Том 3. Слаще яда - Сологуб Федор Кузьмич "Тетерников" 3 стр.


Гость перестал смеяться и прокричал:

— Человек, ты наконец понял то, что я хочу тебе открыть. Теперь, может быть, ты догадаешься, зачем я пришел к тебе и кто я.

Сонпольев переждал резкое дрожание смеха и ответил своему гостю:

— Ты — соединяющий души. Но отчего же ты не сделал этого при нашем рождении?

Урод зашипел, съежился, завертелся, потом приостановился, выбросил кверху одну из своих боковых голов и прокричал:

— Мы это поправим. Если ты хочешь. Хочешь?

— Хочу, — быстро ответил Сонпольев.

— Позови его к себе в ночь под Новый год и позови меня. А чтобы позвать меня, возьми этот волосок…

Уродец быстро перебежал к лампе, положил на ее плоскую подставку черный тонкий и короткий волос и продолжал:

— И зажги его. И я приду. Но знай, что после того ни ты, ни он не сохраните своего отдельного бытия. И уйдет отсюда только один, совмещающий обе души, но не ты и не он.

И вдруг исчез. Еще звучал, терзая слух, его резкий и ржавый хохот, — но уже никого не видел перед собою Сонпольев. И только черный на плоском подножии лампы волос напоминал об исчезнувшем госте.

Сонпольев взял волос и спрятал его в своем бумажнике.

Уже к полуночи клонился последний в году день.

У Сонпольева сидел опять Гармонов. Говорили тихо, как бы сдерживая голоса. И было жутко.

— Вы не досадуете, что я пригласил вас на эту одинокую беседу? — спросил Сонпольев.

Смуглый юноша широко улыбнулся, и от этого его зубы казались слишком белыми. Он говорил что-то медлительное и скучное, что-то такое внешнее, что Сонпольеву не хотелось его слушать. И он спросил, вне всякой связи с предыдущим разговором:

— Вы помните ваше прежнее существование?

— Очень смутно, — ответил Гармонов, и было видно, что он не понял вопроса и думает, что Сонпольев спрашивает о детских годах.

Сонпольев досадливо нахмурился. Начал объяснять, что он хотел сказать. Чувствовал, что это выходит запутанно и длинно. И от этого еще больше досадовал.

Но Гармонов понял. Обрадовался. Покраснел слегка.

— Да, да, — сказал он поживее обыкновенного, — мне иногда кажется, что я раньше жил. Такое странное ощущение. И как будто та жизнь была полнее, смелее, свободнее. Как будто бы смел делать то, на что теперь не дерзаешь.

— И вам кажется, не правда ли? — с волнением спросил Сонпольев, — что вы как будто что-то потеряли. Как будто бы вам теперь недостает самой значительной части вашего существа.

— Да, да, — сказал Гармонов, — вот именно такое впечатление.

— И вы хотели бы восстановить эту недостающую часть? — продолжал спрашивать Сонпольев. — Опять, как прежде, быть целым и смелым, опять, как в старину, совмещать в одном теле, легком и юношески свободном, всю полноту жизни и дивное соединение и тождество противоречий нашей человеческой природы. Быть более, чем цельным, — слушать в груди своей биение как бы удвоенного сердца, быть таким и иным, быть соединяющим в себе враждующие души, и из пламенной борьбы великих в себе противоречий выносить мужество и твердость великого подвига.

— Да, да, — сказал Гармонов, — я тоже иногда мечтаю об этом.

Сонпольев боялся глядеть на неуверенное и смущенное лицо смуглого юноши. Он смутно боялся, что это лицо будет его расхолаживать. Он торопился.

И уже близка стала ночь.

— Вот, — сказал тихо Сонпольев, — в моих руках есть средство достигнуть этого. Хотите ли вы этого достигнуть?

— Хочу, — нерешительно сказал Гармонов.

Сонпольев поднял глаза. Решительно и настойчиво смотрел на Гармонова, как бы требуя от него чего-то настоятельно необходимого. Неотступно смотрел прямо в черные юношеские глаза, которые, конечно, должны были быть пламенными, но на самом деле были только коварными, холодными глазами маленького человека с половинчатою душою.

И казалось Сонпольеву, что под его пламенным и неотступным взором глаза Гармонова зажигаются восторгом и жгучею злобою. И смуглое лицо юноши стало вдруг значительным и строгим.

— Хотите? — еще раз спросил Сонпольев.

И Гармонов решительно и быстро сказал:

— Хочу.

И словно чей-то чужой, резкий, звонкий голос произнес:

— Человек маленький и лукавый, совершивший, однако, подвиг великого мужества в одном из своих древних переживаний, — совершивший подвиг, ибо сочетал свою лукавую душу с пламенною душою негодующего, — скажи в этот великий и единственный час, твердо ли решился ты соединить свою душу с тою, иною душою.

И еще быстрее и решительней ответил Гармонов:

— Хочу.

Сонпольев прислушивался к резкому голосу вопрошающего. Он узнал его. И не ошибся: «хочу» Гармонова уже тонуло в ржаво-металлическом хохоте того дивного посетителя.

И когда хохот затих, Сонпольев сказал:

— Но знайте, что вы для этого должны отказаться от соблазна и радости отдельного бытия. Вот, я совершу чародейство, — и оба мы погибнем и освободим наши души или сольем их в одну, и уже не будет ни меня, ни тебя, — будет один, пламенный в замысле и холодный в исполнении. Надлежит нам уйти обоим, чтобы дать место ему, в котором мы оба таинственно сольемся. Друг мой, решились ли вы на это страшное дело? Страшное и великое дело.

Гармонов улыбался странно и неопределенно. Но пламенный взор Сонпольева погасил его улыбку, и юноша, голосом неживым и тусклым, как бы покоряясь непреодолимому и роковому повелению, произнес:

— Я решился. Я хочу. Я не боюсь.

Дрожащими пальцами вынул Сонпольев из бумажника чародейный волос. Зажег свечку. За нею таился четырехголовый посетитель. Он был сегодня серый и зыбкий и маячил, как тень от зыблемой пламенной стихии, ласкавшей сожигающими объятиями белое тело покорной свечи.

Гармонов широко раскрытыми глазами, не отрываясь, следил за движениями Сонпольева. Сонпольев поднес волос к огню свечи. Слегка закрутился волосок, зарделся, вспыхнул. Горел очень медленно, с тихим и ритмическим потрескиванием, похожим на смех ночного гостя. И сам дивный уродец, кривляясь и прыгая, выдвинулся из-за свечи. Он стал посредине стола, смотрел то на волосок, то на юношу, что-то шептал, отрывистое и невнятное, и после каждого слова заливался тихим смехом, похожим на потрескивание горящего волоска.

Слова чудного гостя были простые, но страшные. Сначала шли они мимо сознания Сонпольева, — так был Сонпольев взволнован и поглощен горением чародейного волоска, что с простыми, знакомыми словами урода не соединял никакой мысли. И вдруг ему стало страшно. Вслушался. Насмешливо звучали простые, страшно простые слова:

— Душа маленькая, коротенькая, душа боязливая.

И в страхе поднял глаза Сонпольев на Гармонова. Смуглый юноша сидел, странно скорчившись. Лицо его было очень бледно. Капельки пота выступали на лбу. Жалкая, принужденная улыбка кривила его губы. И когда он увидел, что Сонпольев смотрит на него, он скорчился еще больше и как бы против воли зашептал голосом прерывающимся и глухим:

— Мне страшно. Мне больно. Не надо этого.

И вдруг изогнулся, как кошка, хитрая, робкая и злая, метнулся вперед и, нелепо и уродливо вытянув слишком красные губы, дунул на догоравший волосок. Пламя на волоске поднялось узкою струйкой, дрогнуло, погасло. Синий дымок заструился в тихом воздухе. Резкий хохот ночного гостя сверлил слух.

— Не удалось, не удалось, — звенели гнусные слова.

Гармонов сел. Виновато и хитро улыбался. Сонпольев смотрел на него ненавидящими глазами.

В соседней комнате послышался бой часов. И на каждый удар соединяющий души урод отвечал хриплым криком: «Не удалось!» и пружинно-резким хохотом. И кружился, и кривлялся, и казалось, что он тает в желтом озарении неживой электрической лампы.

И когда двенадцатый удар, последний голос уходящего года, замолк, — и замолк с ним гнусный крик: «Не удалось», и замолк гнусный хохот исчезающего урода. Гармонов поднялся, словно радуясь избавлению от роковой беды, и сказал медлительным, тягучим голосом:

— С Новым годом.

Ничего не вышло

I

Сидели мы вечерком на балконе дачки Ивана Степаныча Молодилова, попивали чаек с ромом, и слушали хозяина. В карты не играли. Недурно было бы перекинуться на чистом воздухе, под березками, да уж такая компания подобралась, что никакой игры не вышло. Хозяин наш был говорун, вот мы его и слушали, а он рассказывал нам разные случаи, покручивая свои длинные сивые усы, да сверкая черными, еще зоркими глазами. Он говорил:

— Я — человек русский: я там разных этаких экивоков не понимаю, а по-моему, — задумал дело, и делай, а на попятный двор ни-ни!

— Само собой, — подтвердил плотный сангвиник Сабельников, — хватай быка прямо за рога!

— Именно так, за рога. Да вот я вам расскажу несколько случаев из моей жизни, так вы сами увидите, как мы умели обделывать делишки.

Иван Степаныч призадумался, вытер лысую голову красным платком, и стал рассказывать:

— Выло это в эпоху невинного отрочества. Славное было времечко! Пороли, как сидорову корову, а все-таки, не без приятности бывало.

— Воображаю! — проворчал желчный Ежевикин. Хозяин строго взглянул на него, и продолжал:

— Учился я в Кипрейском кадетском корпусе. Знаменитое было заведение, на всю Россию славилось. Ну и точно, там были мастера своего дела, и директор, да и прочее начальство. И никак ты к ним не приспособишься, — по глазам, шельмецы, видят, чуть что не так, ну и сейчас, известное дело…

— Законное возмездие? — подсказал, подмигивал хозяину, Сабельников.

— Вот именно. Кормили при этом так, что вспомнить не хочется. Но больше всего насолил нам один из учителей, — и не из важных, молоденький: ядовитый был такой, что не приведи Господи. Вызубришь ему урок на совесть, а нет таки, собьет, хоть ты что хочешь! И залепит нуль. Так он аппетитно нуль закручивал, точно рюмку водки выпьет.

— Скотина! — проворчал Ежевикин.

— А чем он больше всего донимал, — продолжал Молодилов, — так это своею тихостью: говорит, каналья, ласково, голоса никогда не возвысит, а после его урока, глядишь, пятерых, не то десятерых из нас выдерут. Ну, мы терпели, терпели, да и решили взбунтоваться. Признаться сказать, зачинщиком-то был я. Ну-с, мы и порешили, на следующем же уроке двери припереть поплотнее, и его, протоканалью, избить на славу. Все, как следует, приготовили, даже репетичку сделали, и ждем. Наступил назначенный час. Сидим мы, можете себе представить, бледные, решительные, на дверь уставились, стало так тихо, как еще никогда не бывало. И вот в коридоре, слышим мы, идет он, — его походочка, легонькая такая. Мы все, поварите ли, дрожим, у всех кулаки сжаты, — вы понимаете, у всех накипало. Вошел он, — фертик этакий, улыбается, сам маленький, фрачек аккуратненький, — мы все в ту же минуту вскочили на ноги, как один человек.

Иван Степаныч остановился и обвел нас гневным взглядом.

— Что ж дальше? — нетерпеливо закричали мы.

— Ну-с, и представьте себе, — воскликнул Иван Степаныч, подымаясь с кресла, и выпрямляясь во весь свой богатырский рост — вскочили мы…

— Ну, ну, — торопил рассказчика любопытный юнец Лабазников, не в меру суетливый.

Иван Степаныч сердито взглянул на него, и с ожесточением сказал:

— Ну, и ничего не вышло. Струсили, мерзавцы!

И Молодилов ударил кулаком по деревянной баллюстраде балкона, сердито сплюнул в сад, и уселся поудобнее в свое кресло.

Мы переглянулись, — и расхохотались.

II

— А то еще вот что было, — рассказывал Иван Степаныч. — Прослужил я несколько лет, и надумал жениться. Ну, я долго думать не люблю, — задумано, сделано. Я и под старость такой, а тогда и тем паче, — кровь-то молодая, горячая, сами знаете.

— Как не знать! — весело сказал Сабельников.

— Стояли мы с полком в городе Бедренце, — пустой городишка, никакой в нем значительности нет. Не знаю, может быть, теперь там что, а тогда совсем было захолустье. Но, однако, невест было достаточно. Вот выбрал я себе одну барышню, Леночку Ручейникову: и сама девица была во всех статьях авантажна, да и прилагательным Бог не обидел.

— Это — главное? — спросил Ежевикин.

— Само собой! а то как же! Ну, я такой человек, — ухаживать там, канителиться, — это не по моей части, — я по-русски, по-простецки решился действовать. Примундирился, припарадился, да и поехал делать предложение. Приехал это я к ним, и думаю сам с собой, с кого тут начать, с папеньки да маменьки, или с девицы. Ба! думаю, — ведь мне не с папенькой да маменькой жить, а с девицей, с неё, значит, и начинать надо. Правильно ли я говорю?

— Совершенно правильно, — единогласно одобрили мы.

— Подхожу я к девице, и без всяких затейливых фигур прямо ей так-таки и брякнул: Осчастливьте, сударыня, будьте моей женою. Ну, и что-же, представьте, — ничего не вышло! Оказалось, что она уже помолвлена с каким-то штафиркой.

Мы засмеялись.

— Смейтесь, смейтесь, — с неудовольствием сказал

Иван Степаныч, — а я зато отделался без всяких этаких финтиклюшек, бильедушек, да рандевушек. Скоро и хорошо.

III

— А то еще такой казус был. Был уже я в отставке, и проживал в городе Жабрице, — уездный городишко не из важных. Одолели нас купцы, за все дерут втридорога, конкуренции никакой. А слышим мы, в других местах потребительные общества заводятся. Собрались мы, потолковали. Только я вижу, дело тянут, а я мямлить не люблю, я живо, по-русски. Выписал я из Питера штуки три уставов этих самых, подобрал человек пять таких же незеваек, как я сам, засели мы за работу, уставчик склеили, и пригласили других сообща обсудить. Ну, само собой, на новинку многие пошли, собралось под сотню желающих всякого звания людей. Было у нас заседаний пять, устав рассмотрели досконально, переписали набело, подписались и послали, куда надо.

— А много ли вас осталось на последнем-то заседании? — спросил Ежевикин.

— Осталось нас не очень много, а все-таки подписали устав тридцать два человека с росчерком.

— Это как с росчерком? — полюбопытствовал Сабельников, улыбаясь сочными губами.

— А это был у нас чиновник акцизный, он так расписывался всегда, — сперва росчерк фигуристый, а потом фамилию влепит, да так, что сам чорт не разберет, где начало, где конец. Мастак был на это. Ну, вот, сделал он росчерк, а сам струсил. Нет, говорит, я подожду, мне, говорит, неудобно, я, говорит, все же по бандерольной части; как бы за это сверху не влетало. Так один росчерк и остался. Ну, ничего, мы отправили, — вышло в роде того, что это верхний залихватски расчеркнулся. Нас долго не томили, — прошло годика два с небольшим, устав мы получили обратно, и пишут нам: так-то и так-то надо изменить, сообразно с местными условиями. Мы снова собрались, изменили, что велено, переписали, подписали и послали.

— А сколько было вас тогда? — спросил Ежевикин.

— Было нас весьма достаточное число: двадцать три человека, — из старых девять, да новых четырнадцать.

— Недурно! — воскликнул Ежевикин.

— Ну что ж такое! Кто умер, кого перевели, кому некогда было. Вот послали мы, и ждем. Дождались, — через три года прислали нам устав, уже совсем утвержденный. Мы ликуем. Соорудили выпивку такую, что потом в неделю еле очухались, а там и собрались. Привалило тридцать девять человек, да еще сомнительных сотни полторы, посмотреть. А после, говорят, и мы примкнем. Выбрали распорядителей, казначея. И вижу я, попал в казначеи такой господин, которому я носового платка не доверил бы. Как это вам понравится? Но я молчу, — выбран законно, воля большинства, — тут нечего растабарывать. Однако, думаю себе: нет, такому господину я постерегусь свои деньги, свой пай давать. Ну, и представьте себе, из всего этого нашего общества…

— Ничего не вышло, — перебил Ежевикин.

— Именно так. Удалось этому господину собрать три пая, да и те он в тот же вечер пропил, — а другие уж не давали денег. Распорядители было туда, сюда, — давайте, говорят, господа, другого казначея выберем. Но только вое отмахиваются: в своем-то, мол, кармане денежки целее будут, авось.

Назад Дальше