Потом он медленно выпрямил спину.
— Вон он… Ишь…
Он поднял винтовку…
Но сейчас же он опустил винтовку… Все пространство перед окопом было полно трупов.
Правда, несколько смельчаков, запав за камнями стреляли оттуда по окопу… Но эти уж не в счет. Главные силы отходили.
Посреди трупов стоял седой офицер. И он тоже угомонился. Уж он не кричал больше. Голова повисла, сабля выскользнула из руки.
Может-быть, пока Орефьев заряжал винтовку, его пристрелили; может быть, он просто ослаб; может-быть, истек кровью.
— Сдох! — сказал Орефьев и потом повернулся к товарищам и кивнул головой в сторону неподвижной, казалось, замерзшей фигуры: —Гляди-ка… Как живой…
Кое-кто высунулся из окопа.
Послышались замечания:
— Пра, как живой…
— Уходился.
III
Неприятель скрылся в своих окопах.
Японцам удалось захватить с собой не всех раненых.
Некоторые из них теперь подымались среди неподвижных мертвых тел и сами тащились в свою сторону…
Казалось, это подымались мертвые.
Пять или шесть фигур пробираются медленно между трупами, молча, выбирая только места, где посвободней идти. Каждый занят самим собой, и кажется, никому нет дела до другого… Будто они не видят и не замечают друг друга.
Изредка слышится стон.
Изредка то один, то другой останавливаются, поднимают голову и вглядываются вперед туда, где их окопы…
Может-быть, они прикидывают на глаз расстояние: долго ли еще идти.
А седой офицер все неподвижен.
Видно, он уж покончил счеты с жизнью…
Уж далеко ушли те пятеро или шестеро. Кругом покой и безмолвие…
Но трупы от времени до времени продолжают шевелиться, то там, то тут, встают и плетутся вслед раньше ожившим трупам.
Страшно и жутко.
В русских окопах тихо. Тихо и в японских окопах…
— Орефьев!
— Ну?
— А гляди, твой-то.
Стоящий рядом с Орефьевым солдат толкает его локтем и кивает головой в сторону седого офицера.
— Чего мой?
Орефьев даже будто обиделся. Брови у него сдвинулись, говорить он грубо, отрывисто, отдувая щеки, будто говорить внутрь себя.
Голос звучит глухо.
— Офицер-то?
— Какой офицер!
— А вон…
И солдат опять кивает на седого офицера.
— Будто жив.
Орефьев быстро оборачивается.
Все также неподвижен седой офицер. И товарищу Орефьева кажется, что он ошибся.
— Н-не, — говорит он, — это ветер.
— Вон еще один поднялся, — раздается около.
Орефьев снова повернулся к товарищу.
— Почему мой?
Так же глухо звучит его голос, по-прежнему сдвинуты брови так же отдувает он щеки.
— Али не ты?.. Ну-ну, то-то… А я думал.
— Ён мертвый, — вмешивается в разговор третий солдат, круглолицый, с коротким тупым носом, в веснушках с рыжими, на темени почти красными волосами.
Солдат только что разговаривавший с Орефьевым, поворачивается к нему и спрашивает глухо, как Орефьев:
— Чего?
— Мертвый ён…
— Офицер-то!
— Офицер…
Солдат нагнулся, пошарил под ногами и поднял небольшой камешек.
— Живой!
Он встряхивал на руке камушек, поглядывая то на Орефьева, то на стоявшего с ним солдата.
Те промолчали.
Тогда солдат развернулся и кинул в седого офицера…
Камешек был плоский, плиткой. Когда бросил его солдат, он сначала взвился кверху, потом скользнул по воздуху в сторону и вниз и прямо попал в седого офицера.
Тот вздрогнул и медленно поднял веки.
Казалось, это открыл веки труп.
Взгляд был мутный и тусклый.
Веки сейчас же опять смежились… Потом поднялись снова… Они будто отяжелели и сами наплывали на глаза… Медленно, тоже с трудом поднял он голову.
Рыжий солдат крепко схватил Орефьева за руку.
— Гляди!
Почти ужас изобразился у него на лице. Он еще крепче сдавил Орефьеву руку…
Он только и сказал это одно слово «гляди» и потом затих, остановив неподвижный взгляд на седом офицере.
А около седого офицера из груды наваленных вокруг него трупов, не позволивших ему упасть, поднялась коротко остриженная, на тонкой длинной шее, с темным лицом голова и повела вокруг такими же мутными, как у офицера, глазами.
— Господи! да что же они не шлют санитаров! — крикнул ротный.
Казалось теперь, он сам был ранен и жестоко страдает от раны, и это именно ему самому нужны были санитары.
Черная, стриженная голова на тонкой шее повела вверх, стиснув зубы. Ярко белели эти зубы между, как судорогой, растянутых губ.
Выпростались плечи, потом показалась спина… Медленно раненый выпрастывался из-под придавивших его двух трупов.
Наконец, он поднялся…
Также медленно двигаясь, так, будто разминал ноги, подошёл он к седому офицеру…
Он тоже был ранен в ногу.
Рана могла быть и пустячной, судя по тому, как он переставлял ноги, но его могли смять в общей сумятице.
Он заговорил с офицером.
По тот в ответ только поднимал и опускал веки, как спросонья, и слабо поводил головой.
Тогда он, опять как раньше, когда выбирался из-под трупов, стиснув зубы и растянув губы так, что даже десны обнажились, попробовал его поднять.
Ему это удалось…
Он охватил офицера за талию, закинув его руку себе за шею, и повел его, похрамывая на левую ногу.
Минутами он останавливался и заглядывал в лицо офицеру. Потом шел дальше…
В окопе заговорили вполголоса, глухо, как под землей:
— Не дойдут…
— Ни в жисть…
— Тот-то ничего…
— Старичок-то… плох от.
— А все рыжий…
Рыжий наклонился, нагнулся, как в тот раз, схватил с земли опять камешек и показал его Орефьеву.
— Ты видел?.. Вот этакие…
Закусив нижнюю губу, он нагнулся напружил плечи и переломил камешек между пальцами.
Потом поднял голову.
— Вот он…
Он показал Орефьеву обе половинки.
— Разве я знал, — сказал он…
Через секунду он воскликнул вполголоса, вздернув плечи:
— Ах ты, Господи!..
— Опять стали, — послышался голос.
Рыжий солдат сел на землю на корточки, сунул руки между коленями и стал тереть ладони — ладонь о ладонь, качая головой из стороны в сторону.
Вдруг он вскочил.
— Стали!..
Ему ничего не ответили.
— Ничего… Опять идут, — слышится прежний голос.
— Ах, ты Господи! ах, ты Господи! — шепчет рыжий солдат, опустив руки вдоль тела и быстро перебирая пальцами…
Все смотрели вслед раненым. Никто не заметил как рыжий солдат побежал вдоль траншеи…
Затем его увидели бегущим без ружья к неприятельским окопам, нагнав раненых, он взвалил седого офицера к себе на плечи и быстро зашагал дальше…
Он передал седого офицера прямо в руки японцев, затем бегом вернулся к своим.
— Я думал, как подбег, — рассказывал он, — стрелять станут… Да… либо сейчас, недолго думавши, под караул… Горячка-то прошла. Одначе ничего… To-есть ни то что — ничуть ничего!..
Ему на это заметили: — Очумели…
Под гром орудий
I
Свою комнату Цветков называл кельей.
Она, правда, была похожа на келью — маленькая, с беленым потолком и стенами, в одно окно, проделанное в толще крепостные стены.
В окно ничего не было видно, что делалось на небольшом, вымощенном желтым плитняком, дворике: стена была настолько толста, что оставленное в ней отверстие для доступа света сначала, когда строили стену, походило на глубокую узкую дыру, пробитую для чего-то гигантским четырехугольным ломом, а потом, когда эту дыру залили цементом, зашпаклевали, выгладили и выбелили — стало ни дать, ни взять, как маленький узенький коридорчик, чистенький, аккуратный и опрятный.
Владельцем этого коридора стал в скором времени толстый, большой, с белым брюшком паук. Он разгуливал по коридору в своем белом жилете, на своих длинных, растопыренных ногах, останавливаясь то там, то тут, вглядываясь очень внимательно, сосредоточенно и серьёзно в каждую неровность, в каждую трещинку.
Казалось, он говорил:
— Г-м…. да, да… Это очень недурно, только не скрывается ли какого пугала за этой щелью?…
Иногда он даже становился на задняя лапки и, прижавшись брюшком к стене, вытягивал передние лапки вверх, ощупывая ими стену, и поднимал голову.
— Г-м…. а там опять трещинка…
Он был совсем как директор в каком-нибудь учебном заведении, осматривавший классы и коридор, только что отремонтированные после летних каникул.
С этим беспокойным господином в белом жилете Цветков познакомился только после того, как проводил в Россию свое семейство, жену и детей.
До тех пор он его не замечал.
Пузатый директор в белом жилете бегал по своему коридору, внимательно наблюдая, чтобы все было чисто и никто не нарушил порядка, — и ни один человек в мире не подозревал о его существовании.
Цветкову он именно напомнил сразу директора той гимназии, где он учился.
Директора звали Павлом Ивановичем.
Он и паука тоже назвал Павлом Ивановичем.
Когда по утрам Цветков, умывшись и подойдя к окну после умыванья, начинал утираться полотенцем, Павел Иванович находился уже на месте и при отправлении своих служебных обязанностей.
Вытерев полотенцем лицо, мокрую бороду и мокрый, гладко остриженный, с топорщившимися оттого, что он их вытирал, короткими волосами затылок, Цветков щелкал шпорами и кланялся Павлу Ивановичу.
— С добрым утром, Павел Иванович!
Но Павел Иванович совсем не обращал на него внимания.
Не оборачиваясь и не глядя на Цветкова, он будто бормотал сердито:
— Погодите, погодите…
О, как напоминал он в эти минуты Цветкову того, старого, настоящего Павла Ивановича!
Будто и впрямь вышел он из «умывальной» в коридор и там встретился с Павлом Ивановичем.
— С добрым утром, Павел Иванович!
Приготовишку Павел Иванович за такое приветствие, наверно бы, выдрал за уши. К приготовишкам он был строг.
Небольшие вольности он допускал только со старшими.
Когда утром он появлялся в пансионе, в спальнях или коридоре, или умывальной, и старшие желали ему доброго утра, он именно бормотал, торопливо проходя мимо:
— Погодите, погодите…
А приготовишек трепал за уши.
Приготовишкой штабс-капитан Цветков никак не мог себя представить.
Из гимназии он вышел из шестого класса и так потом всегда, когда ему приходилось вспоминать школьные годы, уноситься мыслью в глубь прошлого, в этом прошлом он видел себя в шестом или пятом классе, старшим, сидящим в комнате вместе с другими старшими, совсем отдельно от других пансионеров.
Но теперь, теперешнему Павлу Ивановичу Цветков позволял иногда говорить то, чего он никогда не решился бы сказать тому, далекому, кажется, теперь уже умершему Павлу Ивановичу.
— Погодите, погодите, — бормотал теперешний Павел Иванович. — Погодите, погодите.
И вдруг он останавливался.
— Цветков, вы опять!
Прежний Павел Иванович брил бороду, у теперешнего был маленький мягкий, бурый пушек.
— Павел Иванович! Вы хоть бы побрились.
Павел Иванович молчит. Кажется, на него нашел столбняк. Затем он быстро подбегает к самому краю подоконника. Вот, вот, он бросится на Цветкова. Но сейчас же он отступает назад в глубину коридора.
— А! — произносят он немного в нос. Цветков даже видит почти, как он поправил на носу золотое пенсне.
— А-а…
Это «а» выходит у него опять в нос, и будто к «а» еще прибавилось «у», влилось в «а» и потом из него вылилось.
— Вы уже офицер?
Цветков щелкает шпорами. Шпоры громко звенят по каменным плитам.
Затем Цветков делает под козырек Павлу Ивановичу и рапортует ему свой чин, место служения.
Павел Иванович очень доволен, Все-таки он спрашивает:
— А в университет не пошли?
— Нет, Павел Иванович.
— А почему?
— По разным обстоятельствам…
— А-у… — гнусит Павел Иванович.
До сих пор он говорил, чисто и разборчиво, но стоит ему только произнести эту букву, которая неизвестно что обозначает, как у него появляется французский прононс.
— А-у.
— Не пришлось, — говорит Цветков. Павел Иванович вскидывает глаза кверху.
— Начальство довольно?
— Начальство довольно.
А вы начальством?
— И я начальством доволен.
— Очень хорошо. Очень хорошо…
— Очень хорошо, Павел Иванович.
Павел Иванович смотрит на него подозрительно. Не пришел ли сюда этот артиллерист, чтобы просто почесать язык? Некоторое время он молчит, потом в мозгу его, вероятно, мелькает мысль, женат Цветков или нет. Если женат — так, конечно, это, что он сейчас передразнил Павла Ивановича, вышло у него само собой, безо всякой задней мысли.
Женатый человек должен быть солидным.
А может быть, Цветков пришел определить своего сына приходящим или пансионером?
Наверное, пансионером. Он сам был пансионером. И сын, наверное, такой же головорез, как отец, и, наверное, тоже будет артиллеристом.
И он спрашивает, снова поправив пенсне, будто это пенсне может помочь ему узнать, женат или нет Цветков, если тот соврет.
— Женаты?
— Женат.
Павел Иванович вспоминает, что он встретил раз Цветкова в сквере с гимназисткой, а в другой раз с тою же гимназисткой застал его в театре.
— Наверное, на этой, как ее… Такая, с этакой косой с голубым бантом?
Павел Иванович вспоминает фамилию гимназистки.
— На Маевской?..
— На Маевской, Павел Иванович.
— A-у…. довольны?
— Доволен…
— Есть дети?
— Трое, Павел Иванович.
— A-у…. трое… Шалуны?
— Бойкие мальчики…
И у Цветкова с Павлом Ивановичем начинается длинный разговор о гимназии, о мадам Цветковой. И Павел Иванович всякий раз, когда Цветков вспоминает жену, гнусит:
— A-у… Это та с косой и голубым бантом?
II
Когда была бомбардировка, и Цветкову весь день приходилось проводить около орудий, обед ему носили туда же на батарею.
Приносил обед обыкновенно денщик Цветкова, не высокого роста, в вечно засаленном вытершемся мундирчике, в вечно грязном, точно он только и знал, что ставил самовары или закрывал и открывал вьюшки в печах, худощавый, вертлявый солдатик, поляк по происхождению, Венцеслав Забужский.
От копоти, от угольной пыли или еще от чего у Забужского даже лицо постоянно было серое, как у железнодорожного смазчика или кочегара. Словно он никогда не умывался.
Наскоро закусывая, Цветков непременно справлялся о Павле Ивановиче.
— Забужский!
— Я-с.
— Все у нас благополучно?
— Так точно, ваше благородие.
— А Павел Иванович?..
— Ходят-с.
— Обедал?..
— Так точно… Обедали-с; почивать собираются. «Почивал» Павел Иванович в паутине… Паутину он устроил в самом конце своего коридора в углу… Действительно ли почивал он в этой паутине после обеда или просто сидел так и о чем-нибудь думал, неизвестно, верней всего, что почивал, потому что такой важный господин, если уйдет к себе после обеда, так уж, разумеется, для того, чтобы «отдыхать».
Обедать Павлу Ивановичу подавал тот же Забужский.
Кормил он его мухами, при чем выбирал самых жирных мух.
Раз Забужский на обычный вопрос Цветкова, обедал ли Павел Иванович и после обычного же своего ответа: «так точно, ваше благородие, обедали» поднес ладонь ко рту, кашлянул в ладонь и сказал немного глухо:
— Ваше благородие!..
На Цветкова он смотрел исподлобья, все держа ладонь у рта. Сквозь растопыренные пальцы видно было, что он не закрыл рта, будто собирается заговорить опять.
— Ну? — сказал Цветков.
Забужский опустил руку.
— Я им, ваше благородие, сегодня и «коклетку» сделал.
Он почему-то всегда говорил не котлета, а коклета… Впрочем, он сейчас же поправился.
Он вытянулся, опустил руки по швам и выпучил глаза…
— Котлету, ваше благородие.
Он словно выстрелил этой фразой прямо в лицо Цветкову, произнося ее так, как произносил всякую другую заученную казенную фразу, громко, отчетливо, как он ответил бы, например, на приветствие высшего начальства, став во фронт: