Глава I
АРЕСТ
Кудрявый парень развернул гармонь во всю ширь и замер. Из-за оборвавшегося звука, как из-за ширмы, вышли голоса усеянного людом перрона.
— Идет! — оповестил мальчишеский альт, и головы, как флюгера по ветру, все повернулись в одну сторону.
Бросая в морозный воздух тревожные, вместе с тем лихие, почти ликующие свистки, скорый вынырнул из-за рощи и в шарфе белого дыма уже подлетал к перрону.
Мешки, сундучки, брезентовые ранцы взлетали на плечи. Проводники еще на ходу кричали что-то с подножек, но люди, чертыхаясь, теряя силы под грузом, всем перроном побежали вдоль вагонов, стараясь угадать места у входов.
— Опять солдаты и на буферах, и на крышах… Откуда их столько? Как вшей из мотни, — волоча мешок по снегу, бурчал рябой крестьянин.
— Как полагается… — равнодушно сплюнул, сторонясь, ефрейтор. Это был не его поезд.
Солдаты, разбежавшись, плечом, как тараном, резали сбившуюся толпу, оттаскивали передних за полы шинелей и полушубков, поднимали над головами узлы и корзинки, роняли их на плечи соседей.
Лязгнув буферами, поезд стал, и тогда начался неистовый штурм вагонов.
И уже женщина с ребенком беспомощно села на сундучок. Ей было не пробиться, и на глазах у нее остановились тихие, не первые слезы…
У выпускавшего пар локомотива какой-то купец, в поддевке и коротких сапогах, закинув голову назад, кричал что-то вверх машинисту. В позе величайшего равнодушия стояли за его спиной двое парней, уставив на попа тяжелые, оплетенные рогожами и толстой веревкой ящики.
Машинист снисходительно кивнул головой, и ящики полезли один за другим на дрова, а купец тут же, на тендере, на куче угольной пыли, стелил брезентовый плащ военного образца.
На нижней ступеньке самого последнего, низкорослого и укороченного вагона скрестили штыки двое часовых.
— Проходи, проходи, товарищ. Штабной вагон. Проходи вперед.
По акценту легко было угадать латышей.
Задержавшиеся именно в расчете на последний вагон люди, остервенело бранясь, забрасывали на плечи мешки и спешили к толпе, наседавшей на соседний пульман. Но ударил второй звонок, и теряющие надежду солдаты опять рванулись к часовым:
— Пусти хоть на крышу, товарищ.
— Нет хода…
— Пусти на буфер!
— Пустой же вагон…
— Офицерьев возют…
— Проходи, проходи, товарищ.
— А если нам ехать надо?
Толпа у вагона росла. Второй звонок подействовал на нее, как удар хлыста.
— Почему пустопорожний вагон идет, когда везде давка?
— Пустите добром, товарищи.
Солдат в папахе, с корзинкой в руке и ранцем за плечами, прыгнул на подножку между часовыми. Часовой приложил свисток к губам. В вагоне зашевелились люди. Трое латышей в аккуратных солдатских шинелях показались в проходе.
— Пусти военных, товарищ, — поддержал солдата артиллерист с крепкими плечами. Из-под лихой фуражки пружиной выбивались непокорные кудри. — Почему это нам в штабном нельзя?
— Сойди, товарищ, — спокойно сказал латыш в портупее.
Из коридора глядели стволы винтовок.
— А и что тут раскомаривать. Садись всем миром! — крикнул солдат с корзинкой и хотел стащить за руку одного из часовых. Но на подножке его встретил высокий командир. Он отвел руку солдата легко, как детский кулачок. Путаясь в длинной шинели, солдат спрыгнул на асфальт.
— Вагон революционной власти. Никто не поедет, — негромко, но твердо сказал командир.
— А мы кто — контрики? — запальчиво крикнул артиллерист.
Теперь он один стоял на подножке.
— Революционная власть… Надо понимать, товарищи.
— Какой ты еще такой революционер? Просмотреть тебя надо. Охвицер переодетый.
Машинист дал свисток. Последним усилием ринулась толпа в вагоны. Гармонь опять радостно взыграла на перроне. Пробежав три-четыре шага, неудачники остановились. Тяжелый груз связывал движения. Поезд уходил. И только артиллерист, потеряв брезентовую сумку, остался на подножке, крепко держась за поручни.
— Арестую тебя, — резко сказал командир. — Проходи, ответишь по закону.
Часовые отступили в коридор.
— Вот испугал, — заявил, поднимаясь в вагон, артиллерист и уже совсем добродушно, довольным голосом добавил: — Мне лишь бы ехать. И сумку, черт, посеял… А там хлеб…
Командир смотрел внимательно на артиллериста.
— За действия против власти ты пострадаешь…
Он был высок, худ, но крепок, этот командир. Лишенные жира мускулы его напоминали сухожилия соколиного крыла или пружины стального механизма. Слова он бросал уверенно, с сильным латышским акцентом.
Но артиллерист все еще переживал чувство победы. Он не застрял на этой проклятой станции, где просиживают неделями, впадают в отчаяние, проедаются и болеют, не попадая на проходящие к Петрограду поезда. Усталым победителем он опустился на первую скамью у входа. Два стрелка подвинулись молча. Артиллерист посмотрел на них добродушным взглядом, но латыши отвернулись.
Тогда артиллерист впервые почувствовал смущение.
В вагоне было тихо. Только наперегонки стучали колеса. В дальней части вагона, у закрытых дверей отдельного купе, стоял часовой, хранивший в чертах лица и в наклоне винтовки боевую серьезность. Винтовки команды стояли у стены. Ранцы висели на крюках, на полках были уложены тощие постели. После плещущей народом станции эта необычная картина порядка поразила и постепенно заняла все мысли артиллериста. Откуда это непривычное спокойствие и чье оно? Вся армия бурлит. По всем прифронтовым дорогам серой и злой лавиной несутся тысячи покидающих окопы солдат. На станциях и в ближайших городах они громят спиртные склады, и белая бутылка гуляет по тесно набитым вагонам. Кто осмелится стать на пути этой человеческой бури, так долго пребывавшей в окопах?
Порядок нравился артиллеристу, но ему недоставало доброго человеческого разговора. Лица стрелков были замкнуты. Стрелки смотрели в окна на бег зимнего бело-зеленого леса, курили и вполголоса разговаривали на незнакомом языке.
За окном промелькнул разъезд, и артиллерист, ощутив приступ голода, полез в мешок. Но хлеб, шпик и соль — все осталось на перроне в оброненной сумке. Он нашел в мешке только печеный картофель и луковицу. Повертев в пальцах картофелину, он откровенно вздохнул и решил есть без хлеба. Молчаливый сосед пододвинул ему соль в бумажке. Артиллерист улыбнулся и опустил картофель в соль. Тогда второй латыш снял со стены ранец, вынул оттуда хлеб и тоже положил перед ним.
Артиллерист, не колеблясь, откромсал солидный кусок ржаного деревенского хлеба. Он ел с аппетитом. У него было такое ощущение, как будто он отнял эту еду в бою. Он ел и улыбался про себя.
Лес кончился, простегнутое телеграфными проводами снежное поле стремилось за окном.
— Товарищ, комиссар просит…
Артиллерист, не складывая мешок, отправился в купе. Стрелок положил ему хлеб в мешок и свернул порошком бумажку с солью.
Командир и комиссар латышского отряда Альфред Бунге сидел у окна на покрытой красным одеялом койке. Худые колени высоко поднимались над скамьей. У него были собранные бледные губы и нижняя часть лба выступала далеко вперед.
— Сядь, товарищ.
Пристальным взором он изучал артиллериста. Слова и фразы он произносил медленно, как будто переводил на русский язык с другого языка и боялся что-нибудь перепутать.
— Откуда едешь?
— В Петроград пробираюсь.
Альфред пожал плечами.
— Откуда, я спрашиваю. С фронта?
Артиллерист подумал.
— Пожалуй что с фронта.
Комиссар нетерпеливо застучал ногой по полу.
— Видишь, — пояснил артиллерист, — комитет послал меня в Минск еще в ноябре. А я там застрял, значит. Задержали… Приехал на фронт, а дивизиона нашего давно нет. Начальство убежало, а пушки комитетчики повезли куда-то на Волгу. А куда, истинно никто не знает. Проезда не дают. Я покрутился в штабе армии. Никто не кормит — я и дернул в Петроград… Вот и все.
— Ты петроградец?
— Работал на заводе…
— На заводе? — удивился латыш.
— В первую меня мобилизацию взяли. По черным спискам.
Всего год работал Алексей на заводе, но он был горд этим и всем говорил, что он рабочий.
— Ты что ж, партиец?
— С семнадцатого. На фронте.
— В партии большевиков?
— Ну, а в какой же? Нашей партии.
— Давно?
— С августа семнадцатого, на фронте…
Латыш долго сосредоточенно молчал.
— Как же ты революционный порядок нарушаешь?
— Так ехать же надо.
— Ты слышал — вагон занят революционной властью.
— Мне все равно. Я б и на крыше…
Комиссар опять долго молчал.
— Ты партийный устав знаешь?
Теперь молчал артиллерист. Лицо его наливалось краской. Видно, он имел что сказать, но сдерживался.
— Я, товарищ комиссар… могу рассказать… — начал он, волнуясь. — Я, если посмотреть… всю революцию… Мы как один…
Комиссар впервые улыбнулся. Таких парней он видел немало.
— Как звать?
— Алексей Черных.
— Ну, садись пить чай. Будем разговаривать.
Глава II
НОВЫЙ ХОЗЯИН СТАРОГО ДВОРЦА
Разговаривая с Альфредом Бунге, можно было думать о своем. Неизвестно, чем были заполнены интервалы между редкими фразами латыша: туманной мозговой ленью или мускулистым размышлением, которое должно породить единственную в своем роде следующую фразу. На вопросы Алексей отвечал Альфреду охотно и пространно и в паузах про себя ощущал легкую тревогу, которая нарастала в нем с каждым ударом колес.
Два года он не видел Петрограда. Когда он, впервые покинув родную деревню, ехал с вокзала на Выборгскую, город прошел за трамвайным окном, разворачивая в утреннем тумане свои проспекты с рядами ветвистых трамвайных столбов, витрины широких улиц, сливая в живую черную реку толпы на тротуарах. Но он не остался для Алексея чужим, этот город дворцов и широких, прямых проспектов, этих кварталов от городового до городового, которые подозрительно оглядывали плохо одетого паренька. Острыми ощущениями, редкими радостями, болезненными, незабываемыми ударами он встряхнул деревенского парня, как океанский шторм обжигает молодого моряка. Встряхнул и полюбился накрепко, без колебаний. И второй раз — в отпуску, солдатом — он проскочил с вокзала в предместье, боясь, как чумы, бесчисленных офицерских кокард и генеральских лампасов, которые заставляли его вздрагивать и столбом замирать на месте. Он чувствовал, что если вернется когда-нибудь с фронта, то не в деревню, а в этот шумный город.
— Намерен остаться в Петрограде?
— Лучше бы всего…
Любовь к этому городу не была в глазах Альфреда Бунге недостатком. Он одобрительно кивнул солдату.
…Теперь в Таврическом дворце, в Смольном — Советы. И солдаты во дворцах, в Советах. Он видел когда-то Смольный издали. Цветная ограда, как монастырь на Волхове. А в Зимнем, говорят, дыры от снарядов и стены как решето.
— Что собираешься делать?
— Найдется, я думаю, работа… Что скажут в парткоме.
Альфред еще раз одобрительно кивнул головой. Курил беспрестанно, пуская дым в потолок.
…А тревожно оттого, что по-настоящему не знаешь, как встретят новые партийные товарищи. Подумают — самодемобилизовался, как другие. Может быть, действительно по-партийному нужно было: нос в крови, а часть найти. Ехать не в Петроград, а в Самару или остаться на фронте добровольно. Показать образец дисциплины.
У Альфреда свой ход мыслей. Он сухо спросил:
— Все бегут с фронта. Кто же будет в окопах?
Алексей понимает не хуже латыша: покуда не заключен мир, надо кому-нибудь оставаться в окопах. Но латыш попал в больное место. Алексея разбирала досада, и он сказал:
— Все равно мало народу осталось. Мир будет…
— Ты, вероятно, думаешь, революция — это большая драка. Все получить и ничего не дать.
Глаза Альфреда неприятно потемнели. Он поднялся и вышел в коридор. К вагону на рысях подкатывала такая же забитая народом станция.
«Сухие дрова жарко горят», — посмотрел вслед латышу Алексей.
Народ неистово шумел у окон. Густой морозный пар у красных от натуги лиц. В отчаянии стучат, заглядывают в окна.
Было любопытно узнать у латыша, откуда он едет, кого везет, но Бунге не располагал к вопросам. Зато он хорошо и охотно слушал. За рассказом было спокойнее. Тысячи людей оставались на станциях, пропуская уже не первый поезд. Крыша вагона подозрительно грохотала под каблуками замерзающих наверху пассажиров, а он ехал в тепле и чистоте. Он был как бы под арестом, но арестовавший его комиссар поил его чаем, внимательно — это видел Алексей — присматривался к нему. Ну что ж, пусть смотрит. Хорошо или плохо он сделал, уехав с фронта, едет он не на печь в деревню, а в Петроград и дальше служить революции.
У Гатчины Альфред сказал:
— Я вижу, ты парень неплохой. Но на фронте ты, видно, разболтался. И кроме того, тебе следует учиться.
На суховатый тон, на скрытую насмешку Алексей едва было не рассердился, но раздумал.
— Что-что, а учиться не отказываемся.
В ясной веселости его серо-голубых глаз опять играли огоньки умного задора.
Гремел Американский мост, пошатываясь, летела навстречу кирпичная церковь, городские дворы открывали свои панорамы, заборы мчались вместе с поездом. Вот за рядами не то стоящих, не то катящихся вагонов исчезло предместье, кладбище, еще церковь, и латыши стали разбирать винтовки.
Из закрытого купе, застегиваясь на ходу, вышли трое. Красные лампасы и красные лацканы лишенных погон генеральских шинелей теперь не настораживали и не пугали. Лица стариков были подготовлены к тому, чтобы встретить и праздное любопытство, и острую неприязнь. Но людям на вокзале было некогда, и арестованный генерал перестал быть сенсацией в столице.
Альфред и Алексей прошли впереди конвоя, и здесь, отправив грузовик с командой, Бунге предложил Алексею свезти его в райком.
— Хорошо бы в Выборгский. Там брат… — непосредственно обрадовался Алексей.
— Безнадежный ты человек, — сказал, садясь в присланную за ним машину, Альфред.
— Ну, ничего, как-нибудь, — тряхнул кудрями Алексей и сел рядом.
Подавшись вперед на резком ветру, смотрел он в лицо этому городу, стараясь угадать в нем шрамы от перенесенных потрясений и радость свершенных побед. И Петроград щедрой рукой бросал ему навстречу доказательства, что Октябрьские дни — это не сон, не яркое желание, но самая настоящая реальность, над которой больше не властны ни ненависть, ни хитрость врага, ни расстояние, ни время.
Как птицы, примостились на самых высоких, казалось бы, недосягаемых местах алые флаги. Над памятниками царей — кумачовые полотна. Ветром революции сдуло с площадей и улиц черных, как гвозди, городовых, серебристых околоточных, подтянутых офицеров, тяжеловесных господ в бобрах и дам, не смеющих ступить на булыжник улицы, чтобы не повредить хитроумный и хрупкий башмачок. По мостовым, забегая на тротуары, с песней шагали отряды матросов, красногвардейцев. Безусый юноша в картузе и коротком пальто стоит на перекрестке улиц, и карабин за его плечами глядит дулом в землю. Дворцы решительно перечеркнуты кумачовыми лентами со знакомыми еще с фронта словами. На мостах и трамвайных столбах — флажки.
Алексей старается угадать больше, чем показывает город. Особняки, магазины и фирмы — мертвецы. Им еще не прикрыли глаза пятаками. Роскошные подъезды, еще не распахнувшиеся навстречу толпе тяжелые двери — это еще не взятые бастионы врага.