В годы войны американцы приглядываются к огромной системе российских железных дорог с гигантским будущим. Под это хозяйство они предлагали займы Керенскому, снабжают его вагонами и паровозами, требуя при этом введения на дорогах, да и во всей стране, военных порядков.
Военные порядки вообще очень нравятся американским демократам. Они за Корнилова. Они настраивают Духонина на захват власти Ставкой. Они за германскую жандармерию, за белых генералов, за всех, кто согласен охранять русское добро для большого американского бизнеса.
Меньше всего их устраивают большевики. В годы революции главой дипломатического корпуса в Петрограде был седой, похожий на залежалый лимон посланник Соединенных Штатов Френсис. Ему нельзя было отказать в даре предвидения и в трезвой оценке всего происходящего в России. Он покровительственно относился к Керенскому, видя в нем подходящую фигуру для роли будущего ставленника нью-йоркских монополий, но требовал от него введения военной диктатуры. Еще больше его устраивал бы в качестве русского премьера кандидат в миллиардеры, пока еще ходивший только в ста миллионах, — Терещенко.
24 октября, в канун Октябрьского переворота, Френсис требовал от Вашингтона присылки в Россию американских войск, настойчиво запрашивая при этом, можно ли в России действовать так, как в Китае.
Перебравшись в Вологду, он закупил лично для себя горы первосортного льна.
Этот человек был полностью в курсе большого бизнеса Уолл-стрита, имя которому «война и мир», но мир по-американски.
Октябрьская революция сорвала тяжелый занавес над всем этим шулерским притоном. Гипнотические чары расшитых мундиров, фраков, дорогих гарнитуров, наигранных поз, выработанных улыбок больше не действовали. Все тридцать четыре посольства почувствовали себя осажденными бастионами в сердце чужой страны и пожалели о том, что они не объединены в одном дипломатическом квартале, как в Китае. Ненависть к Республике Советов сочеталась с быстро растущими надеждами на сказочное обогащение. Начиналась бешеная игра, охватившая все посольства, — ставки были грандиозны, предвиделся небывалый в истории грабеж, прибыли, не снившиеся ростовщикам Бальзака. Препятствие же было только одно — власть Советов.
Когда Леонид Иванович Живаго вошел в кабинет мистера Грейса, достопочтенный джентльмен из Кливленда ходил по комнате, заложив пальцы в верхние карманы жилетки и насвистывая не совсем правильно на мотив «Ах вы, сени, мои сени», подслушанный на одном из концертов.
Белобровый, в очках с белой оправой, отчего он казался вымазанным сметаной, американец сидел за конторским бюро и писал в толстый блокнот с нерусской, цвета слоновой кости, глянцевой бумагой.
Грейс подошел вплотную к Живаго, улыбнулся одной из лучших улыбок в своем несложном репертуаре, пожал руку гостю и подвел его к белобрысому американцу.
— Я позволил себе побеспокоить вас, господин Живаго, прежде всего для того, чтобы познакомить с господином полковником Каули. — Полковник поднялся и пожал руку Леонида Ивановича, прошипев что-то неразборчивое. — Кроме того, мне надо сообщить вам, что завтра я уезжаю в Европу. Американскими руководящими кругами приняты весьма важные решения — полагаю, для вас далеко не безынтересные. Я еду к господину Дрину, который будет руководить нашими интересами в Восточной Европе, и, может быть, повидаю самого Герберта Гувера.
Живаго медлительными наклонениями головы с четким английским пробором время от времени свидетельствовал о том, что он слушает с величайшим вниманием.
— Всем хорошо известно глубокое сочувствие американского народа к вашей стране, господин Живаго. Мы не оставляем вас в беде. Судьбы России интересуют не только президента и Государственный департамент, но и широкую американскую общественность. Помимо прямой помощи России, оказываемой нами на Севере и Востоке, примят план экономической помощи всем народам Восточной Европы. Господин Гувер поставлен во главе огромной организации, с капиталом в сто миллионов долларов, «American Relief Administration». Мы дадим голодающим народам Европы муку, рис, мясо, консервы. Народы воочию убедятся в добром желании Америки установить мир и порядок на Востоке. — Грейс подсел поближе к Живаго и жестом не дипломата, но доброго парня взял его за руку. — Наш общий враг — это большевизм. Все мероприятия, какие могли бы внести решительные изменения в хаос, царящий в этой богатой и многообещающей стране, наталкиваются на сопротивление большевиков. Поэтому одновременно с помощью принят и план борьбы с большевиками… «Анаконда-план». Здесь первую скрипку будет играть Англия. Господин Черчилль — большой мастер на такие дела. На данном этапе у нас с ним не будет разногласий. Но Америка имеет свои интересы.
— Да, свои интересы, — веско уронил Каули.
— То, что вы связаны с посольствами, — совсем не плохо.
— Это будет полезно, — аккомпанировал Каули.
— Я слышал о плане окружения большевиков, — сказал Живаго. — Слышал и о помощи союзников. Мы, русские, хотели бы, чтобы с какой-нибудь высокой трибуны ясно и отчетливо было сказано, что союзники ставят своей целью восстановление союзной с ними «Великой, Единой и Неделимой России».
Грейс поморщился и отсел дальше. Каули стряхнул пепел с сигары на глянцевитый блокнот.
— Да, «Единая», «Неделимая»… Я боюсь, что неосторожное обращение с этим лозунгом может повредить делу, может оттолкнуть эти многочисленные народы, населявшие прежнюю Россию.
— Но они будут населять и будущую.
— Президент Вильсон, — сказал Каули, — оставляет право самоопределения за всеми народами.
— Но русский народ никогда не соглашался на расчленение страны, на нарушение суверенитета…
— Народ, суверенитет… — пренебрежительно воскликнул Каули. — Громкие слова. Пустое содержание…
— Господин Живаго, — поднялся во весь рост Грейс, — деловой мир имеет свои законы. Мы знаем вас как человека широких взглядов. Сентиментальность погубила не одно хорошее начинание. Мы могли бы оставить вас наедине с большевиками.
— Нет-нет! — вырвалось у Живаго.
— Конечно, нет! — добродушно усмехнулся Грейс. — Я убежден, что встречу у вас полное понимание нашей линии поведения, и поэтому перехожу к текущим делам. Полковник Каули имеет вам кое-что сказать.
Каули провел белой мясистой рукой по белым волосам.
— Господин Живаго, вы связаны с мистером Тенси?
— Да.
— Это — блестящий работник в своей области. Следует укреплять связь с ним.
Живаго поклонился.
— У него слабость к рискованным экспериментам. Он работал на Востоке и чувствует себя здесь как в Китае. Конечно, пока большевики у власти — это единственный приемлемый модус. Мне известно, что он готовит, то есть помогает осуществить, восстание к моменту наступления белых войск. Мы сочувствуем этому, но хотели бы остаться в стороне. Наша агентура не должна непосредственно вмешиваться в это дело. Наш час еще не пришел. Итак, создавайте офицерские организации, копите оружие, привлекайте эсеров, пусть проникают в армию. Они имеют опыт разложения воинских частей. Ставьте нас в известность о всех планах Тенси. Сейчас наши интересы совпадают. Со временем они могут разойтись. Мы хотели бы иметь уверенность в том, что вы лично и ваша группа, в особенности если она окажется у власти, сочувственно отнесетесь к созданию благоприятных позиций для американского капитала в России. Мы ведь не мечтаем, как другие, ни о каких территориальных приобретениях. Мы хотим торговать. — Каули улыбнулся как-то совсем по-иному, и из-за полковника-дипломата выглянул биржевой маклер.
Живаго смотрел суше, строже, словно он почувствовал под собою министерское кресло.
— Будущая Россия не забудет помощи Америки, — сказал он. — Вы можете уверить в этом мистера Дрина и мистера Гувера…
— Собаки! — шептал про себя Леонид Иванович, спускаясь по лестнице. — Хотя бы постеснялись. Мука, консервы, то, что гниет у них без шансов на продажу…
— Фыркает, — сказал Грейс, когда они остались вдвоем с Каули.
— Неважно, — презрительно ответил полковник. — Я вам говорил о плане Маккормика и Джона Фостера Даллеса. Есть еще план Гувера. В общем, деловые круги Америки пришли к соглашению, что всю Россию следует разделить на естественные области, каждая со своей особой экономической жизнью. При этом ни одна область не должна быть достаточно самостоятельной, чтобы образовать сильное государство. Мы не повторим ошибку монгольских ханов, выпестовавших Москву. У союзников мы потребуем «открытых дверей». Как мировой кредитор, Штаты будут хозяевами всюду. Помешать нам могут только большевики. Поэтому мы поможем Тенси и Савинкову выбросить их из России
Грейс, стоя у окна, смотрел на улицу.
— Вчера мне предлагали пачку акций Русско-Бельгийского общества… — сказал он, не поворачиваясь.
— Почем? — спросил Каули.
— Двадцать процентов.
— Дорого.
— Подождем. Дойдут до десяти.
Глава II
БОЕВЫЕ ТРУБЫ
Огромный зал Морского корпуса переполнен. Бриг «Наварин» с погашенной дежурной лампочкой на грот-рее тяжело застыл над волной серых шинелей.
Оратор давно покинул черную кафедру, поднятую над залом, как командирский мостик, оставив на ней блокнот с цифрами и цитатами.
— Кто такие белые? — бросал он в темнеющую глубину зала очередной вопрос и тут же сам на него отвечал: — Это помещики, которые хотят вернуть свои земли. Это фабриканты, которые хотят вернуть свои фабрики. Это офицеры, попы, кулаки, чиновники, которым было тепло под крылом буржуазии.
Люди в серых шинелях уже знали все это, как знают имена родных.
— На чьей стороне будет крестьянство?
— В этой борьбе крестьянин, бедняк и середняк, получивший землю от революции, — девяносто шесть процентов деревни — будут с нами.
Люди в серых шинелях знали и это, но названный процент в их представлениях ходил, как маятник, на ветру воспоминаний о живых, покинутых на время и совсем деревнях.
Оратор вернулся уже на кафедру, как бы показывая, что довольно общих мест, всем уже известных, но необходимых, как трамплин, для сильного прыжка.
— Но ясно одно, — продолжал он, — что получить из массы солдат, год назад покинувших фронт, бойцов новой армии можно только ценой настойчивой работы. Нужно, чтобы в каждой части сложился сознательный пролетарский кулак. Вокруг него построится красноармейская масса. Только так можно обеспечить строгую железную дисциплину, без которой армия не может быть боеспособной. При этом, заметьте, товарищи, работа должна быть проведена в самое краткое время, буквально на ходу, на походах. На многочисленных фронтах дерутся с белыми красногвардейцы, матросы, питерские рабочие, красные партизанские отряды — героические, но плохо связанные друг с другом, напористые, но иногда нестойкие. Части Красной Армии должны впитать в себя эти отряды, переварить их, заменить их всюду регулярными дивизиями. Нужно усвоить главное: мы создаем армию в такой момент, когда многим кажется, что создать ее невозможно. Все ли здесь на собрании верят в то, что мы создадим эту армию?
Он остановился.
Здесь были собраны комиссары, командиры, активисты молодой армии. Порохом войны и революции опалены их лица и души. Они не скупились на выстрелы и удары, как будто порешив отстрелять за детей и за внуков.
Алексей видел, как демобилизовались. Как бросали фронт, как брали штурмом поезда, как пустели питерские казармы… Как самораспускались комитеты… На что он сам, и то…
— Цека партии верит в это. Красная Армия отстоит революцию. В это верит Ленин.
Зал взволнованно зашевелился.
— Красная Армия будет по крайней мере трехмиллионной. Она защитит все рубежи Республики.
И здесь случилось то, что случалось с Алексеем не раз в эти наполненные борьбой годы. Он ушел из зала с чувством взятой на себя огромной ответственности, по над этим чувством, как творческий дух над хаосом, носилась уверенность в том, что все препятствия падут. Какое право имеет он сомневаться в своих товарищах, братьях по классу?
«В это верит Ленин…»
Это были первые часы эпохи, утверждавшей в гербе своем вместо человека-волка — богатыря с молотом, за плечами которого строится коллектив.
Не раз так бывало: не верили многие, но верил Ленин, и все выходило по Ленину.
Не пророк, не шаман, не волхв, но мозг, наилучше впитавший в себя весь опыт человечества, вождь, подготовлявший завтрашний день…
Под Николаевским мостом в вечернем сумраке стальной пластиною лежала суровая невская вода. Альфред шагал обычным звонким шагом. В этом человеке было что-то металлическое, не тяжелое, как этот мост, но стремительное, как разбежавшийся, не умеющий сворачивать локомотив. Спросить его разве, что он думает о Красной Армии? Но предполагать у Альфреда сомнения — это то же, что искать у него в карманах детские игрушки.
— Не следует чересчур много обсуждать уже вынесенное решение, — сказал Альфред, посмотрев на Алексея немного сверху вниз. — Партия обсуждала этот вопрос не раз….. еще в подполье.
Алексей уже привык — эти слова означали, что он чего-то где-то не прочел…
— Три миллиона! — в ответ своим мыслям выкрикнул Иван Седых. — Сколько ж это нужно хлеба… и сена, и винтовок! — Он подошел к чугунному борту моста и смотрел на воду, качая головой.
— Не верится? — весело спросил Садовский.
— И ни к чему…
— Не хватит турецких сабель для командиров? — В больших, еще тогда не названных велосипедом, очках Садовского, в краях толстых стекол, сверкала насмешка.
Видный комиссар из политических эмигрантов, он еще из Швейцарии вывез репутацию умницы, полемиста и критикана, политического enfant terrible. Его теоретические статьи походили на передовые газет, его передовые-памфлеты щелкали и секли, как бич. Но вместе с тем его тянуло ко всякой оппозиции, к уклонам, к излишним осложнениям вопросов. Когда он и его приятели оставались в меньшинстве, что случалось очень часто, если не всегда, он чувствовал себя героем.
— Покамест сабля себя оправдала, — сказал Седых и положил руку на серебряный эфес кривой трофейной шашки. — За нашей спиной можно мечтать и о пяти миллионах…
Иван Седых абстрактно благоговел перед Питером, колыбелью революции, и пренебрежительно относился к питерцам. Революция, совершив свое дело в столицах, ушла в заволжские степи, в пески калмыков, на неоглядные поля Кубани, где носится его партизанский отряд, о котором до этого самого Питера дошли если не легенды, то рассказы. Питер же стал для него тылом, заводом, складом, ремонтной мастерской революции.
Алексея задевал тон революционера-рубаки, но под гром победных речей Седых его собственная позиция казалась ему слабой. Вся работа питерских товарищей, вплоть до продотрядов и борьбы с засевшим в столице охвостьем царского режима, вдруг показалась ему такой тусклой и маленькой в сравнении с борьбой уральских и кубанских партизан.
Ему нравилось обветренное, изрытое оспой лицо Седых, упрямые серые глаза, по-запорожски сломанная назад папаха, его мягкие кавказские сапоги без каблуков, удобные для гор, внезапных нападений и походов.
В руках Алексея было слишком много силы и в сердце слишком много энергии, чтобы не рваться, подобно тысячам других, вперед. Этот Седых примчался в Питер, чтобы урвать здесь, у «тыловиков», пулеметы и патроны, и опять нырнет в гущу боев и набегов…
— Вы, Седых, отсюда опять на Кубань? — примирительно спросил Альфред.
— Куда пошлют. Мы, как и вы, все ходим под Цека и Реввоенсоветом, — заметил партизан. — Это по-вашему, если партизан — так значит своеволец.
— Обижаешься, партизан? Значит, ты еще не безнадежен, — вмешался опять Садовский. — Из тебя еще будет толк… Остригут твои партизанские кудри, нацепят всякие значки и ленточки во имя порядка, приставят какого-нибудь спеца из поворотливых и занумеруют, что самое главное… Но хоть пулеметы вы, Седых, по методу партизанского снабжения в Петрограде получили?