25
Комкая в кармане программу концерта, Кинский носился по лабиринту пароходных коридоров, не в силах унять щемящую тревогу в сердце. Он спускался вниз, поднимался вверх, попадал в незнакомые салоны. Наконец он понял причину своей нервозности: он может снова услышать голос Евы. В этом все дело! Да, через какие-нибудь несколько часов он сможет ее услышать. Эта мысль привела его в такое волнение, что кровь застучала в висках.
На одной почти безлюдной палубе он чуть не столкнулся с Райфенбергом. Незаметно посторонившись, Кинский остановился, затаив дыхание. Райфенберг шел, тяжело ступая, заложив руки за спину, все лицо его было в скорбных морщинах. В эту минуту он был очень похож на Бетховена, погруженного в глубокое раздумье. Вдруг разжав сомкнутые за спиной руки, он стал энергично жестикулировать, заговорил вполголоса сам с собой, указывая пальцем на Кинского, и неожиданно повернул обратно. Кинского он и не приметил.
Но Кинского эта встреча сразу отрезвила и напомнила ему о необходимости быть более осторожным. Сейчас, сегодня ему не хотелось встречи ни с Евой, ни с Райфенбергом; быть может, завтра, послезавтра, но сейчас он еще не был к этому готов. Он проклинал пароход! Обычно, когда его что-то терзало, ему достаточно было убежать в лес и бродить там, пока не отступят одна за другою тревожные мысли, пока не вернется вновь душевное равновесие. Здесь же, в этом лабиринте коридоров и трапов, он чувствовал себя словно в плену у злого волшебника. Наконец стюард указал ему дорогу, и он попал на нос парохода, где царила удивительная тишина. Он пробирался все дальше к крайней точке носа. Тут стояли только двое молодых людей — юноша и девушка с бледным, малокровным лицом. Едва заслышав его шаги, они тотчас ушли.
Он был один и наслаждался спасительным одиночеством. Бриз к вечеру усилился и рвал полы его пальто. Холодная даль моря наполняла его сердце покоем.
Нос «Космоса» без устали разрезал волны и швырял в стороны горы пены, быстро убегавшие к корме, за которой тигровыми полосами тянулся в море далекий след. Вид буйствующей стихии захватил Кинского. Он долго стоял, низко перегнувшись через поручни, точно так же, как недавно стояли здесь молодые люди, которых вспугнул его приход. У его ног неистовствовал водоворот, и брызги летели ему в лицо. А что, если здесь чуточку поскользнуться? Самую малость…
Вдруг он резко выпрямился и, побледнев, отпрянул от поручней.
Жесткие складки пересекли его лоб, горькая усмешка искривила губы. «Ты можешь услышать ее? Да, конечно, можешь. А почему бы и нет?»
О, как пустынно море, какое оно холодное, враждебное.
Он покачал головой. «Нет, нет! — возразил он самому себе. — Ты не услышишь ее. Хватит с тебя!»
— Хватит с тебя! — повторил он. — Ты ее не услышишь. Сейчас пойдешь в каюту и заткнешь себе уши ватой. И не увидишь ее. Так будет лучше. В Нью-Йорке сядешь на первый же отправляющийся в Европу пароход и уедешь обратно. Это была бредовая затея, игра нервов, только и всего.
«Хватит с тебя», — без конца твердил он, шагая взад и вперед по палубе. Потом, наглухо застегнув распахнувшееся пальто, повернул к средней части судна. Словно густая пелена пепла, спустились на море сумерки. Ночь заволокла запад грозными свинцовыми тучами, море помрачнело, и даже колокол на фок-мачте, отбивающий склянки, всегда звонкоголосый и бойкий, звучал теперь уныло и меланхолично.
Нет, и теперь, когда вечер был близок, его решение оставалось твердым — он не пойдет слушать Еву, ни в коем случае! Но чем больше сгущались сумерки, тем сильнее становилось искушение еще хоть раз, один только раз услышать голос Евы!
Войдя в каюту, Кинский стал очень медленно, против воли, переодеваться. Разумеется, почему бы нет! Какой смысл запираться в каюте и затыкать себе уши ватой? Еву он все равно услышит сквозь любые стены. Когда он натягивал свой невзрачный, несколько старомодный смокинг, в каюту вошел Принс, уже одетый к вечеру.
— Вы все же идете в концерт?
— Да, — ответил Кинский и, улыбнувшись, смущенно покраснел.
В бесчисленных помещениях набитого людьми парохода, похожего на дворец, царило праздничное возбуждение, оно просачивалось сквозь двери и переборки и захлестывало Кинского, когда он шел по бесконечным светлым коридорам. Все эти люди, что смеются и шутят сейчас в своих каютах, вечером будут слушать голос Евы. Так почему же именно он, создавший этот голос, не может послушать, как она поет? Он, который сел на пароход с единственной целью — еще раз увидеть Еву, прежде чем свершится его судьба.
Да, только теперь у него хватило мужества до конца додумать эту мысль: прежде чем свершится его судьба!
Он шел и шел по коридорам, поднимался по широким трапам и в конце концов совсем заблудился.
Подозвав стюарда, он спросил:
— Где состоится концерт?
— Палубой ниже, сударь, в зале.
Так Кинский попал в зимний сад, расположенный между рестораном «Риц» и концертным залом. Яркий свет, лившийся из раскрытых дверей ресторана, и экзотическая роскошь оранжереи в первое мгновение привели Кинского в замешательство. Он подумал о Санкт-Аннене… О своей пуританской спальне, о своем убогом кабинете с деревянным Христом.
Наконец он набрел на глубоко затененную нишу, где никто не мог его видеть, и почувствовал себя в безопасности. В белом мерцании мраморной чаши бассейна тихо журчал фонтан.
За зеленой стеной листвы к залу двигался людской поток: золотые туфельки, развевающиеся платья, сверкающие камни на беломраморных шейках, парящая над всем этим волна благоуханий — мир, который он давно покинул. Неужели этот мир все еще существует?
В зале стоял гул голосов. Но вот двери закрылись. Наступила тишина, и кто-то произнес несколько вступительных слов. Это был директор Хенрики. Он представил публике Еву Кёнигсгартен, воздав должное ее душевной щедрости и постоянной готовности послужить своим искусством благотворительным целям.
Раздался гром аплодисментов — зал приветствовал Еву.
У Кинского захватило дыхание. Он сидел в своей нише, боясь пошевелиться. Вот она стоит на эстраде у рояля, излучая покоряющую силу, она кажется выше, чем на самом деле, он ясно видит ее чуть побледневшее, словно осунувшееся от волнения лицо. Он видит страх в ее черных зрачках, но другим ее страх незаметен. Закрыв глаза, он видит ее всю. Видит, как спокойно дышит ее грудь, — так, как он учил ее. В этот миг безмерного напряжения она и впрямь хороша. Она кланяется, слегка улыбаясь, она серьезна, необычайно серьезна и торжественна. Вот она обращает взор к роялю — она готова. О, он видит все. Сотни раз этот взор обращался к нему, говоря, что можно начинать.
Рукоплескания затихли, потом, снова нарастая, вихрем пронеслись по залу, им нет конца. Возгласы. Выкрики. Настоящая овация! Ева опять кланяется, он видит, как внезапно вспыхнуло ее лицо, — значит, овладела собой, превозмогла страх. Все еще гремят аплодисменты.
Сердце Кинского бьется мелкой быстрой дробью, он слышит, как оно трепещет. Да, теперь Ева стоит на эстраде победительницей, а он притаился в полумраке ниши. Вот до чего дошел восторг публики — ей никак не дают начать! Нет, не зависть чувствовал Кинский в своем бешено бьющемся сердце, нет, не зависть. Его честолюбие угасло, то была, скорее, лишь тихая скорбь.
Ева сумела взобраться на стеклянную гору, думал он, со скользких склонов которой даже самые ловкие и отважные скатывались в пропасть. А она вот стоит на вершине, рядом с немногими избранными, с теми, кто одолел гору. Она! Не он! Он принадлежит к тем многим, что сорвались с ее гладких стеклянных склонов. Что же тут особенного? Он не единственный, стыдиться тут нечего, если знаешь, что храбро сражался. Он видел перед собой неисчислимое множество низверженных, из тысяч едва один достигал вершины, а иные, уже взобравшись, умирали от изнурения. Это и есть извечная трагедия искусства, сжигающая, испепеляющая, уничтожающая одержимых. Его тоже сожгла и испепелила эта трагедия. Здесь сражались лучшие, благороднейшие и отважнейшие сыны всех народов, их пророки и глашатаи, несущие людям свет и разум.
Да, Ева была одной из избранных, одной из тех, что взобрались на вершину стеклянной горы, полные жизненных сил!
Понимала ли публика, чей восторг не давал ей сегодня начать концерт, чудо такого восхождения? О нет, то была не зависть, а лишь тихая скорбь, и он это сознавал.
Еще не стих шум аплодисментов, как уже зазвучал мягкий, чистый перезвон колокольчиков. Медленно, выделяя каждый звук, словно обрамляя его молчанием, замыкая в тишину. Это была интродукция к одной из песен Шуберта, четвертый и пятый такты.
Играл Райфенберг. Среди сотни пианистов Кинский узнал бы его туше, легкое, как дуновение, хотя, быть может, излишне мягкое. Едва только кончики его коротких пальцев погружались в клавиши, как бы лаская слоновую кость, она оживала, делалась послушной, гибкой. Он видел, как Райфенберг сидит, полузакрыв глаза, трагически нахмурив высокий лоб, и дышит в такт мелодии, зачарованный ею.
Отзвучала интродукция. Пауза в полтакта. Ах, каким бесконечно долгим может быть полтакта! Вечностью! Он опять услышал плеск маленьких фонтанов.
Но вот из тишины возник шепот скрипки, звон стекла, в которое бьется ветер, — голос Евы. Он донесся сюда, словно легкое дуновение, едва слышный, но вдруг разлился, звонкий, сверкающий, и победоносно взмыл ввысь. Для ее голоса может быть только одно сравнение: расплавленный металл внезапно прорвал тонкую опоку и с силой плещет из нее. Лучшего сравнения не найти, размышлял Кинский. Ее голос ослепляет, обжигает, как пламя, он вселяет в сердце жар, огонь и страсть. Ева закончила песнь тихо, теперь у нее было и великолепное пиано, прежде оно ей трудно давалось.
Свойственная ей прежде неуверенность в первых тактах, неприметные колебания, ощутимые только для изощреннейшего слуха, теперь исчезли, с первого же такта ее голос звучал уверенно и безупречно. Она пела с непостижимой легкостью, которая поразила даже его, чьей ученицей она была. Но своеобразие и неповторимость ее пения заключались в звенящем, ликующем тембре голоса, способном воодушевить даже вконец отчаявшегося.
Сегодня она в ударе, отметил про себя Кинский, задумчиво покачивая головой. Кого она любит? Он так хорошо ее знал. Этот бурный, ликующий тон, покоривший весь мир, появляется у нее только тогда, когда она любит. Он улыбнулся. Так кого же она любит? Она всегда кого-нибудь любит. Как цветок без влаги, она не может жить без любви.
О, его сердце не волновала ревность, все давно прошло. Его теперь ничто не волновало. Только слух, живой и чуткий, жил еще в нем, только слух! Какое наслаждение слушать голос Евы! Он доносится к нему, словно из далекого мира, давно им покинутого. Он больше не слышал журчания маленьких фонтанов.
26
За несколько часов до выступления на Еву всегда нападал какой-то панический страх. Она так дрожала, будто ей предстояло выпрыгнуть из летящего аэроплана. Горло сковывало, она совершенно теряла голос и не могла выдавить ни звука. Однажды в Стокгольме, когда она пела в концерте, у нее вдруг выступила на губе кровь; казалось бы, пустяк, но она так перепугалась, что и по сей день не знает, как ей удалось допеть песню до конца.
Марта помогала ей одеваться.
— Почему ты так нервничаешь сегодня, Ева? — спросила она.
— Нервничаю? Попробуй-ка ты выйти на сцену и спеть!
— Я? — Марта простодушно рассмеялась и вскинула на Еву свои темные глаза. — Но я ведь не ты?
— Знаю, знаю, Марта! Посмотри-ка лучше, туго ли натянуты чулки, сползать не будут? И дай мне сигарету.
— От курения ты еще больше нервничаешь! И профессор это говорит…
— Ну и пусть его говорит, он всегда мелет вздор! — крикнула Ева в ярости.
Да, она умеет петь, этому ее обучили; допустим, и играть умеет, если ее хорошенько помуштруют, но она создана не для того, чтобы выступать перед публикой и давать себя разглядывать толпе.
Вскоре за ней зашел Райфенберг. Вид у него был спокойный и торжественный.
— Ты готова, Ева? Накинь на себя шаль, в коридорах может просквозить.
— До свиданья, Ева! — сказала Марта и набросила ей на плечи желтую шаль с длинной бахромой.
Ева пожала Марте руку, словно прощалась навеки. Затем, не помня себя от страха, будто шла на эшафот, машинально двинулась за Райфенбергом.
В небольшом салоне, прилегавшем к залу, ее ожидал директор Хенрики. О, этого ей еще не хватало перед выступлением! Она стояла с застывшим, неподвижным лицом, не говоря ни слова.
— Вы готовы, сударыня? Благодарю. Я в нескольких словах представлю вас публике, так получится торжественней. — И Хенрики выскользнул из салона.
Райфенберг распахнул дверь.
— Смелей, Ева! — сказал он, улыбаясь. Он всегда говорил одно и то же, всегда тем же безразличным тоном, словно и понятия не имел, каково у нее на душе.
Ева потрогала амулет, который носила на груди, — крохотный портрет дочурки и золотой крестик матери, — и сделала несколько шагов вперед, ничего не видя перед собой. Она тяжело дышала и едва заметно улыбалась. Волна рукоплесканий покатилась ей навстречу. Волна, всегда спасавшая ее. За эти короткие секунды дыхание успокаивалось, и она приходила в себя. Люди аплодировали, вскочив с мест. Зал сверкал. Синими и зелеными огоньками искрились драгоценные камни на руках и шеях женщин. Ева отвесила сдержанный поклон, в котором были смирение и гордость. Ее влажные яркие губы улыбались, обнажая ряд белоснежных зубов. Этот поклон она репетировала тысячу раз.
Утром, на палубе, загорелая, с развевающимися волосами, раскрасневшимися щеками, она многим показалась похожей на миловидную, несколько разгоряченную деревенскую девушку. Сейчас у нее был вид гордой, холодной, уверенной в себе знатной дамы, никто и не подозревал, что сердце у нее в груди бьется, как у испуганной птицы. Она еще раз потрогала талисман на груди, сосчитала до десяти и кивнула Райфенбергу.
Сразу же ее слуха коснулись первые аккорды интродукции. И она запела. Лишь после трех-четырех тактов она услышала свой голос. Страх исчез. Она взглянула на Райфенберга, его глаза сияли, губы вытянулись трубочкой, будто он собирался свистеть, — Райфенберг был доволен. Он даже едва заметно улыбнулся, и теперь Ева сама услышала, что голос ее чист и звучен. Она пела для Вайта, то была песнь любви. Она знала, что он здесь, в зале, но Ева просила его сесть так, чтобы она не могла его видеть. У нее даже хватило духа окинуть глазами зал и публику. Ее взгляд привлек сверкающий желтый камень на плоской груди дамы с огненно-рыжими волосами — должно быть, на редкость крупный брильянт. «Это Салливен», — подумала она. Теперь Ева была уверена в успехе.