За дверью лежал человек.
Очевидно, он сидел спиной к двери, положив голову на поднятые колени, и когда упал, его тело еще хранило память о прежней позе. Это был старик. Он был большой и показался Марии неподъемно тяжелым. Она все же посадила его. Лицо и кисти рук старика заледенели, дыхание уловить не удалось, хотя Мария прислонилась щекой к его отвердевшим губам. Тогда она расстегнула верхнюю пуговицу его ватника и залезла рукой за ворот свитера и нижней рубахи. Ей показалось, что тело остыло не совсем. Она просунула руку дальше, к сердцу. Толчков она не почувствовала, но тело возле сердца удерживало тепло. Мария опустилась на колени и стала растирать костистую грудь. Собственная одежда мешала ей, она задохнулась почти сразу, а понуждение лишь усугубило ситуацию: руки стали такими тяжелыми, что она не могла ими шевельнуть. Мария опустила их и так сидела с закрытыми глазами, пока тяжесть не ушла. Тогда она отодвинула старика от двери, распахнула ее навстречу сияющей белизне, подхватила старика сзади под мышки и вытащила наружу. Нужно было бежать в село, звать людей... Но она уже знала, что должна сделать все сама.
Мария развязала котомку старика — и увидала то, что ей нужно. Плед. Она расстелила плед на снегу, перевалила на него старика, связала боковые углы, чтоб не свалился, перекинула свободный угол через плечо — и дай Бог помощь.
Смерть старика была рядом. Мария ощущала ее с первого же мгновения, как увидала старика. Смерть стояла у нее за спиной и наблюдала за нею, Мария ощутила ее по холоду, который вдруг проник в спину. Иначе не объяснишь, с чего бы холоду было взяться: на ней было надевано столько... ведь собиралась постоять на коленях перед иконкой, помолиться, может быть даже поплакать — а это в минуту не делается. Присутствие смерти было столь реально, что возникло искушение оглянуться. Мария с искушением справилась, перекрестилась — и забыла о смерти, потому что впервые за последние месяцы Господь протянул ей руку — она именно так поняла появление старика, которого принесла буря, о котором ей, именно ей, Марии, возвестил колокол. Сейчас она не думала об этом, не складывала факты один к одному — в ее сознании это всплыло и сложилось уже потом, в хате, когда она поняла, что все-таки успела, все-таки смогла. В первые минуты она вообще не могла думать, разве что о самых примитивных вещах: растереть, согреть, успеть дотащить до хаты...
Смерть она снова ощутила уже снаружи — на солнце, на снегу. Смерть опять была за спиной. Сперва она шла рядом с кулем, который тащила Мария, потом села на него; Мария ощутила это по тому, что тащить стало трудней. Мария почувствовала, как отчаяние подступает к ее сердцу, подняла голову... Ее хата была так близко! — и так далеко... ведь сейчас расстояние оценивалось не метрами, а секундами; секундами жизни... Чтобы наполнить их до предела, она собрала все силы, которые оставались в ней, — и забыла о смерти, потому что помнить о ней было уже нечем.
В хате Мария сняла со старика всю одежду и стала растирать самогоном его жилистое, крепкое тело. Она ощущала, как эта холодная плоть высасывает из нее жизнь, и когда силы опять оставили ее — села на пол рядом с ним и заплакала. Слез почти не было — в ней высохло все внутри. Хотелось только одного: лечь на спину, закрыть глаза и умереть. Все же она заставила себя раздвинуть зубы старика и влить в него стакан самогона. Старик застонал. Вот теперь все.
Она очнулась от предчувствия. Не открывая глаз, прислушалась. Тонко-тонко дребезжало оконное стекло. Она знала, что это означает, но ее сознание противилось, не хотело в себя впускать уже очевидный факт, пока ухо не уловило далекий рокот. Вертолет.
Старик лежал в той же позе, но кожа его стала другой. Она разгладилась, наполнилась изнутри. Лицо было усыпано крупным потом; пот был возле корней оживших волос и тянулся узкой влажной полосой от горла через грудину и пупок к паху. Старик словно оттаивал.
Вертолет рокотал совсем близко. По звуку она поняла, что он делает круг над храмом.
Марию словно подбросило. Она заметалась по горнице, собирая вещи старика, бегом отнесла их в спальню, потом подхватила старика под мышки и поволокла туда же, но уже на пороге сообразила, что ему совсем другое нужно. Тогда она свернула в кухню и подтащила старика к печи. Взглянула на лежанку... нет, это слишком высоко; даже если б она не устала, и то бы ей не поднять туда старика. Мария села на лавку и заплакала. Но первые же слезы укрепили ее душу. Она стала спокойной и решительной, каждое движение — точным и сильным. Она прислонила старика к лавке, затем подхватила его под мышки и посадила на нее. Затем сама встала на лавку, потянула старика вверх... он даже от лавки не отлепился. Тогда она сосредоточилась, собрала все силы — и со стоном, с криком рванула его... Места на лежанке для старика было мало, и даже когда Мария уложила его по диагонали, его ноги — давно не мытые, с темными полосами между пальцами, свисали с лежанки. Мария подогнула их, прикрыла наготу овчинами, накинула платок и вышла на крыльцо.
Илья был уже во дворе. Он шел неторопливо, поглаживая пса, который радостно ластился к нему, заглядывая в глаза. Поверх пятнистой униформы на Илье была только белая меховая безрукавка, из-под которой выглядывал тяжелый револьвер в кобуре без верхнего клапана. С одного взгляда Мария поняла, как ему худо. Это был маленький напуганный мальчик, который семенит на неуверенных ножках к маме, чтобы уткнуться в ее юбку, зарыться в ее тепло, заслониться ею от того непонятного, что так его испугало. На миг в ней проснулась нежность к нему, но только на миг, потому что уже в следующее мгновение Мария выдавила это чувство из сердца.
Илья подошел, обнял ее, да так и застыл, очарованный солнечным духом ее волос. Он все чувствовал, все понимал — и ничего не мог с собой поделать.
Стараясь быть деликатной, она слегка отстранилась от него.
— Ты вроде бы чем-то напуган, Илюша...
Он заглянул ей в глаза, но ничего не разглядел в них. Как всегда.
— Уже вся округа знает: ночью на храме бил колокол.
Оказывается, колокол слышала не только она. Значит, не почудилось. Было.
— А тебе-то что до этого?
И в самом деле — ему-то что? Илья не мог долго смотреть в пустоту ее глаз и наклонился к псу, чтобы погладить и спровадить его. Когда он снова выпрямился, то был уже заслонен показной уверенностью.
— Почему в хату не зовешь?
— А я знаю — у тебя есть время или ты только до порога? Вон слышу — Ванька движок не глушит. Керосину не жалко?..
— Ее слова были, как мыльные шарики: ничего не весили, ничего не значили. Она повернулась и пошла в хату, оставляя за собой незримую стену. Чтобы пройти сквозь эту стену, Илья весь собрался, даже несколько мгновений не дышал. Было бы счастьем, если б он мог вот прямо сейчас вернуться к вертолету, улететь, забыть Марию... да, да — это самое главное: стереть о ней память, как в компьютере, без следа.
Проходя мимо зеркала, Мария опустила платок с головы на плечи и поправила нечесаные волосы. Потом все же взяла расческу; продрать ее через толщу тяжелых, плотных волос было непросто. В зеркале она увидала, что Илья смотрит не на нее, а куда-то в сторону. Она проследила его взгляд. Илья глядел на бутыль самогона и стакан, которые все еще стояли на полу. Ну и ладно...
— Позавтракаешь?
— Нет. – Он так ничего и не спросил. Сел к столу и невидяще уставился в окно. — Не нравится мне эта чертовщина. И без нее тошно... Чую — беда идет.
— Я свою беду пережила, горше не будет.
— Господи!.. — Это был не голос, это был стон. — Ну что ж мне такое сделать, чтоб вырвать тебя из прошлого?
Он столько раз говорил ей, что нужно жить сейчас, сегодня, что нужно радоваться жизни, наслаждаться ею — ведь есть чем наслаждаться! — нужно только открыть себя для этого, открыть глаза и увидеть это рядом. Какой смысл жить с закрытыми глазами, перебирая прошлое и теребя старую рану? Он столько раз говорил ей: я понимаю, твой мазохизм — это болезнь, и как всякая болезнь — она требует времени, другого лекарства нет, пока не придумали, — но хоть попробуй бороться! сделай хоть небольшое усилие... Он уже столько раз говорил ей это, что повторять не имело смысла: эти слова она не хотела слышать — и потому не впускала в себя. Вот если бы он мог молиться, как она, у них бы появилось что-то общее. Прежде она никогда не молилась, а теперь только это ее утешало. Ее единственное лекарство. Все молитвы обращены в прошлое, думал он. Если нет энергии, чтобы заживить рану, где еще ее взять? — разве что у Бога попросить...
После университета ему стало трудно говорить с ней. Теперь в разговоре с ней ему приходилось контролировать каждую свою фразу. Он сознательно адаптировал себя, стараясь подстроиться к ней, а она это видела — умная ведь баба. Вначале это ее смешило, а потом стало раздражать. Иногда ему даже казалось, что теперь она его за это презирает. Повернуться и уйти — если б он только мог!..
— А ты ничего не делай. И ничего не говори, — сказала Мария. — Так будет лучше.
— Кому лучше? Ведь я не могу держать это в себе! Ты хочешь, чтоб я сидел, сложа руки, и покорно смотрел, как ломается наша жизнь?
— Смотреть не на что, Илюша. Она давно уже сломана. Она развалилась на два куска, и склеить их нечем.
Волосы были уже расчесаны, но Мария снова и снова погружала в них гребень и вела им по всей длине медленно-медленно. Прежде у нее не было этой привычки, отметил Илья. Своеобразная медитация. Паллиатив молитвы. Вот в чем ужас: она это делает естественно, а я препарирую и вместо живого чувства получаю бесполезную информацию.
Мария в зеркале взглянула на него.
— Так что же случилось, Илюша?
— Тяжело на душе... Места себе не нахожу... Ночью приснилась мама, попросила помочь ей собрать вещи... — Вот это — правильные слова. Понятные ей. Сближающие с ней. — Я бы сказал — это не страх, а опасение... Что-то появилось в воздухе... или во мне... Я еще не понял — что это... — Илья барахтался в словах, искал, искал, но не было такого, которое могло бы пробиться к ее душе. — Ты же знаешь, какая у меня интуиция. Мне не обязательно видеть опасность. Она еще только где-то сгущается — а я уже здесь, — он ткнул указательным пальцем себе в темя, — эпифизом ее ощущаю.
— Тогда не испытывай судьбу — уезжай. Скройся. Купи себе виллу на каком-нибудь греческом острове — ты ведь столько мечтал об этом! — и живи там спокойно хоть всю жизнь. Денег, слава Богу, хватит, — награбил их выше горла.
Она это сказала без злобы и иронии, просто сказала. Можно было и не отвечать — ведь не об этом шла речь. Но у Ильи сорвалось:
— Я не грабитель. Я экспроприатор.
— Да называй себя, как хочешь. Мне-то что? Твоя совесть — твоя забота.
Илья подошел к ней, обнял сзади — и словно погрузился в нее. Она не противилась, не зажалась, но ее тело ничем ему не ответило. Мыслями она была где-то в другом месте.
— Послушай, Маша... Ну давай сделаем попытку — уедем вместе. Ведь тебе необходима пауза. Отдых. Может быть, новые впечатления — это как раз то, что станет для тебя эликсиром. Ведь пока не попробуешь, не узнаешь. Совсем иной мир, другие люди...
Мария высвободилась из его рук.
— Опять ты за свое...
— Так ведь надо же что-то делать! Нельзя же так жить!
— А я и не живу. Я умерла вместе с моим сыночком. — Ее глаза наполнились теплом. — Не тереби ты меня, ради Бога. Я ухаживаю за его могилкой, и жду — ты же знаешь — лишь одного: чтоб меня положили в землю рядом с ним.
Илья застонал.
— Ну как!.. как мне к тебе пробиться? Как втолковать, что клин клином вышибают? Ты только согласись! — я тебе таких мальчишек настрогаю...
Он почувствовал, что сейчас расплачется, но не собирался прятать этих слез. Жаль только, что такие слезы смертельны для отношения женщины к мужчине.
Боковым зрением он уловил движение за окном, резко повернулся — и перевел дух: это был всего лишь председатель сельсовета. Илья разозлился не столько на него, сколько на себя: пуглив стал не по делу.
— А, черт! Старосту нелегкая принесла. Опять что-нибудь просить будет.
Председатель заглянул в окно, заслоняясь ладонью от солнечных бликов на стекле, разглядел, что Мария машет — мол, заходи, — постучал сапогами на крыльце, сбивая снег, и вошел в горницу улыбчивый и уютный. От кожушка он избавился еще в сенях; теперь на нем был серый залоснившийся пиджачок, тесноватый ему в плечах, зато в лацкан были тяжело впечатаны две «Красных звезды».
— Здорово, молодята!
В его глазах просверкнула искра иронии, замеченная, скорее всего, только им самим, и все же из предосторожности председатель тут же ее раздавил. И уселся за стол с радостным видом деревенского хитрована-дурочка. Его превосходство было достаточно велико, чтобы позволить себе эту беспроигрышную роль.
— Как я вам рада, дядько Йосип! — Мария посветлела — сперва лицом, потом вся. Невидимая мгла, наполнявшая комнату, как табачный дым, теперь рвалась и таяла, уползая в углы. — Может — согреетесь с морозцу?
— У тебя, Мария, самограй знаменитый. Не откажусь. — Он достал пачку краснодарского «мальборо» и протянул Илье. — Ты еще не стал смолить?
— Пока не с чего.
— Дай Бог, дай Бог... — Председатель закурил и выдержал паузу, давая Илье время смириться с ситуацией. — Ты не серчай, командир, я бы не врывался нахалом, попозже бы зашел. Да вижу — Ванька движок гоняет, надо понимать — ты наскоро. А у меня к тебе дело.
Он откинулся на спинку скрипнувшего стула и стал с удовольствием наблюдать, как Мария заполняет стол снедью. Сулея с прозрачным самогоном, в котором, как в аквариуме, жили листья зверобоя и мелиссы, красовалась точно в центре, а вокруг нее — нет, не по кругу, а вроде бы по спирали, в раскрутку, — появлялись глиняные миски. С квашеной капустой, с солеными помидорами (тугие, аккуратные красные бомбончики, пересыпанные укропом и дольками налитого рассолом чеснока), с дымящейся (прямо из печи!) картошкой в мундирах, с маринованными огурцами. Дух был такой, что сердце переворачивалось.
— Мария, а огурчики-то выдерживала на хрене?
— И на хрене, и на смородиновом листе, и на виноградном.
Колбаса была светлая, без крови; сало на липовой дощечке тускло отсвечивало крупной солью. Они утяжелили палитру ароматов, но когда Мария стала резать, прижимая ее к груди, толстыми ломтями паляницу — ее запах восстановил нарушенное равновесие.
— Это ли не рай?!
Председатель налил в два стакана, жестом пригласил Илью. Тот сел напротив — прямой и жесткий, потому что должен был контролировать себя, чтобы досада не выродилась в злость. Вот этого он позволить себе никак не мог. Это знали оба, и оттого досада распухала в Илье, как тесто, расползалась, заливая каждый закуток души, и отвердевала в них, словно собиралась поселиться в душе навсегда.
Председатель выпил самогон медленно, с наслаждением, не дыша. Поставил стакан — и еще несколько мгновений сидел с восторгом в глазах, а потом с таким же восторгом, расхваливая хозяйку, навалился на закуски. Илья выпил — как воду; отставил стакан — и ждал.
— Видишь ли... — сказал председатель, срезая тончайший кусочек сала, попробовал его одними губами, удовлетворенно хмыкнул, разжевал — и весело взглянул на Илью. — Рекомендую. Поэма. Чем кормишь — то и ешь. — Он придвинул к себе дощечку с салом и стал счищать ножом соль. —– На твою долю отрезать?
Илья отрицательно качнул головой.
— Так вот... Какое было лето — сам знаешь. Корму запасли мало, трава — как проволока... А нынешней ночью и вовсе беда пришла: буря разметала два самых больших стога, да так, что и собирать нечего. — Председатель отрезал себе сало, положил на ломоть хлеба, но есть не стал. Опустил руки на колени и с неожиданной тоской в глазах посмотрел в окно. Потом опять взглянул на Илью. — До первой травы не дотянем. Покупать корма — таких денег у громады нет. Боюсь, скоро коровенки под нож пойдут...
— Понятно. — Илья произнес это врастяжку. И даже с ноткой брезгливости. Ну ничего он не мог с собой поделать!.. — Чего сопли размазываешь? Сказал бы прямо: нужны деньги.
— Нужны. Да деньги у тебя не те, чтоб их брать в долг.
— Не смеши, староста. Какой долг? — Досаду из души у Ильи словно сквозняком выдуло. Вот в чем спасение его души — в иронии. «Ирония и жалость» — вспомнил он любимого классика. Спасение и утешение. — У тебя такое замечательное зрение, что ты видишь свет в конце твоего тоннеля? А там — денежки лежат?.. Да никогда их у вас не будет! А и появились бы — все равно б вы их мне не вернули.