И бледный от ярости Уоррен пустился бегом вниз по лестнице.
12
Весь день Кинский с трудом сдерживал волнение, в его глазах застыло какое-то отсутствующее, напряженное выражение. Уоррен заметил, что он после обеда приоделся, видимо, собрался куда-то: тщательно умывшись и причесавшись, надел свой темный, немного поношенный костюм. Почувствовав на себе взгляд Уоррена, он поднял на него глаза и чуть улыбнулся.
— Иду засвидетельствовать свое почтение госпоже Кёнигсгартен, — сказал он тихо, еще более тихо, чем обычно.
— Да? — рассеянно отозвался Уоррен: он все еще кипел от обиды и злости на Вайолет за ее жестокую и несправедливую отповедь.
Не было еще пяти, а Кинский уже медленно поднимался на верхние палубы, где была каюта Евы. Временами у него слегка кружилась голова и ему приходилось держаться за перила: вчерашний приступ морской болезни все еще давал себя знать.
Кинский переживал один из тех дней, когда он, полностью уйдя в себя, весь поглощенный своими мыслями и видениями, едва замечал, что делается вокруг. Он шел как лунатик, смотрел на встречных, не видя их. По временам у него смутно мелькала мысль, что через несколько минут он будет стоять лицом к лицу с Евой, и все же он не думал об этой встрече, которая была для него вопросом жизни и смерти, — как будто она потеряла всякое значение. Как ни странно, думая о Еве, он видел только ее руки, ничего, кроме рук. В ту пору, когда он руководил ее занятиями, руки Евы долго его не удовлетворяли, были для него истинным мучением. Они казались ему примитивными, не вязавшимися со всем остальным в ней. Многие месяцы он учил ее выражать руками всевозможные чувства — способность, свойственная чуть ли не всем женщинам. Чего только они не умеют ими выразить! Их руки умеют просить, умолять, заклинать, проклинать, радоваться, отчаиваться — они все могут! Кинский накупил великое множество репродукций с картин старых мастеров. «Здесь, Ева, ты видишь, как женщина несет вазу с фруктами, здесь — как мать прижимает к груди свое дитя, а здесь — как любящая женщина обвивает руками шею милого».
— Да-да, вижу, — растерянно отвечала Ева, взволнованная всеми этими великолепными, блестящими репродукциями, открывшими ей сокровища музеев всего мира. — Вижу, вижу и все это изучу и всему научусь!
И она училась — со свойственной ей одержимостью.
Руки Евы! Но почему они сейчас так его поглотили, эти руки? Ведь через минуту он их увидит!
Кинский вышел на палубу, где находилась ее каюта, и здесь ему на миг бросилось в глаза лицо молодого человека с удивительно правильными чертами. Только много позже, когда он был уже у Евы, ему вспомнилось, что это был тот самый молодой человек, которого он вчера видел подле Евы, тот самый, что приезжал к его Грете в Санкт-Аннен.
Кинский заплутался в коридоре. Кто-то из стюардов заметил его растерянность.
— Что вам угодно, сударь? — спросил он.
Кинский остановился и долго думал.
— Я ищу каюту госпожи Кёнигсгартен, — ответил он наконец.
— Сюда, пожалуйста, вот эта дверь.
Теперь он стоял у самой двери, и сердце в нем так отчаянно колотилось, что ему казалось, будто вздрагивает весь коридор. За дверью послышался тихий смех.
Кинский постучался.
— Да? — отозвался звонкий, жизнерадостный голос.
Он машинально нажал на ручку двери, отворил ее и что-то невнятно пробормотал, сам не понимая, что говорит.
— Феликс? Входи же.
Внезапно его глазам предстала Ева — воплощение блеска и силы. Грезившему наяву Кинскому показалось, что она источает какой-то волшебный свет.
Однако Ева была растеряна не меньше его. Она протянула ему руку. Краска бросилась ей в лицо, но она быстро овладела собой и заговорила. Кинский рассеянно отвечал. Позже он никак не мог вспомнить, о чем они говорили.
— Конечно, я была просто ошеломлена, когда получила твое письмо, Феликс. Ты на этом пароходе! Какое совпадение! Но тут я вспомнила, что ты однажды вел переговоры с оркестром Филадельфийской филармонии. Я читала об этом в газете. Правда, с тех пор прошло много времени…
— Нет, я здесь по другой причине, — уклончиво ответил Кинский. И, опустив глаза, добавил: — Переговоры с Филадельфией так ничем и не кончились.
— Ну, я не собираюсь выведывать твои тайны, — ответила Ева и засмеялась, чтобы скрыть волнение в голосе.
Надо признать, Кинский явился в самый неподходящий момент. С эгоизмом всех влюбленных она именно теперь всякую помеху ощущала как нечто невыносимое для себя и решила, что окажет ему сердечный прием, не лишенный, однако, некоторой сдержанности. О, она готова была многое простить, но никогда, ни за что не сможет забыть его прошение о разводе. Не простит и того, что он похитил Грету прямо на улице. Она собиралась поболтать с ним полчаса, как со старым знакомым, с приятелем, и на этом бы все кончилось. Откровенно говоря, Ева сильно побаивалась этой встречи. Но сейчас, когда Кинский вел себя очень тактично, почти смиренно, она даже обрадовалась, что столь неожиданно свиделась с ним, и с каждой минутой становилась все более спокойной, даже веселой.
— Вот чай. Прошу, Феликс. Может, выпьешь чашечку?
— Благодарю, не откажусь.
Руки Евы! Он смотрел на них, не отрываясь. Сейчас слились воедино мечта и действительность. Как хороши ее руки, как гибки, как выхолены! Пальцы, хоть и суженные к ногтю, все же были чуть толстоваты. От тяжелой работы в юности.
— Какими красивыми стали твои руки, Ева! — сказал он, когда она подала ему чашку чаю. — Ты помнишь еще наши занятия? Помнишь, как держат в руках вазу с фруктами?
Ева оживленно закивала в ответ.
— О! Ты имеешь в виду дочь Тициана? Забыла ее имя… Смотри! — И плавным движением Ева вскинула руки: казалось, будто она кончиками пальцев держит вазу: — Вспомнила, вспомнила! — засмеялась она. — Ее звали Лавинией!
— Умница! — восхищенно заметил Кинский и улыбнулся. — А вот как дочь Тициана держит голову, этого ты, наверное, не помнишь?
— Нет, помню! — Ева встала и, высоко воздев руки, с идеальной точностью воспроизвела нужную позу.
— Ты способная ученица, Ева, — восхищенно заметил Кинский.
— Да, я много и усердно училась, — ответила она, почти с нежностью взглянув на него своими иссиня-серыми глазами. — У тебя! — добавила она и в знак благодарности низко ему поклонилась. — Ты был превосходным учителем!..
Теперь они болтали о всякой всячине, перескакивая с одного на другое. «Как твое здоровье, Феликс?» — «Хорошо!» — «А как поживает твоя мать? Как идет работа? Надеюсь, хорошо?» Грета ей рассказывала, что он работает день и ночь. Сама она где-то читала, будто он написал новую оперу и что она скоро появится. Или об этом ей рассказывал Райфенберг?
— Увы, до этого еще далеко, — мрачно покачал головой Кинский. — Ведь я никогда ничего не довожу до конца. Ты знаешь. Может, это мой рок — никогда ничего не кончать. — Кинский взглянул ей прямо в глаза, затем скривил свои узкие губы в горькую улыбку и отвел взгляд.
Еще бы! Ева прекрасно знала, что он не умеет ставить точку. В этом и была его трагедия. Сейчас она пыталась что-либо прочесть на его лице, с годами ставшем ей совсем чужим, — ведь она видела его лишь изредка, да и то во сне, и всегда искаженным гневом и ревностью. Бедный Феликс, он очень плохо выглядит и так изжелта-бледен, — видно, редко бывает на воздухе. Хрящеватый нос еще больше выдается вперед, а глубоко запавшие глаза горят мрачным огнем.
На лице Кинского Ева подметила еще одну незнакомую ей черту: выражение полной отрешенности и отчаяния. В его блуждающем взгляде она прочла безразличие человека, живущего в другом мире и почти чуждого всему земному.
Лицо Кинского нервно подергивалось, и Ева заметила, что, разговаривая, он все время к чему-то прислушивался. Она забеспокоилась. Из ванной доносился какой-то шум. Это Марта, глупая, не могла уж посидеть тихо! Кинскому в это мгновение вспомнился молодой человек, встретившийся ему на палубе… да, да, тот самый, что в метель вышел из таксомотора у ограды Санкт-Аннена. Что это? За стеной разбился стакан. Ах так, их подслушивают! Ева окружила его соглядатаями!
Он умолк на полуслове и встревоженно спросил:
— Там есть кто-нибудь?
— Да, это Марта, она там прибирает. Ты же ее помнишь, — холодно, почти наставительно сказала Ева.
— Да, да, конечно, — ответил Кинский и, ядовито усмехнувшись, взглянул на нее.
До чего же ей были знакомы и этот взгляд, и эта его улыбка! Они как бы говорили: «Ты, видно, мне не доверяешь? Боишься, как бы я тебе не перерезал горло?» В этом сказался весь Кинский, каким она знала его прежде. Ева вдруг испугалась и пожалела, что приняла его: никогда нельзя знать, что он в такой момент сделает.
Однако, к ее удивлению, он ничего не сделал. Не перевернул кресла, не стал буйствовать, нет, он только примирительно улыбнулся и продолжал говорить. Он слышал ее концерт, сидя возле самого зала, в оранжерее. И должен прямо сказать, что она сделала большие, колоссальные успехи.
Ева покраснела. Кинский знает, как она ценит его мнение! Ведь он был ее первым учителем. И Ева снова в знак благодарности низко ему поклонилась. Но на этот раз в ее голосе слышался холодок. Ей явно не терпелось закончить разговор.
Кинского бросило в дрожь. Он хотел поблагодарить ее за исполнение колыбельной песни, но постеснялся.
— Еще сигарету? — предложила Ева.
— Благодарствую.
Кинский сник. Он понимал, что разговор окончен: от нее теперь веяло полным равнодушием. Поначалу ему послышались в ее голосе какая-то сердечность и участие, но он, видимо, ошибся. Это был голос хорошо воспитанной дамы, которая вежливо его приняла и так же вежливо с ним простилась. В ее сердце не осталось ни следа, ни малейшего намека на какое-либо чувство к нему.
Теперь оба молчали.
И все же — он быстрым взглядом окинул ее лицо — Ева единственное в мире существо, которое могло бы его спасти. Хоть бы несколько дней побыть подле нее — и он спасен! Он боялся смерти, бежал от нее. Сказать ей об этом? Крикнуть ей это в лицо?
Поднявшись, Ева принялась искать что-то на рояле.
Ему опять показалось, что она излучает свет. Он встал и хотел было протянуть к ней руки. «Ева! Ева! — хотелось крикнуть ему. — Спаси меня! Спаси! Я страшусь смерти!» Но у него недостало сил ни протянуть руки, ни крикнуть. Внезапно вокруг Евы появился огненно-красный контур. Он что-то пробормотал, Ева обернулась.
Кинский, бледный как смерть, рухнул в кресло. Он был в обмороке. Ева испугалась и все же подозрительно следила за ним. «Может, это все разыграно, — подумала она. — Он способен на все».
— Марта!
Вбежала испуганная Марта. «Ох уж этот барон! От него одно беспокойство», — говорил ее мрачный взгляд, брошенный на Кинского, лежавшего в кресле без сознания.
— Что случилось, Ева?
— Скорее, воды! — Ева смочила бледное лицо Кинского одеколоном. Он сразу очнулся и встал.
— Прости меня, Ева, — пробормотал он в чрезвычайном смущении. — Это от морской болезни, я совершенно не выношу моря. — И он, шатаясь, двинулся к двери. — Прости, что напугал тебя, — добавил он, пытаясь улыбнуться. И исчез, прежде чем Марта успела принести воды. Ева облегченно вздохнула, хотя ее все еще била дрожь.
13
Когда миссис Холл постигали несчастья, она принимала глубоко оскорбленный вид. В такие дни она избегала людей: ведь у нее не было ни единого друга. Попроси она милостыню, никто не подал бы ни цента.
Дурные вести о банке Холла и Уэбстера, полученные от брата Чарли, так ее потрясли, что она весь день не выходила из каюты. Усевшись в кресло и обиженно поджав губы, эта элегантная дама с пышной короной седых волос принялась собственноручно штопать крошечные дырочки на шелковых чулках, поблескивая холеными ноготками, покрытыми бесцветным лаком.
Так она трудилась целый день и ощущала нечто вроде восторга самоистязания, видя, что, несмотря на все ее старания, груда чулок, нуждавшихся в починке, почти не уменьшилась. Она наслаждалась своим мученичеством. Обычно, путешествуя, она возила с собой рваные чулки неделями, а то и месяцами, пока, наконец, рассердившись, не швыряла их в мусорную корзинку в каком-нибудь отеле.
Если с ней заговаривали, она не отвечала, но, оставшись одна, то и дело вздыхала:
— Ах, Джон, Джон!..
Конечно, Джон — славный человек, но в денежных делах он смыслит не больше ее кухарки. Сперва эта чикагская афера с зерном, затем история с нефтью, в которую вовлек его этот бессовестный лорд Керкуолл, а теперь — фермеры! Ах, Джон!.. Она качала своей седой, красиво причесанной головой. Как велико, как безмерно велико ее несчастье!
Дочери время от времени заходили к ней в каюту, чтобы развлечь ее, однако неизменно заставали мать с выражением смертельной обиды на лице: целиком поглощенная своей работой, она едва удостаивала их ответом.
— Возможно, вскоре мы получим от отца более утешительные вести, — сказала Мери.
Без ведома матери они послали телеграмму в Оклахому с просьбой немедленно сообщить о положении дел. На пароходе ходили слухи, будто банк Холла и Уэбстера был вынужден прекратить платежи. Они то и дело бегали в радиорубку, к Штаалю. Тот охотно любезничал со всеми тремя, однако ответа на телеграмму все не было.
Миссис Холл, покорная судьбе, страдальчески вскинула брови.
— Милые вы мои! — вздохнула она. — Если бы вы только знали, что вас ожидает! Починю-ка я, пожалуй, и ваши платья. Покажете мне их завтра.
Вечером дамы Холл ужинали в каюте. Лицо матери выражало столь безутешную скорбь, что стюард прислуживал, словно на похоронах. Вайолет расщедрилась и угостила всех вишневой настойкой, до которой сама была большая охотница, а Мери заказала шартрез. Но на мать сегодня решительно ничего не действовало. Она с насмешкой и отчаянием взглянула на дочерей.
— Спасибо, спасибо! — сказала она. — Вы швыряете на ветер последние доллары. Ах, девочки, девочки! Что-то вас ждет? — И миссис Холл изъявила желание немедленно лечь спать: видит бог, она сегодня достаточно поработала и просто изнемогает от усталости.
Дамы Холл занимали две каюты: в одной спала миссис Холл, во второй, в изрядной тесноте, ютились дочери. Наверху призывно гремела веселая, бравурная музыка.
— Ступайте-ка туда! — сказала мать. — Вы ведь любите танцы. Оставьте меня одну с моими заботами: я старая женщина.
Но дочери наотрез отказались, у них сегодня не было никакого желания танцевать, они страшно устали. Так что все отправились спать. Только Мери слетала в радиорубку к Штаалю — узнать, не пришла ли телеграмма. Долгое время девушки лежали молча. Затем услышали, как мать мечется в постели и стонет.
— Все мы кончим домом призрения! — вздыхала она. Миссис Холл совершенно забыла, что у нее, не говоря уж о драгоценностях, отложено на черный день двадцать тысяч долларов, сэкономленных в последние годы из денег, выдаваемых ей на расходы.
— Ну что ты, мамочка! — запротестовала Мери своим низким грудным голосом. — А мы на что? Что ж ты нас со счетов сбрасываешь?
— Да, вот именно сбрасываешь! — вставила Этель с деланным возмущением.
Только Вайолет, всецело занятая своими мыслями, промолчала. Боже правый, как она вела себя сегодня с Уорреном! Не лучше какой-нибудь вульгарной, невежественной мещаночки, отчитывающей своего мужа за какой-то промах. Как она могла себе это позволить? Что он мог о ней подумать? Вайолет просто сгорала от стыда.
Мери и Этель принялись излагать свой великий план действий, ибо вовсе не собирались сразу сдаваться. О нет! Если плакали их денежки, что ж, они заработают новые, будут загребать их лопатой. Тут и сомневаться нечего, не идиотки же они в самом деле.
— Мамочка! Да разве ты вырастила идиоток!
И Мери заговорила о фешенебельном магазине на углу одной из центральных улиц, — не магазин, а просто чудо! Они вполне могут на нее положиться, она переговорит с домовладельцем, состроит глазки ему, архитектору и всяким там дельцам; она хоть сейчас готова спорить на тысячу долларов, да, на тысячу долларов, что им оборудуют этот замечательный магазин в кредит.