Спи, спи.
Задвижка звякала, стены скрипели. Он слышит, как ветер стучит в окна его огромного кабинета с почерневшим бревенчатым потолком. Слышит, как шумит лес. Бледный месяц боязливо проскользнул над поляной. Кинский чует запах влажного чернозема в Санкт-Аннене. Он сидит у своего письменного стола, но теперь в нем нет и тени беспокойства. Он знает: в действительности он не там, он далеко от письменного стола и от спасителя с мерцающими глазами. Он чувствует себя в безопасности. Он сбежал. Здесь спаситель не властен над ним.
Он сбежал от спасителя с мерцающими глазами, от кабинета, населенного призраками, от матери, от своих мыслей, от самого себя. Да, он сбежал от самого себя!
Сраженный бедой, он бежал сюда, на этот пароход, бежал к человеку, в котором видел свое спасение. Ева? Быть может, голос Евы тронет его, быть может, ее ясные глаза укажут ему выход из беды? Быть может, есть еще надежда? А может быть, он ее вовсе и не увидит, может быть, завтра ему незачем будет унижаться перед нею, может быть, завтра он сам найдет свой путь? Да, и такое вероятно, вполне вероятно.
Принс вовсю храпел, на пароходе все спали мертвым сном, и только он один лежал, не смыкая глаз. Тут его слуха коснулся далекий гул. В лихорадочном состоянии между сном и бодрствованием Кинский с тревогой воспринял этот гул, точно весть из другого мира. Он родился где-то в глубине охваченного сном судна, разросся до рева исполинской медной трубы и, постепенно затихая, умолк. Звук был невероятной силы, и все же казалось, что шел он из какой-то бесконечной дали, из иного мира. Море и небо содрогнулись.
Кинский лежал, как парализованный, все тело лихорадило, на лбу выступил пот. Его объял ужас. Потрясенный до мозга костей, он приподнялся на постели. Нет, то был не земной голос, то был голос из потустороннего мира, призывавший его к себе. То была сама судьба, ее зов, то была смерть, подавшая свой голос через моря и континенты.
На корабле тишина. Ни стука машин, ни храпа. Казалось, голос из потустороннего мира испепелил весь корабль.
Некоторое время спустя снова запели трубы. Это были зовущие звуки горнов, туб, старинных тибетских тромбонов. Ее величество Судьба снова подавала свой торжествующий голос через моря и континенты. Даже когда он понял, что звуки эти не что иное, как сирена «Космоса», попавшего в полосу тумана, он еще долго не мог освободиться от своего мистического страха.
Вконец обессилев, Кинский внезапно уснул.
12
«Космос» пробудился от сна.
Кочегары сменились с ночной вахты и в ярко освещенной душевой смывали угольную пыль и пот с обнаженных тел. Как средь бела дня, они громко переговаривались между собой, потом у открытых иллюминаторов, на ледяном ветру вытирались и жадно вбирали в легкие свежий воздух. Со своих железных коек поднялись пассажиры средней палубы, в большинстве польские и русские эмигранты. Бородатые мужчины в угрюмом молчании смотрели через иллюминаторы на море. Им было страшно. С женами и детьми они ехали навстречу неясному будущему, такому же мрачному и коварному, как это серое море за бортом.
Рядом в женском отделении хныкали и кричали дети, матери кормили грудью младенцев. Ночью у одной болезненной женщины, польки из Галиции, начались предродовые схватки; ее унесли, и женщины были полны дурных предчувствий.
А «Космос», содрогаясь снизу доверху, стремительно летел вперед. В каютах, на носу и на корме вспыхнули лампочки, здесь спали люди, привыкшие подниматься спозаранку. Только в средней части судна все было тихо, хотя столовые и коридоры уже сияли ярким светом.
Палубы, еще мокрые после утренней уборки, пахли влажным деревом; иллюминаторы, выходившие на море, запотели. Вот из-за угла выбежал Уоррен Принс; в темпе хорошо тренированного бегуна он сделал несколько кругов. Потом на лифте спустился в гимнастический зал. Здесь спортивные снаряды и приборы блестели, точно в клинике. Резвым галопом он поскакал на снаряде для верховой езды, потом побоксировал, нанося сильные, ожесточенные удары по боксерской груше. От резких движений тело его разогрелось и раскраснелось. От него шел пар, как от лошади после утреннего галопа. Уоррен был доволен.
Еще не совсем отдышавшись, он спустился вниз, в роскошный плавательный бассейн. Стены бассейна были желтовато-розовые, чаша — зеленая, малахитовая. С шумом падали в нее каскады подогретой морской воды. В этот ранний час здесь было пусто, ни души. Все выглядело так, будто пароходная компания построила «Космос» специально для Уоррена Принса.
Но тут Уоррен заметил еще одного посетителя. В бассейне спокойно плавал старик, седые пряди его волос колыхались на воде. Это был Бернгард Шваб, владелец и издатель «Нью-Йорк стандарт», одна из тех легендарных личностей, что поднялись из нищеты. Он был другом трех президентов и в течение сорока лет одним из созидателей живой истории Соединенных Штатов.
Когда Уоррен вышел из бассейна, было еще довольно рано. Но мастера в парикмахерском салоне уже усердно трудились, один за другим открывались магазины. Здесь, внизу, помещался роскошный универсальный магазин, полный дорогих вещей, просто Rue de la Paix[12] в миниатюре: изысканные украшения, сверкающие камни, усыпанные брильянтами часы с браслетами, французские шляпы и костюмы, драгоценные меха, соблазнительные шелка и парча. В цветочном магазине пышнотелая продавщица, воплощенная Юнона, с подкрашенными губами и ярким лаком на ногтях поливала из лейки букеты роз и кусты сирени. Заигрывая, Принс сказал ей несколько любезностей. С самого раннего утра он чувствовал себя таким богатым, что мог себе позволить некоторое расточительство. Он долго выбирал и в конце концов купил красную гвоздику. С этой великолепной красной гвоздикой в петлице Уоррен счел себя во всеоружии на весь день и вышел из магазина, вполне уверенный в своей неотразимости.
Он отправился в столовую позавтракать, так как форменным образом умирал от голода. Зал был еще пуст. За столами сидели несколько мужчин с розовыми после купанья и бритья лицами. Это были служащие крупных промышленных или торговых фирм, привыкшие всегда рано вставать, чтобы управиться со своими повседневными делами. Женщин почти не было видно.
Поблизости от своего стола Уоррен заметил поблескивающую бронзовым загаром лысую голову с жидким веночком волос на затылке. В ту же минуту обладатель бронзовой лысины повернулся к нему.
Это был профессор Райфенберг, учитель и концертмейстер г-жи Кёнигсгартен. Профессор узнал Принса, улыбнулся ему и жестом подозвал к себе.
Уоррен просиял и подошел к Райфенбергу. Две вещи всегда вызывали в нем уважение: талант и богатство. Талант и богатство редко сочетаются в одном человеке, такой человек был бы для Уоррена богом!
Кинский, подумал Уоррен, приближаясь к Райфенбергу.
Профессора Райфенберга Уоррен знал давно. Как-то в Бостоне, три года назад, он пытался взять у него интервью. Он был тогда еще студентом и писал маленькие заметки для «Музыкального обозрения». Никогда еще ни одна знаменитость не обходилась с ним так пренебрежительно: Райфенберг попросту вышвырнул его вон. На следующий год он снова отважился зайти к профессору. На этот раз Райфенберг оказался милостивее и постарался загладить свою грубость. «Ах, это вы! — сказал он. — Бог ты мой, у вас уже появились усики! Подумать только!..»
Вчера, в экспрессе, доставившем пассажиров в гавань, он опять увидел Райфенберга — тот был один в купе первого класса и спал. Уоррен уселся напротив. К его удивлению, профессор, проснувшись, принял его с большим радушием, как старого знакомого.
— Бостон, Бостон… Да, я очень хорошо помню вас, господин Принс! — Непревзойденный во всем мире исполнитель Шопена помнил его имя.
— С добрым утром! — сказал Уоррен, подойдя к столу Райфенберга. Он испытующе посмотрел в лицо профессора. Но сегодня Райфенберг был в превосходном настроении. — Позволите позавтракать вместе с вами, профессор? — продолжал Уоррен и без особых церемоний присел к столу. — Вчера в поезде нас, к сожалению, прервали, и вы не успели закончить свой рассказ. Кроме того, у меня есть к вам вопрос, и немаловажный.
Райфенберг сделал широкий, приглашающий жест.
— Прошу вас, господин Принс! — сказал он. — У вас ко мне вопрос?
— Да, вопрос, и, как мне кажется, важный. Не скажете ли вы фамилию человека, за которым была замужем госпожа Кёнигсгартен?
— Фамилию человека, за которым была замужем госпожа Кёнигсгартен? — рассеянно и задумчиво переспросил Райфенберг. — Так вы, значит, хотите знать фамилию ее мужа? Минуточку!
Райфенберг подозвал стюарда и завел с ним продолжительный разговор. Он уже отведал кое-каких закусок, но сейчас речь шла о чем-нибудь более существенном. Райфенберг подмигнул Принсу.
— Дорогой мой друг, — обратился он к нему. — Я сам философ, но придерживаюсь мнения того философа, который сказал: почему только дураки должны вкусно есть?
Столы ломились от роскошных яств, доставленных сюда со всего света. Но два десятка самых разнообразных рыбных блюд и сотни лакомств не могли соблазнить Уоррена: день следует начинать скромно, как это делают крестьяне, а в обед можно и кутнуть. Он заказал чай, кашу, яичницу с ветчиной и грейпфрут.
— И это все? — иронически спросил Райфенберг. — Вам, современным молодым людям, не хватает фантазии.
Уоррен ответил, что должен щадить свой желудок, но Райфенберг презрительно рассмеялся.
— Никогда не щадите свой организм, мой молодой друг. Тогда вы проживете в свое удовольствие, и, вероятно, вам посчастливится раньше умереть. Человек, который хоть немного себя уважает, не живет до старости.
13
Профессор Райфенберг был мал ростом и коренаст. Лоб составлял большую часть его лица. Не лоб, а купол в тонком веночке курчавых седых волос, словно взъерошенных резким ветром. Лоб и лицо оживляла непрестанная мимическая игра, отражавшая вихрь меняющихся настроений: в одну секунду трагическое величие Цезаря сменялось невинным весельем ребенка.
Когда-нибудь Уоррен выберет время и напишет роман. Пока, к сожалению, до этого еще не дошло. Но он чувствует в себе призвание, и вполне возможно, что он еще сделается американским Бальзаком или Диккенсом. Как знать?
До поры до времени, разумеется, ему придется довольствоваться беглыми записями своих наблюдений на листках блокнота. В одном из таких блокнотов профессор Райфенберг обрисован им как «человек, проживший три жизни».
— Да, я прожил три жизни, — сказал однажды Принсу Райфенберг (это было во время второй их встречи в Бостоне), — и каждая в отдельности настолько богата, что ее одной хватило бы с избытком. Вы не верите мне, молодой человек?
Райфенберг родился в Венгрии, в семье школьного учителя. В двенадцать лет он впервые выступил с публичным концертом в Вене — городе, где, по его словам, больше музыки, чем во всех столицах мира, вместе взятых. Он объездил всю Европу, у него было полдюжины фраков, он играл перед королями и королевами и был награжден четырнадцатью высокими орденами.
В семнадцать лет у Райфенберга была первая возлюбленная или, лучше сказать, первая его большая любовь: он похитил девушку из знатной семьи и увез ее в Париж.
Это была первая жизнь Райфенберга.
В двадцать лет он стал преподавателем Петербургской консерватории по классу рояля, преемником Рубинштейна. «Знаете ли вы, молодой человек, кем был Рубинштейн? Богом с брильянтовыми руками!» Здесь, в Петербурге, он, Райфенберг, жил, как пуританин, как монах; в ту пору он занимался глубокими проблемами, которые двадцатилетнего юношу с живым умом могут привести на грань безумия. Все его богатство составляли четыре книги: «Библия», «Фауст», «Божественная Комедия» и «Дон-Кихот». Он ел, как поденщик, не курил, не пил и, как правило, ежедневно шесть часов упражнялся на рояле.
Это была вторая жизнь Райфенберга.
Затем началась третья жизнь, — вернее, «полнейшее безумие»: Райфенберг сделал открытие, что он вообще не умеет играть на рояле!
Это ужасающее открытие чуть не повергло его в отчаяние. Он уехал на родину, снял уединенный домик в глухой сельской местности. Здесь он работал целый год. День и ночь. В конце концов кое-чего достиг и отправился в концертное турне. Он объездил Европу, Соединенные Штаты, Южную Америку, Австралию. Это и было полнейшее безумие, но понял он все гораздо позднее. Он построил виллу своему отцу, основал в своей родной деревне роскошную школу и больницу, хотя больных там и не было, дважды женился и дважды развелся. У него было шестеро детей. Он платил, платил, платил…
Годами он спал только на пароходах и в поездах. Это было чистое безумие. Наконец здравый смысл взял в нем верх, и он взбунтовался против всех и вся. За пять минут до концерта он отказывался играть, если что-нибудь было не по нем, и пусть антрепренер хоть стреляется у него на глазах. Ему все равно! Он выбирал для своих концертов наиболее современные и очень спорные вещи и, если публика оставалась равнодушной, вставал из-за рояля и с любезнейшей улыбкой объявлял, что повторит то же произведение еще раз. И даже три раза повторит, если понадобится, пока публика не поймет его. Антрепренеры, прежде заискивавшие перед ним, теперь от него открещивались. Виртуоз, отказывающийся от концерта, когда ему вздумается? Виртуоз, который держит речи перед публикой?
Райфенберг решил поставить точку. Ему прискучила такая жизнь. «Только идиот может всю жизнь делать одно и то же», — сказал он.
Это была третья жизнь Райфенберга. Тогда ему было под пятьдесят.
Так кончились три жизни Райфенберга. И тут началась четвертая: он познакомился с Евой Кёнигсгартен, и ему вдруг открылся новый смысл жизни. И случилось это как раз в те дни, когда, по его словам, он окончательно укрепился в решении заняться философией, то есть ничего больше не делать, а только размышлять, видя лишь в этом истинный смысл жизни. Он сделался наставником, учителем и, если хотите, помощником Евы Кёнигсгартен. Он растворился в ее искусстве, на что никогда в жизни не был способен, никогда! А почему? Да потому, что Ева Кёнигсгартен — чудо, так говорил он, просто чудо!
14
Стюард подал Райфенбергу на серебряном блюде хрустящую поджаренную рыбу, так искусно гарнированную, что казалось, это натюрморт, написанный кистью старого голландского мастера. Райфенберг благоговейно отделил белоснежную мякоть от костей и слегка покропил ее английским соусом. Он священнодействовал, не обращая никакого внимания на Уоррена, будто того здесь и не было, и завтрак профессора длился довольно долго. Затем он удовлетворенно вытер губы и достал из нагрудного кармана длинную, тонкую сигару, так называемую «Виргинию».
— Вы обратились ко мне с вопросом, — заговорил наконец Райфенберг, — этот вопрос… — Он задумался и в задумчивости так сильно откинулся на спинку стула, что Принс испугался, как бы он не упал. Потом он застыл, мрачно сдвинув брови: ну прямо Наполеон, взирающий на горящую Москву. — Феликс, вы ведь имеете в виду Феликса? Зачем вам это знать?
— Это меня интересует. Вчера, когда мы с вами сидели в поезде, вы неоднократно называли его фамилию, но она, к сожалению, выпала у меня из памяти.
— Да-да, я начал рассказывать вам историю этого развода, но нас прервали, — ответил Райфенберг и вместе со стулом подался вперед. Он вдруг очнулся от своей задумчивости. — Я хотел рассказать вам эту историю, чтобы вы могли правильно осветить ее в прессе, на случай если газеты снова поднимут шумиху, что весьма вероятно. Американские газеты сделали в свое время из этой злосчастной истории сенсацию, и, осмелюсь сказать, довольно безвкусную. Они целый роман сочинили вокруг этого дела! Одна газета писала даже, что вследствие пережитых волнений Кинский покончил жизнь самоубийством.
— Кинский? — прервал Уоррен профессора. — Вы сказали — Кинский?
— Да, это фамилия Феликса. Он и поныне жив, вопреки сенсациям американской прессы.
— Он из Вены?
— Да, из Вены. Теперь живет в Зальцбурге.
— А есть ли еще Кинские? — после небольшой паузы спросил Уоррен.
Веки Райфенберга, обычно нервно мигавшие, на мгновение успокоились. Удивленный столь странным вопросом, он смотрел на Принса с добродушной иронией и, наконец, ответил: