очень гордая. Да ничего я не гордая! Просто в присутствии мальчишек на меня нападает такая застенчивость, что я становлюсь угрюмой и скованной до тупости. Может, поэтому мальчишки и обходят меня стороной: думают, что я очень гордая. Как сделать, чтобы обо мне так не думали?
Однажды Петя Лившиц, один из самых скромных мальчиков нашего второго отряда, принес в лагерь птенца. Вокруг лагеря в дуплах старых лип было множество гнезд, и редкая палата не выкармливала одного, а то и нескольких птенцов. Птицы были маленькие, очень красивые: тельце желтое, а крылышки и хвостик — коричневые с черным. Мишка Рапопорт говорил, что если в гнезде пять птенцов, то одного можно брать спокойно: птицы умеют считать только до четырех и, следовательно, пропажи пятого птенца не заметят. Мы всегда брали только пятого птенца. В палатах скапливалось иногда по несколько птенцов из разных гнезд. Сестра-хозяйка Елена Ивановна кричала:
— Вот погодите, доберусь я до ваших птенцов! Всех повыкидаю! Это срамота смотреть, что с палатами сделали!
В нашей, тринадцатой, их перебывало пять штук. Двое благополучно оперились и улетели, а троих мы похоронили. Непонятно, почему они умирали: мы так о них заботились!
На Петю с его птенцом почти никто не обратил внимания, но меня словно что-то подтолкнуло. Словно кто-то шепнул мне: теперь или никогда! Я подошла и охрипшим почему-то голосом спросила:
— Ты его нашел или из гнезда вытащил?
— Нашел, — ответил Петя. — Он в траве сидел.
Птенец был почти оперившийся, пестренький, с желтым пухом вокруг клюва. Его беззащитный вид придал мне смелости, я склонилась над ним и умильно запела:
— Из гнездышка упал! Бедненький! Смотри, глазки какие испуганные!
Мимо прошли Инна и Танька Пашкова и сделали вид, что нас не заметили. Это был хороший знак. Я поднажала:
— Клювик раскрывает! Кушать хочет! Ты чем его будешь кормить?
Петя сказал, что собирается кормить птенца гусеницами, а поселит на подоконнике, в коробке. Я кивала, а сама косилась по сторонам. Возле столовой стояли и