— Вот так я жил. Таким был. Только здесь и почувствовал себя человеком, Иван… Ты не можешь себе представить, что это значит — быть директором, да еще винсовхоза. Сколько тех дегустаторов на свете! Едут отсюда, едут оттуда, ведешь их в подвалы, угощаешь, а кое-кто еще и канистру подсовывает — налей, дескать, и домой! А потом на всех активах тебя же еще и дерут как Сидорову козу! Круглый год штурмы, авралы, нагоняи, с каждого совещания возвращаешься в синяках, — бывало, влепят выговор за здорово живешь. И это жизнь?
— Но ведь и Героя все-таки дали?
— Какой из меня герой? За что? Разве за телефонные звонки, что их годами выдерживал? На квартире у меня, как и положено директору, телефон. И все звонки — из бригад ли, из района, милиции или «Заготскота», — все ко мне! Ни днем, ни ночью покоя нет. Подымают, вызывают, накачивают. Дети выросли, я их почти не видел. Книги некогда было прочесть. Вот здесь, в рыбартели, как стал работать сторожем, — только и начитался вдоволь. Летом, пока охранял рыбацкую хату вон там в заливе, целый университет прошел. За столько лет впервые над своей жизнью задумался. «Да неужели же, думаю, это мы, степняки, потомки могучих антов Поднепровья, становимся очковтирателями? А? Неужели ж это ты, товарищ Сухомлин, совесть на медальку променял?» Как пошло разоблачение очковтирателей, повез я медаль в райком, хотел сдать. «Сам, говорю, сдаю, не по совести получена». Не приняли. «Носи, говорят, на здоровье, раз уж дали. Ведь не совсем же она замагарычена — ты все-таки как вол трудился…» Есть очковтиратели злостные, непримиримые, что и сейчас еще злятся, а я, поверь, Иван, искренне сегодня говорю спасибо тем, кто вывел меня на путь праведный. Да разве только меня? Как после градобоя колоски на ниве поднимаются, так нынче поднимаются, отходят душой люди после того, что было. Лишь который уж вовсе сломан, тот так и останется лежать, затоптанный в грязь. Веришь, душою поздоровел. Даже сам теперь удивляюсь: как мог до такого позора, до приписок докатиться. Рядовое винхозяйство, а сколько шуму вокруг него — это же даром не дается… До того дошел было, что в районе по квартирам с бутылкой бегал, в чайной всяких пустобрехов поил да угощал, чтобы только славу добыть. А что в ней, в славе? Как-то в городе в галерее картину видел: старикан вот этакий, как я, только босой, гол-голехонек и с крыльями на спине. Куда-то мчится. Долго прикидывал я, покуда догадался, что это намек, аллегория, что это так намалевано Время. Потому что Время старое и Время летит как на крыльях. Кресты, ордена, медали перед ним кучею на земле, и тот крылатый дед безжалостно топчет, попирает их босой своей ногою: слава для него ничто. Топчет кучу монет, всяких там динариев, потому как и богатство для него тоже ничего не значит. Бережно прижимает к груди лишь книгу, на которой написано: «Истина». Истина — только она, брат, для него дорога! Всего дороже!
Дорошенко слушал и не узнавал прежнего Сухомлина. Несколько лет назад видел его измотанным, очумелым, замороченным множеством хлопот. Даже и поговорить с ним Дорошенко тогда толком не успел, потому что Сухомлин ждал какую-то комиссию, как раз, видно, готовился кого-то задабривать, и вся его лихорадочная деятельность была направлена на то, что сегодня вызывает в нем лишь улыбку. Словно бы возрожденный перед тобою человек, с душой открытой, здоровой, раскрепощенной.
Приведя в порядок рыбу и снасти, подошли к ним рыбаки, начали подшучивать над Сухомлиным — хороши, мол, повара на этом берегу получаются из очковтирателей. Старшой не обижался.
— А вы, значит, снова в рейс? Снова подымаете парус? — обращаются рыбаки к капитану и, узнав, что он забирает с собой еще одного степняка, окружают смущенного Виталия, шутливо дают хлопцу разные советы.
— Ты ж там не осрами нас! Держись петухом!
— Сам знаешь, сколько край наш капитанов дал.
И они поименно называют своих прославленных земляков — капитанов дальнего плавания, китобоев, штурманов, а заодно с ними еще и знатных чабанов да механизаторов, помянули и генерала — дважды Героя Советского Союза, который хотя и не был моряком, зато был родом отсюда, с Лиманского.
— Даем, даем кадры для моря, — присаливая уху, говорил Сухомлин. — Недаром же деды наши на море казачествовали, и самое Черное море тогда называлось Казацким.
— Ну, тебя ж там купать будут на экваторе, — предостерегали Виталика, — этого не бойсь. А вот когда пошлют к боцману попросить кусок ватерлинии — тут сперва подумай.
— Или еще заставят кнехты сдвигать с места, так ты посмотри получше, какая там основа. А то иной, доверчивый, начнет над теми тумбами тужиться, аж глаза на лоб вылазят.
— Было когда-то, было, — в раздумье говорит капитан, — когда мы парнишками вот такими приходили наниматься в матросы. И над кнехтами тужились, и котлы пробовали с места сдвигать. А теперь, экзаменуя таких, как он, — капитан кивнул на Виталика, — будьте сами начеку. Ведь он не после букваря к вам… Уже и электроника, и кибернетика, и тонкости радиотехники — все под той кепочкой есть.
С отцовской нежностью смотрел капитан Дорошенко на хлопца, что до самых глаз надвинул козырек своей кепчонки. В нем, притихшем и немного застенчивом, узнает капитан свою далекую юность, что пришла когда-то босиком на этот причал, пришла с котомкой за плечами, в заплатах батрацких… Со скромным багажом выходила когда-то твоя юность на золотую линию жизни, а эта идет вооруженная знаниями, и хотя многое отличает вас, много между вами непохожего, но разве не объединяет вас самое главное — жажда труда, сила любви, порыв души?
— В какие же рейсы берете вы нашего степняка? — допытывались рыбаки. — Правда ли, что повезете в океан водородную бомбу топить?
Капитан Дорошенко задумался, стоял посуровевший, серьезный. «Друзья мои, — хотелось сказать. — Вы не слыхали звука счетчиков Гейгера, не видели Хиросимы, но мысли ваши о том же, что и мои… Тесной становится планета, а человек великаном стал. Он может разрушить это небо, хотя и не может его создать вновь. В состоянии сжечь облака, что вон лепестками алеют на востоке, но снова не воссоздаст их. Во власти человека отравить воздушную оболочку планеты, отравить воды океанов, хотя потом очистить их он уже никогда не сможет… Но если может человек так много, то под силу же ему и прекратить все это! Стоим на том рубеже, когда планета, этот чудесный корабль человечества, нуждается в защите. Для этого хочу жить. Сколько буду жить, всякое дело мое, каждый шаг будет против бомбы. И когда родина прикажет потопить ее — буду считать это вершиной своей жизни…»
Сухомлин еще не доварил уху, когда к причалу прибыла учебная мотопарусная яхта с кораблестроительного — она пришла за капитаном Дорошенко. На мотопаруснике — будущие мореплаватели в робах, все молодые, веселые хлопцы-практиканты, которые сами эту яхту и построили, сами и вызвались доставить на завод прославленного капитана Дорошенко.
Вскоре капитан со своим юным радистом были уже на борту, среди практикантов; причал тронулся с места и поплыл от них вместе с кряжистой фигурой Сухомлина, с котлом на треногах, с рыбаками в зюйдвестках, с Гриней Мамайчуком в полыхающей рубашке. Хаты и тополя поплыли, и вся степь поплыла… Туго округлились паруса, сильный и ровный ветер легко гонит яхту по воде.
Будет еще после этого простор лимана, и ветер попутный, и белая метель чаек над головой, покуда не возникнет на горизонте залитый солнцем заводской берег и перед глазами капитана не появится судно, что ждет его, ждет океанских просторов.
Издавна знакома ему эта степная верфь. Весь огромный берег в высоких кранах, а в их черном лесу рдеют, подобно красным гигантским кострам, заложенные корабли. Краны, краснопылающие борта сооружаемых судов и зелень тополей! Вся территория завода в пирамидальных стройных тополях, все цехи… Вот он, его красавец, возвышается над тополями, на железобетонном стапеле, грудью к солнцу, к океану! Одни еще на стапелях, а другие, уже спущенные, стоят у строительного пирса, там все кипит сейчас, ведет завершающие работы огромный коллектив кораблестроителей, друзей твоих, знакомых и незнакомых. Размеренным строительным грохотом сейчас полнится эта степная верфь, бурлит трудовая жизнь, звучит скрежетом, ударами, шумом молотов, шипением газовых резцов, бьет ослепительными вспышками и звездопадом электросварки… Каждый творит что-то свое, делает вроде бы малое какое-то дело — тот сваривает швы, тот проверяет их (если нужно — рентгеном), тот столярничает, тот красит, высоко поднявшись и гоняя шариковой щеткой по выпуклости борта, или наносит краску пульверизатором, женщины хлопочут с изоляционным материалом, с той самой синтетической стекловатой, защищаясь от ее острой пыли марлевыми повязками, еще кто-то уже оснащает рубку радиоаппаратурой, устанавливает навигационные приборы, и вот, как вершина, как апофеоз всей их работы, вырастает еще один красавец корабль, который тебе вести сквозь штормы и ураганы.
…На спусковых дорожках вскоре уже будут смазывать полозья салом, не тем салом, которым любили закусывать чумаки, а специальным техническим, которое привозят сюда в бочках и на территории завода перетапливают, — сала требуется огромное количество на каждый спуск.
День спуска становится здесь настоящим праздником труда, тысячи людей напряженно следят за творением рук своих, с волнением слушают, как среди глубокой тишины звучат по радио последние распоряжения спусковой команде, что работает на глазах у всех, работает четко, слаженно, делает свое дело словно бы навечно. Ключами отвинчивают блоки, выбивают молотами клинья, и вся громада корабля, поднятая на высоком стапеле, удерживается лишь двумя курками, и трос, что связывает курки, натягивается струной…
— Руби курки!
И вздрогнет тогда на стапелях молодой океанский великан и плавно, величаво скользнет по смазанным полозьям, навсегда уходя с территории завода навстречу воде, навстречу океану…
Впервые видит Виталий эту огромную мастерскую кораблей. Всем самым сокровенным, самой душой открывается ему завод, не может глаз отвести хлопец от новопостроенного красавца корабля, который, приближаясь, быстро растет, уже в полнеба вырастает перед ним на стапелях. Словно не водяной, а какой-нибудь космический гигант нацелился грудью стальной в небо для старта. Где же побывает на нем Виталий? С каких океанов, с каких широт будет посылать в эфир свои вести? Но знает — где бы он ни был, под какими бы созвездиями ни проходил, всюду, как позывная мелодия родных степей, нежно и печально будет звенеть ему тронка.
Сказание о времени и людях
Когда задумываешься над тем, каков главный секрет поэтичности нового романа Олеся Гончара «Тронка», в чем суть его звенящей лирической красоты, в чем главная тема его раздумий, вспоминаешь сквозной мотив, проходящий через все произведение, — мотив времени.
«Который теперь час? Скоро ли начнет светать? — думает Тоня, молодая героиня „Тронки“, и смотрит вверх, где ночная, звездная раскинулась степь. — Там, вверху, Большая Медведица повернулась, повисла. Гроздь Стожар висит непривычно высоко и непривычно блестяще — не ночь ли степная яркости придает? А через все небо… пролег звездный Чумацкий Шлях…» И, вглядываясь в эту ночь, героиня думает: «Все видел он, что было, и все увидит, что будет…»
Что было… Что есть… Что будет…
Это — лейтмотив романа Гончара о людях степи.
Роман «Тронка» — чудесная поэма, высокое раздумье о жизни народной, сказание о времени и людях, чертами которых обозначено минувшее, сегодняшнее и грядущее.
Это произведение преисполнено образной емкости истинной поэзии.
Поэзия — в кристаллах человеческих многогранных характеров.
Поэзия — в самом мировидении художника, в многоцветье красок, в многосложности человеческих отношений, развивающихся в разных планах, переплетающихся в романе.
Поэзия — в языке писателя.
Гончар — живописец слова. Его стиль сродни народным песням, он певуч и щедр на краски. Богатство народной речи вобрано в художественную ткань «Тронки» — это чувствуешь и в афористическом языке, и в самих характерах героев.
Лоно степи, где развертывается действие романа Гончара, где живут и работают его герои, — предмет горячей влюбленности автора. Он любит степь, любит эту родную землю, таящую в себе память великой героической истории народа.
Он видит степь как нечто живое, вечное, многообразно меняющееся. Видит он диких коней, несущихся по степи, видит далекие эпохи… Видит чумацкие мажары, тяжело груженные крымской белой солью и медленно движущиеся через степь…
Он видит и недавнюю войну, прошедшую огнем по степи. Курганы изрыты рвами, а рвы уже позарастали травой — это, видно, были солдатские окопы да траншеи… Степь в таких местах таит в себе мины, а то и бомбы, начиненные смертоносной взрывчаткой… Степи перекопские! Наверное, нет другого места на планете, где тело земли было бы так густо начинено металлом войны, где стрелки компасов так танцевали бы от искусственных аномалий… А теперь — ведут магистральный канал через старую степь, и впереди строителей идут саперы, вынимая из земли проржавевшие мины, тяжелые авиабомбы и целые свалки артиллерийских снарядов, что, как гадюки в гадючнике, дремали в этой земле, скрытые бурьянами. А теперь — вдруг проплывает над ночной степью светлячок и движется, поблескивая, и кто-то кричит на всю улицу: «Спутник! Вон он!..» Звук новых разрывов плывет из евпаторийских южных степей, где в карьерах добывают строительный камень-ракушечник. Встают над степью желто-бурые облака, но это не атомные облака! После того как взрывы раскидают верхнюю часть грунта, откроются под ним пласты морского золотистого камня — остаток доисторических морей.
Олесь Гончар — поэт степи. Он читает ее страницы как страницы вековой истории. Степь Гончара — не просто пейзаж. Она вмещает целый мир чувств и переживаний. Это не фон действия — это субъект исторического процесса: степь, земля, живущие на ней люди. От этого чувства времени, от чувства земли, помнящей прошлое и чающей будущего — гармонический дар художника, поднимающего конкретные детали пейзажа до значения широкого всеохватывающего символа.
Вспомним замечательный эпизод, когда остановился, заглох в степи «москвич», в котором ехала Лина, и она в тени раскаленной под южным солнцем машины ожидала подмоги, за которой отправился к каналостроителям ее отец.
«Отец долго не возвращается: нелегко, видно, было столковаться там в эту горячую рабочую пору. Наконец оттуда тронулась подмога. Степью, напрямик, со страшным грохотом взрывая землю, вздымая тучу пыли, шла та подмога. Лина сначала даже не могла понять, что за чудовище ползет, бешено скрежещет навстречу.
Глазам своим не поверила: танк!
Настоящего танка она никогда не видела, только по кинофильмам и знала, а сейчас это, несомненно, он надвигался, окутанный пылью, огромный, яростный, безглазый, с загребущими гусеницами, с военным еще номером на грязно-зеленом борту. Только вместо башни на нем ребристо поднимается что-то похожее на кран… кто-то смекалистый, приспосабливая танк к мирной жизни, сбросив башню, действительно установил на танке обыкновенный рабочий кран, которым во время ремонта можно поднимать самые тяжелые двигатели. Танк с лязгом развернулся перед „москвичом“, водитель лихо подцепил малыша стальным тросом и легко поволок в сторону канала…»
Этот эпизод — проходной, и деталь эта — танк — тоже проходная. Но она остается у вас в памяти как символ. Мелькнула частность — но вы чувствуете, что этот «гражданский» мирный танк, принявший на свои плечи подъемный кран и спасающий в степи заглохший легковичок, — деталь чрезвычайно емкая по смыслу, это синтез раздумий художника о войне и мире.
Олесь Гончар не признает нейтралитета художника перед природой материального мира. Писатель — активный преобразователь действительности. Поэзия его активна, она служит средством познания жизни с позиций народа.
Роман «Тронка» полемичен. Он направлен против тех, кто проповедует безответственность художника перед обществом, кто хотел бы стащить наше искусство в болото бездушного объективизма. Напряженное, яркое, полное широких раздумий о времени, произведение Олеся Гончара есть образная полемика, полемика средствами искусства против равнодушия в искусстве.
Через весь роман проходит тема нерушимой связи поколений. Встречей отца с сыном открывается он. Старый чабан Горпищенко, степняк, встречает прибывшего на побывку сына, летчика. С достоинством стоит старый чабан, ожидая должной почтительности от сына, опираясь на свою герлыгу… Вот стоят они вдвоем посреди степи: один всю жизнь ходит по земле пешком, а другой полжизни проводит в небе, один с герлыгой, другой — с крылатой эмблемой на фуражке… Отец чувствует гордость за сына, и сын чувствует себя прочно на этой земле.