Храм - Акимов Игорь Алексеевич 8 стр.


Однажды все это кончилось.

В тот день Диоген заглянул к нему под балкон задолго до обеда, чего прежде не делал. Очевидно, у него было предчувствие. Он ничего не говорил. Сел рядом с Н и смотрел отрешенно, как ноги пешеходов месят снежную слякоть. Потом прикоснулся к плечу Н и молча ушел. Пора и мне, понял Н. Он не заметил, как прошел город. В степи была зима. В отсутствие солнца снег лежал серой пеленой, словно пепел погибшего мира. Начиналась метель. Боковой ветер гнал по застывшему от холода асфальту шоссе прозрачную кисею поземки. Снег наступал на шоссе с обочин, оттеснял редкие машины на середину дороги. Потом от дороги остались только продавленные колесами колеи. Потом исчезли и эти последние следы жизни. Ветер паковал пространство снегом и уплотнил его так, что дышать стало нечем. Потом Н увидал в стороне какую-то тень, побрел в ее сторону, и через несколько шагов прикоснулся к большому старому дереву.

 VI

Он очнулся оттого, что его позвали. Его назвали давно забытым именем, так бывает во сне, а когда он понял, что ему это только почудилось, сна уже не было. Н отгреб снег от лица, но ничего не увидел. Тогда он отвернул мешавший движениям плед и поднялся из сугроба. Была ночь. Полная луна выгладила степь. Дорожка хрустально сверкавших искр тянулась в сторону луны, но гасла задолго до отчетливого горизонта. Дуб, укрывший Н от метели, делал вид, что он к этому непричастен. Я не умер, понял Н, что-то меня разбудило; значит, это еще не то место, куда я шел.

И тут приплыл звук. Очень слабый, очень далекий, но совершенно отчетливый: боммм!.. Звук не нарушил тишины, он только проявил ее, назвал ее присутствие. Он как бы говорил: вот какая она плотная, а я все-таки пробился к тебе, смог, и ты меня услышал.

Стараясь не шелохнуться, Н ждал. Тихо. Только едва различимо скрипели над головой ветви дуба, жалуясь на тяжесть снежных пластов. Что ж это было? Н закрыл глаза, чтобы при повторе лучше слышать. Если бы мне предложили записать этот звук нотными знаками — я бы не смог, думал он. В звуке было нечто помимо информации. Впрочем, разве не человек создает любой контекст? Контекст, который у каждого – свой. Вот почему мы не можем ни договориться, ни сблизиться.

Боммм!..

Колокол.

Это всего лишь колокол. Это его Н слышал сквозь сон, теперь он это вспомнил. Но ведь было и другое: ведь кто-то окликнул его по имени...

Боммм!..

Звук прикатился, как шарик, наполнил собой пространство, повибрировал и погас.

Н стряхнул снег с пледа, затолкал его в вещмешок и вышел из-под дуба. Вокруг была пустыня. Куда идти? Н дождался следующего шарика, и тогда понял, что звук рождается в нем самом, где-нибудь в крови или в сердце. Это не огорчило его. Тело ничего не делало без необходимости; если б еще и мозг умел толмачить все это в понятные представления...

Луна была такой яркой, что выбелила всю юго-восточную часть неба, не оставив на нем ни одной звезды. Зато с противоположной стороны, где Млечный путь упирался в землю, их было насыпано несчетно. Отойдя еще несколько шагов от дуба, Н обнаружил свою звезду. Как давно он ее не видел! Теперь все стало просто.

Снег был глубокий, почти до колен. Мороз спаял его поверху легкой корочкой, которая хрустела при каждом шаге, но это был не наст, держать корочка не могла, а под нею снег был влажный и вязкий. Идти будет трудно. Даже очень трудно. Эта мысль не имела ни эмоционального окраса, ни продолжения, а потому исчезла без следа. Н закинул вещмешок за спину, приладил его, чтобы больше не замечать — и пошел, наступая на собственную тень. Букашка, ползущая по дну огромной белой чаши. Если б Господь видел его сейчас, то остался бы им доволен. Хорошо, что для Него нет ни малых, ни больших; это может примирить с судьбой.

Н быстро согрелся, даже вспотел: сердце отвыкло от физических нагрузок и захлебывалось застоявшейся, тяжелой кровью. Он уже не смотрел по сторонам, только под ноги; от усталости чувства притупились, и потому он упустил момент, когда вокруг потемнело. Потом он это осознал и поднял голову. Луны уже не было. Ни луны с ее роскошным радужным ореолом, ни звезд. Небо затянули низкие облака, а с той стороны, откуда пришел Н, надвигалась клубящаяся черная стена, подсвечиваемая изнутри немыми молниями.

Боммм!..

Он очнулся от этого звука, повернулся — и пошел ему навстречу. Буря догнала его, ударила в спину, попыталась свалить, а когда это не удалось — стала пинать со всех сторон. Струи воздуха, сплетаясь в узлы, выли и визжали от боли. Земля вздрагивала от ударов молний, Н оглох и ослеп, но колокол звал его — и он шел, шел... Нет — не так. Он не шел, а шагал — наваливаясь всем телом на воздух, протискиваясь через его струи: шаг... еще шаг... И вдруг уперся во что-то. Пальцами он сразу угадал облепленную снегом кирпичную кладку, открыл глаза, но в них все еще стояли отпечатки молний. Стена обещала укрытие, и Н стал пробираться вдоль нее по пояс в сугробе. Это отняло последние силы. Тогда он лег в снег и несколько мгновений подремал, а когда почувствовал, что может двигаться — пополз сквозь сугроб. Но при этом не отрывался от стены. Он прижимался к ней плечом, иногда ощупывал ее бесчувственными пальцами, чтобы убедиться, что это она, что она действительно существует.

Потом стена повернула — еще одно подтверждение, что это не сон. Здесь снег выдуло ветром, обледенелая земля была едва прикрыта. Цепляясь за стену, Н поднялся и разлепил веки. Чувствительность возвращалась, сквозь тающий на сетчатке отпечаток молний глаза различали: вот кирпичи стены, вот выбоина в кладке, выше — узкий, уходящий ввысь оконный проем, а впереди, в нескольких шагах, похоже, ворота...

Буря толкала в спину. Опираясь на стену, Н сделал необходимые шаги. Действительно — ворота. Деревянные, со следами резьбы, окованные железом. Калитка из небрежно сбитых неструганых досок. Н нажал на нее, ощутив ладонью колющую сухость дерева; она неохотно подалась. Н протиснулся внутрь и спиной прикрыл калитку.

Сперва он ничего не увидел, но первый же сполох молнии, ворвавшийся через стилизованные оконные проемы и проломы в крыше, снял все вопросы. Храм. Вернее — руина, прежде бывшая храмом. Чувствуя, что теряет сознание, Н стал опускаться, опираясь спиной на калитку. Все исчезло еще до того, как он коснулся пола.

Когда душа вернулась в него, первое, что Н понял: вокруг тишина и покой. Буря ушла. Луна опять получила свободу: плотные пласты ее ауры втекали с юго-запада по невидимым наклонным желобам, наполняя храм призрачным светом.

Что-то еще изменилось... Н прислушался к себе. Ах, да! — колокол умолк...

Н встал и осмотрелся. Храм сохранился куда лучше, чем ему показалось в первый момент. Конечно, крыша и главный купол проломлены и в окнах ни одной рамы, но дерево панелей и роспись на стенах и сводах сохранились хорошо. Где-то Н уже видел все это: и растительный орнамент колонн, и замаскированные в узорах пола рунические знаки, и славянскую транскрипцию библейских сюжетов...

Он никогда не был туристом, никогда не был любопытен. Его интересовала только жизнь, ее тайна. Процесс одухотворения неживой материи. Узнать эту тайну — а ведь он когда-то был известным на весь мир авторитетом в биологии — Н не надеялся, даже не пытался. Н восхищался Богом больше всего за то, что Он так умеет. Живопись этого не умела. Она могла остановить человека, достать из памяти его прошлое, напомнить о ценностях, забытых им, потому что они мешали той бессмысленной гонке, в которую он когда-то в юности включился. Самое большее, что могла живопись, — одарить толикой энергии и тем дать шанс изменить жизнь. Но Н никогда не оглядывался (так же, как никогда не пытался заглянуть вперед), никогда не сожалел о нереализованных — куда более ярких и счастливых! — вариантах своей жизни, — не видел в этом смысла. Энергии он имел предостаточно, и тратил ее так, как хотел. Поэтому не скучал. Поэтому ничего другого не хотел вовсе. Вот почему живопись — за редчайшим исключением — не проникала в него глубже глаз.

Но возле одного изображения он задержался. Оно было исполнено не маслом, как другие картины; это была фреска. Луна вытравила все колеры, оставила лишь черно-белую гамму, но выразительность линии и игра масс от этого только приобрели. Сюжет предельно простой: ангел протягивает чашу, а человек ее принимает. Ангел как ангел — два крыла, хитон; вот только все это — как бы обугленное: и крылья, и хитон, и лицо, и руки. Но тип лица славянский, и ниспадающие на плечи волосы — прямые. Человек — напротив — весь в белом, даже волосы белые — седые. Он стоит в полупоклоне, прижимая черную чашу к груди, но линия спины напряжена, как натянутый лук. Видно, как он преодолевает внутреннее сопротивление, отторжение от чаши. Не хочет, но берет — судьба...

Нужно было найти укромное место и какие-нибудь доски, чтобы сделать костерок и ложе. Н пошел дальше. Но фреска не отпускала его. Думать он мог только о ней. Спиной он ощущал нечто, рождавшее потребность оглянуться. Как будто там — пока он этого не видит — что-то происходит. Надо обернуться резко, чтобы застать врасплох... Ему стало смешно: какие-то детские страхи и фантазии. Он все же повернулся — неторопливо, нарочито медленно. Естественно, на фреске ничто не изменилось. Но отсюда, с отдаления, он понял замысел художника. Черное и белое были неразрывным единством. Черное перетекало в белое, а белое — в черное; в черном зарождалось белое, в белом — черное. Так ведь это монада! — символ бессмертия, символ вечного возрождения энергии, игрушка-перевертыш: желаете? — получите объяснение смысла жизни; испытываете ужас перед перспективой могилы? — вот вам снадобье, гарантирующее душевный покой.

Если бы у Н были силы — он бы засмеялся, но улыбнуться он смог, и тут же забыл о фреске: банальности — по причине их пустоты — имеют счастливую способность исчезать из нашей памяти сразу и без следа.

На росписи он больше не глядел.

Он двинулся по периметру храма, заглядывая в притворы. И вдруг увидал огонек. Это была лампадка. Она еле теплилась перед иконой Богоматери, распространяя чад горелого масла. Здесь же лежал букетик бессмертника, несколько огарков хозяйственных свечей и толстая пластина самодельного войлока.

Н осмотрелся.

Не дует. И снегу не намело: над головой шатром парил каменный свод. Н был велик телом и не представлял, как сможет уместиться на этом войлоке, но когда положил под голову вещмешок — у него получилось. Он накрылся пледом и долго лежал, глядя на огонек лампадки. Просто лежал и глядел. Потом повернулся на другой бок — и встретился взглядом с черным ангелом. Ангел был далеко; в колоннаде, разделявшей их, клубился мрак, но фрагмент фрески с ангелом был виден отчетливо. Впрочем, Н смотрел не на ангела, а только в его глаза.

Ангел вышел из стены, прошел через колоннаду и присел рядом с Н.

— Вот ты и пришел, — сказал ангел.

Теперь, когда его лик был рядом, Н вспомнил наконец, где видел его: в ту ночь, над городом, в морге. Точно — это был он. Такой же прозрачный. Именно это занимало мое внимание, хотя я припоминаю, что уже и тогда он был черен, вернее — обуглен; как мне подумалось — какой-то страстью.

Н чувствовал необычайную легкость. Вот никогда бы не поверил, что умирать так легко. Почему-то я всегда полагал, что душа не отлетает на исходе жизни как перышко, как во сне, а вырывается с болью для тела, рвет по живому, — ведь навсегда разрывается нераздельное единство...

— Стоило ли вести меня в такую даль? — сказал Н. — Чем смерть в морге хуже смерти в храме?

— Не обольщайся, — сказал ангел. — Твой час еще не настал.

— Надо так понимать, что тебе известна моя судьба?

— Конечно. Я послал тебя. Я ждал тебя здесь. И ты пришел, когда тебе надлежало.

Н подумал.

— Я должен что-то исполнить?

— Храму настал час воскреснуть, и для этой миссии Господь выбрал тебя.

Несмотря на прозрачность, лик ангела был виден ясно. Что удивительно — он был неподвижен, и... как бы поточнее передать впечатление... вот! — он был лишен индивидуальности. Как будто на нем была маска. Но если рассудить — зачем ему для встречи со мной прятаться под маской? Значит, они таковы всегда? Впрочем, чему я удивляюсь, — ведь информация не имеет лица... Как жаль, подумал Н, что ангел существует всего лишь в моем воображении. Голограмма, посланная мне из иного мира... Опоздали, ребята, опоздали. Мои заботы позади...

Хотелось закрыть глаза и отключить мозг, но глаза и так были залеплены неподъемными веками, а тяжелый взгляд ангела удерживал сознание. Чего он хочет от меня?

— Я не управлюсь, — сказал Н. — Здесь столько работы...

— Не сомневайся. Это бесплодно и недостойно.

Если бы Н мог — он бы улыбнулся. О каком достоинстве говорит этот ангел? Разве можно взять что-нибудь рукой, которая уже наполнена? Смирение наполнило мою душу до последней клеточки. В ней не осталось места даже для любви. А такие фантомы, как достоинство... я уже и не помню, когда они покинули меня.

— Я постараюсь не разочаровать Господа, — сказал Н только потому, что ангел ждал от него этих слов. Внутреннее отторжение нарастало, и хотелось только одного: забыться.

— Под тобой тайник, - сказал ангел. Его голос стал жестче. Ну конечно — ведь он в моих мозгах, а потому и читает в моей душе, как по книге... — Возьмешь из него, сколько потребуется для дела. Потом вернешь.

— И вернуть нужно больше, чем взял?

— Ты понятлив.

— Это закон бизнеса.

— Помни главное: ничего не бойся. Пока ты исполняешь волю Господа — над тобой его десница.

— И ты будешь моим заступником?

— У каждого своя работа.

Прозрачность ангела стала нарушаться. Она не замутилась и не поблекла, но по нему словно пошла рябь. Очевидно, еще несколько мгновений — и он исчезнет. Оставалось спросить самое главное, но Н не мог выдавить из себя эти слова.

— Я знаю, что ты хочешь спросить, — сказал ангел. — Грех твой велик, но Господь давно простил тебя.

— Этот храм — эта работа — будет моим искуплением?

Ангел помедлил с ответом.

— Я думал... ты знаешь, что искупления нет.

VII

Еще с вечера что-то назревало в природе: все валилось из рук, пес забился в будку, там повизгивал и даже не выбрался, чтобы взять еду; беспокоились куры, корова стонала и не находила себе места, а ведь она на сносях, и Мария боялась как бы она не повредила плод. Мария как могла успокаивала корову, гладила ее, шептала в ухо ласковые слова; наконец уложила на солому, села рядом, обняла ее за шею — да так и задремала. Очнулась около полуночи — ее разбудил колокол. Звук был неторопливый, нарастающий; он приплывал словно из бесконечного далека, хотя до храма было рукой подать — метров двести, не больше. Звук жил долго — таял, таял, — и только когда совсем иссякал — возникал новый звук. Увидав, что Мария уже не спит, корова захотела встать, но терпеливо ждала, пока первой встанет хозяйка.

А потом пришла буря.

В невероятном лунном сиянии она надвигалась из степи грохочущей черной стеной, полыхая изнутри, как тлеющие уголья, непрерывными молниями. Это был конец света. Мария стояла возле окна, вцепившись в подоконник, забыв от ужаса, что нужно молиться. Ее хата была крайней в селе — значит, ей первой погибать. Но буря, напоровшись на храм, застряла на нем, и билась, как раненое животное. Потом все же сумела освободиться — и ушла наискосок в степь, оставив луне и гладкую степь, и храм на холме. И тишину: когда раскалывающие небо удары и треск разрываемого воздуха затихли вдали, Мария осознала, что и колокол умолк. Слава Богу.

Утром, управившись по хозяйству, Мария пошла в храм — нужно было проверить, не погасила ли буря лампадку, и поговорить с Богородицей: в последнее время это вошло у нее в привычку. Солнце заливало землю; земля сияла чистотой, как в первый день творения. Она была прекрасна.

У входа в храм снега почти не было — его сдуло боковым ветром. Мария легонько толкнула дощатую дверь — дверь не подалась. Странно. Мария нажала всей ладонью, потом двумя руками — дверь чуть сдвинулась, а дальше — ни в какую. Что-то было привалено к ней. Валенками в калошах не очень-то упрешься, но Мария вспомнила, что в брусчатке перед дверью недостает камня. Она расчистила снег, выгребла его из ямки. Пятка в нее еле втиснулась. Изо всех сил Мария навалилась спиной на дверь, она пошла, пошла, опять застопорилась, но теперь в образовавшуюся щель можно было вставить плечо. Еще немного — и Мария продавила себя внутрь.

Назад Дальше